Объявление о «Полярной звезде»
Николай прошел, и «Полярная звезда» является снова, в день нашей Великой Пятницы, в тот день, в который пять виселиц сделались для нас пятью распятиями. Русское периодическое издание, выходящее без цензуры, исключительно посвященное вопросу русского освобождения и распространению в России свободного образа мыслей, принимает это название, чтоб показать непрерывность предания, преемственность труда, внутреннюю связь и кровное родство. Россия сильно потрясена последними событиями. Что бы ни было, она не может возвратиться к застою; мысль будет деятельнее, новые вопросы возникнут – неужели и они должны затеряться, заглохнуть? – Мы не думаем. Казенная Россия имеет язык и находит защитников даже в Лондоне. А юная Россия, Россия будущего и надежд не имеет ни одного органа. Мы предлагаем его ей. После его смерти – нельзя продолжать его царствования < …> План наш чрезвычайно прост. Мы желали бы иметь в каждой части одну общую статью (философия революции, социализм), одну историческую или статистическую статью о России или о мире славянском; разбор какого-нибудь замечательного сочинения и одну оригинальную литературную статью; далее идет смесь, письма, хроника и пр. «Полярная звезда» должна быть – и это одно из самых горячих желаний наших – убежищем всех рукописей, тонущих в императорской цензуре, всех изувеченных ею. Мы в третий раз обращаемся с просьбой ко всем грамотным в России доставлять нам списки Пушкина, Лермонтова и др., ходящие по рукам, известные всем <… >
Предисловие к «Колоколу»
«Полярная звезда» выходит слишком редко, мы не имеем средств издавать ее чаще. Между тем события в России несутся быстро, их надобно ловить на лету, обсуживать тотчас. Для этого мы предпринимаем новое повременное издание. Не определяя сроков выхода, мы постараемся ежемесячно издавать один лист, иногда два, под заглавием «Колокол». О направлении говорить нечего; оно то же, которое в «Полярной звезде», то же, которое проходит неизменно через всю нашу жизнь. Везде, во всем, всегда быть со стороны воли против насилия, со стороны разума против предрассудков, со стороны науки против изуверства, со стороны развивающихся народов против отстающих правительств. Таковы общие догматы наши. В отношении к России мы хотим страстно, со всею горячностью любви, со всей силой последнего верования, чтоб с нее спали, наконец, ненужные старые свивальники, мешающие могучему развитию ее. Не ограничиваясь, впрочем, этими вопросами, «Колокол», посвященный исключительно русским интересам, будет звонить, чем бы ни был затронут, – нелепым указом или глупым гонением раскольников, воровством сановников или невежеством сената. Смешное и преступное, злонамеренное и невежественное – все идет под «Колокол». И потому обращаемся ко всем соотечественникам, делящим нашу любовь к России, и просим их не только слушать наш «Колокол», но и самим звонить в него! Появление нового русского органа, служащего дополнением к «Полярной звезде», не есть дело случайное и зависящее от одного личного произвола, а ответ на потребность; мы должны его издавать.
|
Все попытки издавать журналы в лондонской эмиграции с 1849 года не удались, они поддерживались приношениями, не окупались и лопались; это было явное доказательство, что эмиграции не выражали больше мысли своего народа. Они остановились и вспоминали, народы шли в другую сторону.
|
Конечно, строгость и свирепые меры очень затрудняли ввоз запрещенных книг в Россию. Но разве простая контрабанда не шла своим чередом вопреки всем мерам? Разве строгость Николая остановила воровство чиновников? На взятки, на обкрадывание солдат, на контрабанду – была отвага; на распространение свободного слова – нет; стало быть, нет еще на него и истинной потребности. Я с ужасом сознавался в этом. Но внутри была живая вера, которая заставляла надеяться вопреки собственных доводов; я, выжидая, продолжал свой труд. Вдруг телеграфическая депеша о смерти Николая. Теперь или никогда! В день казни наших мучеников – через 29 лет – вышла в Лондоне первая «Полярная звезда». С бьющимся сердцем ожидал я последствий. Вера моя начала оправдываться. Я стал вскоре получать письма, исполненные симпатии – юной, горячей, тетради стихов и разных статей. Итак, труд наш не был напрасен. Наша речь, свободное русское слово раздается в России, будит одних, стращает других, грозит гласностью третьим. Свободное русское слово наше раздается в Зимнем дворце – напоминая, что сдавленный пар взрывает машину, если не умеют его направить. Оно раздается среди юного поколения, которому мы передаем наш труд. Пусть оно, более счастливое, нежели мы, увидит на деле то, о чем мы только говорили. Не завидуя смотрим мы на свежую рать, идущую обновить нас, а дружески ее приветствуем. Ей радостные праздники освобождения, нам благовест, которым мы зовем живых на похороны всего дряхлого, отжившего, безобразного, рабского, невежественного в России!
|
Под спудом
Мы получили за прошлый месяц ворох писем: сердце обливается кровью и кипит бессильным негодованием, читая, что у нас делается под спудом. Одна горячая любовь к России, одно глубокое убеждение, что наш обличительный голос полезен, заставляет нас касаться страшных ран нашего жалкого общественного быта и их гноя. Мы крик русского народа, битого полицией, засекаемого помещиками, – да будет же крик этот исторгнут одной истинной болью! Отсутствие николаевского гнета как будто расшевелило все гадкое, все отвратительное, все ворующее и в зубы бьющее – под сенью императорской порфиры. Точно как по ночам поднимается скрытая вонь в больших городах во время оттепели или перед грозой. Искренно, от души жалеем мы Александра II, его положение действительно трагическое, не рассеять ему туман, скрывающий от него страшное состояние России, он устанет от борьбы, оттого, что борьба всего труднее в безгласную ночь, да еще не с врагами, а с толпой клевретов и мошенников. Вести, полученные нами, до того страшны, до того гