ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ НЕ ХОТЕЛ УМИРАТЬ 6 глава




— Готово! — кричал он. — Прорыв случился на странице четыреста шестьдесят семь. Роман завершён! Свершилось!

Так стоял он много часов подряд, пока не явился врач и не увёл его.

Писателя тотчас положили в больницу. А диагноз поставили бесспорный… Теодора постигла длительная потеря памяти. Похоже, он никогда не станет самим собой…

 

IV

 

 

С ТОГО ДНЯ Теодор бился головой о стенку до самой смерти тридцать лет кряду и жил в заблуждении, что он и есть герой романа.

Он считал себя центральным образом романа, повествовавшего о душевнобольном в доме для душевнобольных. Он говорил о себе как о рупоре Писателя в романе. И хотя дом умалишённых составлял крохотный клочок Вселенной романа, — Теодор постоянно подчёркивал то, что именно эту сферу Писатель позволил себе раскрыть.

 

ДУШЕВНОБОЛЬНОЙ ПИСАТЕЛЬ никогда не уставал рассказывать врачам, и сиделкам, и всем, посещавшим его, что они жили своей жизнью в голове великого писателя.

— Всё, что мы говорим и делаем, разыгрывается в вымышленной стихии между строк космического романа, — заявлял Теодор. — Мы думаем, что мы представляем собой нечто благодаря нам самим. Но это всего лишь иллюзия. Мы все — Писатель. В Нём стираются все противоречия, в Нём мы все — единое целое.

Мы думаем, мы — настоящие, — так считают все герои романа. Но это представление — ошибочно. И Теобальд знает это. Ведь мы покоимся внутри в глубине его священной фантазии…

Он забавляется, дорогие мои коллеги, герои романа. Он забавляется тем, что может сидеть, удобно откинувшись в кресле, там, наверху, в Действительности, и внушать себе, что мы внушаем себе, будто мы — настоящие.

Но и то, что я возвещаю вам ныне: мы лишь нечто, внушённое себе Писателем, — но и это также всего лишь его самовнушение…

Таким образом, мы совсем не настоящие. Таким образом, мы отнюдь не сами по себе. Мы — только слова. И самое разумное было бы молчать. Но это решаем — говорить нам или молчать — вовсе не мы. Только писатель смеет распоряжаться словами, которые вкладываются нам в уста.

Теодор рассуждал перед своими слушателями о Боге, который видел их, хотя сам скрыт и они не могут видеть его… наивность, так как они составляли часть его сознания:

— Мы как мимолётные кадры кинофильма на экране. А экран не может защитить себя от того, кто демонстрирует фильм…

 

ВОПРЕКИ СВОЕЙ НЕСОМНЕННОЙ душевной болезни, этот одинокий человек создал в клинике свою собственную философскую школу, у него появилось даже несколько учеников. Они в первую очередь вербовались из дома умалишённых, но ещё и поэты и интеллектуалы из многих стран присоединялись к учению писателя. Все они, как и он, утверждали, что жизнь — роман и что всё в этом мире — иллюзия.

После смерти мастера все они разделились на два основных лагеря: с одной стороны, были те, кто утверждал, будто жизнь в буквальном смысле этого слова — роман, стало быть, в конечном счёте — слова, написанные обычными буквами на обычной бумаге. А с другой стороны, несколько более сдержанная и замкнутая аллегорическая школа довольствовалась тем, что настаивала: жизнь и есть роман. Оба направления выдвигали требование корректно излагать учение мастера.

 

V

 

 

ТОЛЬКО ДОЛГОЕ ВРЕМЯ СПУСТЯ после смерти писателя была найдена и прочитана рукопись романа. Вначале она вызвала известную сенсацию в окружении дома умалишённых, но интерес этот довольно быстро угас.

Случаю угодно было распорядиться так, что эта редкостная рукопись теперь принадлежит мне. С равными промежутками времени я сижу и листаю её. Примерно столь же часто, как перелистываю Библию.

Меня вдруг осенило, что в этих двух документах много общего. Насколько речь идёт здесь о феноменологическом[82]родстве или о генетической связи, я не успел ещё выяснить. Но и Библия, и рукопись носят следы недюжинного вдохновения. И обе приписывают источнику вдохновения место вне нашей Вселенной.

 

ПОСЛЕДНЕЕ, ЧТО ГОВОРИТ герой романа (стало быть, на странице 467) «громоподобным голосом», звучит следующим образом:

— Ныне час приговора настал, дорогой писатель! Ныне мы меняемся ролями!

Путь ко мне ведёт в тебя самого. Потому что в самом глубоком тайнике твоей души скрывалось моё обиталище. Благодаря роману, который ты сам начертал своей рукой, я дал знать о себе — тебе и всему миру…

Отныне ты — в моей душе. Тебя будут презирать по моей вине. Тебя станут называть умалишённым, сумасшедшим. Мир станет смеяться над тобой, хотя ты — первый, кто проник взглядом сквозь пелену иллюзии.

Мужайся, сын мой! Я превращаю тебя в апостола Истины в мире, который не верит, в космосе, который не знает своего создателя, да, в романе, где ты — любимый герой, который и знать не желает своего создателя. А теперь иди и бейся головой о стенку, как сказано на странице двести семьдесят восемь. Остальное исчезнет само собой. Будь сильным, сын мой. Я хочу быть там, куда идёшь ты! Ибо во мне ты живёшь, и движешься, и существуешь! Твоя жизнь и твоя судьба скреплены печатью моей воли.

 

НА ЭТОМ КОНЧАЕТСЯ роман. В самом низу страницы 467 изящными буквами выведено:

КОНЕЦ.

 

 

НОЧЬЮ

 

 

Всё совсем иначе — просыпаюсь ли я ночью рядом с тобой или же я — один в комнате. Ни единого звука, ни единого слова, ни единого взгляда.

Только ты, неслышно спящая под перинкой [83], — словно привет от ушедшего дня или же обещание дня грядущего.

Ночью всё совсем иначе…

Я осторожно приподнимаюсь с кровати, ощущая тебя под перинкой, изменчивую, словно волна, или натянутую, будто лук, — это всё твоя волна, твой лук, начиная от оболочки души на подушке и дальше вниз вдоль спины и ног…

Тогда я вижу невозможное, то, о чём мы никогда не говорим. О том, что мы парим теперь, парим некоторым образом в свободном пространстве. Как тогда, как в то утро в октябре.

Кто мы?

Есть нечто, несущее нас, — мы существуем!

Всё совсем иначе, когда ты спишь. Или когда скачешь верхом в ночи — одна без меня.

Как близок я тогда тебе! Здесь, в той же самой кровати, в комнате, в Космосе. Так близок — и так далёк!

Что мы — двое — делаем с нашими жизнями? Может, мы чуточку торопимся жить? Может, чуточку торопимся существовать?

О, да! Время не терпит. Пусть всё остальное лучше подождёт. Завтра ты — Спящая красавица, завтра — принцесса Аврора, но не тогда, когда с помощью Пегаса поднимешься над тёмным морем, а утром: не помашем ли мы тогда слегка нашими волшебными палочками?

 

МАМА

 

Мы созданы из вещества того же,

Что наши сны. И сном окружена

Вся наша маленькая жизнь.

У. Шекспир. Буря [84]

 

 

ВЗДРОГНУВ, она проснулась.

Неужели она спала? Где она была? Кем она была?

Вопросы холодной иглой пронзили её.

Ощущение было такое, будто она от чего-то освободилась. Она будто парила в свободном полёте.

Во всяком случае, она — не в клинике. И не мертва…

Потом нахлынули беспорядочные образы и картины. Они являлись как попало. Неслись, словно нестройная кавалькада.

Вскоре она всё вспомнила. Для начала — все обследования. А потом все операции. Облучение, химиотерапия…

Всё вновь нахлынуло на неё теперь…

Она вспомнила поездки в такси. Она вспомнила часы, проведённые в комнате ожидания. Еженедельные газеты, чашечки кофе, пирожные и круглые французские булочки. Всё вновь нахлынуло на неё, купаясь в зловещем дневном свете.

Хуже всего было с детьми. Мама — больна.

Мама в Радиологической клинике. Эрланд так никогда и не смог выговорить эти слова. Кристин смеялась. «Ра-дио-логи-чес-кая кли-ни-ка!» — по слогам произносила девочка.

Она вспомнила все посещения клиники за последнее время. Вспомнила врачей, все их враки и притворство.

— Ну как вы, а?

— Как ты, дорогая?

Мама вскоре снова стала молодцом. Она вернулась домой к Рождеству. И к Новому году. И к Пасхе.

Она упорно возвращалась домой. А они говорили: теперь только несколько новых обследований…

Маме нужно было ещё некоторое время побыть в больнице. Долгое время. Но врачи были такие внимательные. И её хорошо кормили. А вчера им давали пиццу.

Потом папа освободился на работе, чтобы некоторое время пожить дома. А пока папа был в Англии, бабушка, его мама, присматривала за детьми.

— Я вернусь через неделю, дорогая моя…

 

О ДА — теперь она окончательно проснулась. Никаких сомнений. Но она не мертва. И у неё нигде ничего не болело.

Боли взяли себе сегодня выходной. Подумать только, терпеть такое неделю за неделей! Это утомительно для таких болей-троллей[85]. Пожалуй, они решили всего лишь сделать перерыв. Возможно, они спрятались под кроватью.

Внезапно она вспомнила уколы морфия. Ей сделали укол?

Зачем нужны врачи — специалисты-онкологи, когда есть морфий? Убирайтесь прочь, мерзкие мучители! Оставьте маму в покое. Гав-гав!

Потом она сделала это снова. Бог знает — в который раз.

Это было важно. Это было или — или… Поставить диагноз уже не казалось больше фокусом-покусом.

А может, она только подумала, что сделала это?

Что такое женщина без груди? Всё равно что какая-то шарлатанка. Она какое-то существо среднего рода с двумя протезами из пористой губчатой резины, хорошо скрытыми за совершенно новым, с иголочки, бюстгальтером. Она полженщины…

Теперь она снова положила руку на «грудь». Она сделала это столь же смиренной и покорной рукой, какой бедняга-банкрот открывает страницу с тиражом денежной лотереи, чтобы проверить стоимость своей последней ценной бумага.

Но грудь была! Она выиграла! Грудь — грудь была на месте. И уже давно, давным-давно. Грудь лежала там, где положено, обтянутая настоящей кожей.

Тогда она потрогала другую. Та была тоже там. С соском и всем прочим. Она ущипнула её так, что стало больно…

Но это разве боль…

 

ГДЕ ОНА НАХОДИЛАСЬ?

Вокруг тишина, до неё не доносилось ни звука. Она чувствовала запах простыни. Но здесь не было шнура, за который можно было дёрнуть. Она позвала. Но ответа не получила.

А может, она только подумала, что позвала?

Она не мертва. Невозможно в таком состоянии быть мёртвой. Тогда тебя встречали бы, трубя в фанфары и под звуки арфы. Во всяком случае встречали бы…

Если не кто иной… то уж какой-нибудь не такой важный, второстепенный функционер.

Или это — или ты просто исчезаешь.

Она не мертва! Она была здесь. И более того: у неё было две груди. Две груди, две груди! Никаких протезов-коконов, чтобы их скрывать…

 

НЕУЖЕЛИ ЭТО БЫЛ ТОЛЬКО СОН? Но разве может сон длиться два года?

Она где-то читала об этом. Что во сне час может показаться секундой. А если она спала два часа? И сколько же секунд в одном часе? И сколько часов в одном году?

Но даже если она сбилась со счёта: химиотерапия — не может присниться. Не приснится и выпадение волос, не приснятся и часы, проведённые у парикмахерши. Это — невозможно. Не приснится и то, что всё перевёрнуто вверх дном. Что дом разорён в приступе неистовой ярости. Что Юаким час за часом лежит рядом с тобой и плачет. Нет… Не приснится… Целая жизнь в одном-единственном сне — не приснится.

Или это как раз то, что в самом деле делаешь? Химиотерапия и выпадение волос…

Может ли один сон разорвать на куски всё то, что столь изнурительно заново построила жизнь?

 

ЕЙ НУЖНО СНОВА всё проверить. Ну да, чтобы не ошибиться. Обе прекрасные груди на месте. Одна — чуточку больше другой. Но так было всегда.

Ни единой сморщенной ямки, куда можно погрузить пальцы. Ни единого жёсткого шрама под мышкой после удалённых лимфатических узлов…

У неё теперь два зрелых кокона, словно бархатные яблоки с бутонами из мягкой резины.

Она шаловливо сжала бутоны. И сердце забилось сильнее. Где же Юаким?

Должно быть, ей приснился сон. Кошмарный сон, из которого она выбралась цела и невредима. С ощущением некоторого страха в теле, ну да! Но без протезов и шрамов. Потому что ты лежишь не на небе и тебе на ум приходят шалости. Подобные желания в потустороннем мире неуместны.

Уколы морфия! Снова это.

Где она была? Ответ был явно связан с уколом морфия — morfin.

Mor — fin?[86]Мама — красивая? Mor — fin? Конечно, мама снова станет красивой. Как там им в детском садике?

 

ПРОСНУЛАСЬ ЛИ ОНА от укола? Тогда ей было тридцать пять лет и перед ней была целая жизнь. Или же она снова заснула. Тогда всё это и было сном. И, быть может, ей никогда больше не проснуться.

Потому что теперь всё её тело покрыли метастазы. Теперь речь шла о днях или часах. Последние дни все её родственники собирались вокруг её кровати.

Отдельные разрозненные картины вставали в памяти.

Во всяком случае, она лежала здесь, в своей кровати, и ей на ум приходили шалости.

Можно ли умереть с мыслями о шалостях?

Существует ли мужской и женский пол по обе стороны жизни?

Ибо прах ты…[87]

Вся её судьба таилась в этой формуле.

Либо два кокона и экстазы. Либо никаких коконов и метастазы.

Либо mor fin. Либо morfin…

— Юаким!

Она крикнула громче. Неужели она не издала ни звука? Тут она ощутила что-то рядом.

Не его ли это рука?

 

ШАГ НАЗАД

 

 

Однажды на другой планете внезапно обнаружили большой промышленный город. Населённый несколькими миллионами мыслящих существ. С небоскрёбами в семьдесят этажей и с хитроумной сетью электропоездов на много уровней под землёй…

Что бы мы сказали тогда?

Тут в один прекрасный миг меня осенило, что Нью-Йорк как раз такой город и есть. И что Земля — как раз такая же планета.

 

Охота на призраков может стать испытанием терпения. А потом обнаруживаешь, что ты и сам призрак…

Мы видим это в зеркале там — на стене. Видим, что это мы бродим вокруг в полумраке, это — мы сами и есть то загадочное.

Это происходит словно бы после серии безрезультатных попыток. Пусть бы телепатия была доказана с помощью одной-единственной убедительной попытки — и, стало быть, не только с помощью легкомысленных анекдотов или утомительной статистики. Не говоря уж о нашем желании видеть стучащую ножку стола или стакан, парящий в вольном полёте над столешницей.

Тогда мы, возможно, делаем шаг назад. Мы должны признать, что сами мы — чудо. Мы — не хуже, чем парящие стаканы или стучащие ножки стола. Мы — существуем!

Мы не видим ни ангелов, ни летающих тарелок, но мы видим наши собственные космические корабли. Мы не видим никаких марсиан, но мы видим нас самих.

 

КРИТИК

 

 

СОВСЕМ НЕ ОРДИНАРНОЕ задание ожидало критика-искусствоведа, когда его вызвали в кабинет редактора. Короткой встрече суждено было повлиять на всю оставшуюся жизнь критика.

Редактор — коренастый человек, ровесник критика — сделал знак — опуститься на один из жёлтых кожаных стульев по другую сторону письменного стола. Он сел, а редактор озабоченным взглядом посмотрел на него сверху вниз. Не говоря ни слова, он пододвинул к себе стопку бумаг, быстро перелистал несколько страниц, затем подошёл к окну — и остался стоять там, глядя на город.

— Ты долгие годы разъезжал по галереям и музеям, — сказал он. — Ты положил начало дебатам об искусстве и его трактовке… — Тут он снова повернулся к своему коллеге: — Послушай-ка, ведь я ничуть не возражал против того, чтобы ты приносил свои репортажи. Ты ведь своё дело знаешь. Ты — способный писака…

Критик выжидающе смотрел на редактора.

— Но всё, что ты до сих пор писал в нашей газете, и всё, о чём ты писал вообще, — это так… как бы лучше сказать… это так условно…

Он снова перелистал несколько документов.

— Ведь ты ещё ни разу не представил произведение искусства, которое поистине грандиозно — или имеет такое огромное значение, что представляет интерес для всех без исключения читателей газеты.

Тут критик выпрямился на стуле. То, что редактор обладал репутацией человека чуточку бестактного, знали все в редакции. Однако же это высказывание прозвучало более грубо и резко, чем обычно.

— Последнее социологическое исследование среди читателей, — парировал критик, — показывает, что свыше двадцати процентов читателей газеты изо дня в день следят за моими статьями. Более пятидесяти процентов сообщают, что читают мои статьи с известной регулярностью. Никакие другие газеты в этом городе не уделяют столько внимания искусству и архитектуре. Наша газета считается ведущей культурной газетой страны… — Он ловил ртом воздух. — Но не все без исключения заинтересованы в искусстве, господин редактор! Того шедевра, о котором вы жаждете возвестить, не существует. Он вообще никогда не будет создан. Есть читатели, которым вообще нет никакого дела до того, как будет выглядеть новая ратуша[88]. Для этого они слишком заняты тем, что не отводят взгляд от асфальта.

Редактор снова подошёл к письменному столу, остановился и забарабанил пальцами но столешнице.

— Боюсь, мне придётся тебя немного поправить, — с известным пафосом в голосе сказал он и пристально посмотрел критику в глаза. — Такой шедевр существует. Да, по всей вероятности, это так, да. Он — вокруг нас, со всех сторон. Шедевры так и кишат вокруг нас, милый мой. Но есть и те, кто их всё-таки не видит. И знаешь почему? Это звучит парадоксально, но суть в том, что они сами — этот шедевр и есть. Читатели и есть те самые произведения искусства, и я считаю позором, что наша газета до сих пор не обнародовала это в репортажах и критике.

— Ты не можешь выражаться яснее? Сегодня так душно…

Редактор долго молчал.

— Микеланджело! — воскликнул он и развёл руками. — Микеланджело… создал фрески на своде Сикстинской капеллы. Разве я не прав? Но кто создал Микеланджело? А? Разве это не интересно для культурной газеты?

Критик откинулся на стуле.

— Вопросы религии, — колеблясь, но всё же решительно произнёс он, — не входят в мою компетенцию. Когда я — как ты знаешь — недавно опубликовал серию репортажей из Ватикана, я строго придерживался истории искусства… Но, как я уже говорил, солнце всё ещё печёт в окна твоего кабинета.

Посмотрев на часы, редактор энергично произнёс:

— Напиши об этом!

— О чём?

— Напиши о солнце!

— О… значит, о…

— Правильно! Разве солнце не достойно публикации? Две с половиной тысячи лет тому назад Анаксагор[89]был изгнан из Афин за то, что утверждал, будто солнце больше, чем Пелопоннес[90]. Тебе не кажется, что настало время его реабилитировать?

— Думаю…

— Да, дорогой мой коллега, о чём ты думаешь? Как, по-твоему, расположена Сикстинская капелла по отношению к солнцу? По-моему, всё это — просто мазня в духе Ренессанса! Да ещё инфантильная! Как всё же, как по-твоему? Солнце — всё в работах Микеланджело, которые считаются непревзойдёнными художественными произведениями? Кому теперь есть дело до Микеланджело? Во всяком случае — не мне. К чёрту всю историю искусства. Нет, подавай мне солнце, голубчик! Оно не теряло своей ценности многие миллиарды лет…

— Значит, солнце… вступление на трёх полосах. Материал… подготовлен мной…

— Так, так! Я даю тебе возможность легко разделаться с этим заданием. Солнце, понимаешь ли ты, солнце всего лишь звезда. Ты слышал об этом? Одна из многих миллиардов только в нашей галактике. Ты думал об этом? Я имею в виду: изучал? Брался за эту тему? Я имею в виду солнце со всеми планетами — сколько их вообще, семь или девять? — по большому счёту солнце условно. Но в этом случае, я имею в виду, по настоящему Большому Счёту… Солнце…

— Что?

— Понимаешь, действительность — гораздо больше, больше, чем Пелопоннес, больше, чем весь Ватикан. Ты можешь отказаться, если не согласен. Когда я приглашал тебя на эту беседу, я намеревался заказать сообщение о Действительности…

— Действительно?..

— Я сказал — о Действительности! Скажи — ты что, плохо слышишь? Подобное сообщение должно касаться всех читателей газеты. А почему? Потому что оно — сообщение о них самих. Понимаешь? Надо быть немного тщеславным ради самого себя.

— Тщеславным?

— Ну да… Но займись в первую очередь солнцем. Можешь поупражняться на нём. С нашей точки зрения, оно — значительная часть Жизни и Действительности.

 

КРИТИК ПОДНЯЛСЯ со стула, подошёл к окну, оглянулся на редактора и бросил нерешительный взгляд на город.

Не прощаясь, он вышел из кабинета. Дамы в приёмной обратили внимание на то, что, когда он входил в лифт, на его старческом лице застыла презрительная усмешка.

Но уже на следующее утро он снова был у редактора. Из кабинета послышался весёлый смех. А на следующий день газета опубликовала своё первое сообщение о солнце — «Больше, чем Пелопоннес».

Статья была торжественно помещена на страницу «Культура» среди сообщений о новых книгах, среди музыкальных и театральных новостей. Здесь мы довольствуемся лишь несколькими краткими выдержками:

 

 

…Вот ребёнок бежит к матери, вот козы мчатся вниз по склону горы, вот рыбы плывут косяками в морях, а птицы летят по небу стаями, вот сок появляется на деревьях и распускаются почки — это всё солнце, простирающее свои лучи…

Это солнце напрягает наши мускулы. Солнце течёт в наших жилах. Солнце стучит в нашей груди. Солнце горит в наших объятиях.

Непростая задача… Непростая задача говорить о солнце. Кто я такой, чтобы позволить себе рассуждать о солнце? Как может глиняный горшок описать горшечника? Как может обыкновенный луч бросать свет на источник света?

Бумага, на которой записываются эти соображения, — плод солнца. Рука, которая пишет, — творение солнца. Каждое слово, пришедшееся автору по нраву и использованное им, — продукт мозга, питающегося солнечной энергией миллионы лет.

Что иное представляет, в конце концов, история нашего земного шара, если не историю о том, как светящаяся сфера в течение нескольких миллиардов лет питает ту самую иллюзию, которую мы в каждодневном обиходе называем сознанием?

Это солнце некогда породило нас в море, создав примитивный комплекс протеина и аминокислот, каковыми мы тогда были. Это солнце вытащило нас на сушу в виде амфибий и пресмыкающихся. Это солнце выманило нас вниз с деревьев и превратило в людей.

Под солнцем мы живём, и движемся, и существуем.

Мы — из рода Солнца.

Сама способность наблюдать солнце — творение Солнца.

Солнце поднимает наш взор к небу. Тот глаз, который видит солнце, — собственное око солнца.

 

 

«СООБЩЕНИЕ» НИКОГДА не комментировалось на полосах газет или в каких-либо публичных выступлениях.

У некоего молодого поэта незадолго до этого была принята в печать хроника на полстраницы, состоявшая исключительно из слов «бла-бла-бла», должным образом разделённых на пробелы. (Сам редактор принял этот материал — к великому удивлению всей редакции.)

Многими статья о солнце была воспринята как шутка в том же роде, как пародия на статью об искусстве или же так как ирония по поводу материалистической либо религиозной картины мира.

В более узком кругу, среди друзей и коллег критика, статью обошли молчанием. Её причислили к разряду профессиональных неудач.

В течение всей своей долгой жизни даже самый способный автор имеет право на неудачную статью. Человек — не машина.

Но это было только начало. Исключению предстояло стать правилом. Критик напал на след. Он продолжал писать критические статьи в газету, теперь уже с недюжинным пониманием искусства.

Статья «Сообщение из Действительности» — шла в двух номерах с недельным перерывом и венчалась заглавием «Творение или мастер? Записка о четырехпропорциональном произведении искусства».

Статьи, следовавшие одна за другой, переданы здесь в хронологическом порядке под следующими названиями:

 

 

Почему я высмеиваю историю искусства

Мир как раскрытие способностей Бога. Семь сносок к учению о немецком пантеизме [91]

От Кузанца [92] до Шеллинга

Улей, грамматика и анонимный разум мира

Дхаммападда и падда в пруду? [93]

Почему у первобытного человека есть пупок? Критический взгляд на 18 полотен с изображением Адама и Евы

 

 

КРИТИК НЕ УСПЕЛ НАПИСАТЬ ещё многие из своих статей, а о нём уже шептались в коридорах. Значит, то, что он писал, не осталось без внимания. Но если статьи его обсуждались, то чаще всего в одиозных выражениях.

Статьи всегда заканчивались пуантом. Но какое безумие не разоблачит разум?

Само по себе ни у кого не вызывало сомнения, что мы проживаем нашу жизнь на земном шаре во Вселенной. Мы не только граждане своего города. Мы — граждане Вселенной. И по правде говоря — это можно бы, пожалуй, всё время держать в памяти. Также не ново было то, что жизнь людей и животных относится к разряду неразгаданных тайн. Но не были ли старые знатоки искусства в последнее время чуточку навязчивы? Или просто-напросто чересчур экзальтированны?

Становилось всё труднее следить за ходом мысли критика. Казалось, он вот-вот отвернётся от человеческого сообщества и погрузится в свой собственный мир. Единственной красной нитью, что не мог не заметить интеллигентный читатель, проходила тема загадочности человеческого бытия. Причём тон становился всё более пророческим.

В конце концов старик счёл свои сентенции столь важными, что отдал их в печать в поэтической форме.

 

 

Мы несём

и нас несёт

душа

о которой мы ничего не знаем

 

Но загадка покоится

на двух ногах

разрешить её —

наш черёд

 

Когда образы снов

сами щиплют себя за руку

не просыпаясь

Это — мы

 

Потому что мы — загадка

которую никому не разгадать

Мы — сказка

заключённая в собственный образ

 

Мы то

что идёт и идёт

не приходя

к ясности

(Из статьи: «Загадка сфинкса») [94]

 

 

«НУ, А ЧТО ЖЕ РЕДАКТОР? — раздавались голоса. — Терпение ведь не безгранично! Да, он сговорчив, непостоянен! Но неужели в газете нет ответственного редактора?»

То, что всё кончилось ничем для бедного старика, это одна сторона дела. Такое может случиться. Но неужели так уж необходимо было перемывать больному кости публично? Такие слова, как «скандал» и «медвежья услуга», теперь прилежно повторялись повсюду.

Уже начали забывать, что этот старый человек некогда был весьма уважаем. Серия статей «Едкие наброски» была признана искусствоведами всей страны гениальной находкой. Маленькой книгой «Зеркало как метафора» он снискал похвалу в гораздо более широких кругах. Она была переведена уже на семь языков. Статья «Критика искусства и искусство критики» явилась искренним выражением всеобщего почтения в день его пятидесятилетия.

С тех пор довольно много воды утекло под мостами его города. Свидетелями каких только падений не были люди! Здесь же острейшая способность к наблюдению уступила место философским каламбурам и метафизическому мечтательству.

В конце жизни критик снова стал пописывать обычные искусствоведческие критические статьи. Какое-то время казалось, что он снова войдёт в силу. Но так как он никогда больше не хвалил художников за их произведения, он становился всё менее и менее популярен в художественных кругах.

Он умер окружённый ненавистью и презрением. Тогда в газете работал уже новый критик-искусствовед. Он был не только профессионалом высокого класса, но и всегда желанным гостем на всякого рода званых коктейлях и презентациях в галереях и на выставках.

 

ЧЕРЕЗ ДВА ДНЯ после смерти критика газета опубликовала самую личную и в глазах многих самую скандальную, — чтобы не сказать — самую нездоровую статью, вышедшую из-под его пера. Обе страницы газеты, посвящённые культуре, были отданы этой статье под многозначительным заглавием «Странное».

Статья позволяет заглянуть не только в его больную душу. Она — свидетельство того, что у критика так или иначе не было сомнений в том, что его статьи в последние годы не понимал никто другой, кроме его самого.

Здесь следует эта последняя — и посмертная статья — полностью:

 

 

СТРАННОЕ

1. Здесь — нечто странное. Не связаны концы с концами. Теперь я могу с уверенностью сказать об этом. Я больше не сомневаюсь в том, что меня считают дураком.

Собственно говоря, это вовсе не так. Это — невозможно. И всё-таки это именно то, что я вижу. Всё остальное — случайно.

Мурашки бегут по коже, когда я думаю об этом. Я нервничаю и волнуюсь. Я внезапно вскакиваю со стула и без отдыха хожу кругами по комнате.

Я поднимаюсь и сажусь, сажусь и снова поднимаюсь. Я передвигаю картину на стене пятнадцать раз. Я читаю одно и то же предложение двадцать раз. Я вынимаю чистые чашки из шкафчика и мОю их ещё тщательнее. Я опустошаю корзинку для бумаг, чтобы найти использованную почтовую марку или канцелярскую скрепку. И ещё хуже: у меня вошло в привычку становиться перед зеркалом и корчить жалостливую гримасу себе самому. Я — не сумасшедший. Я даже не неврастеник. Это вовсе не со мной что-то не в порядке. Это — даже не сон. Я абсолютно не сплю, я вдвойне бодрствую, как если бы два дня слились воедино.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-17 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: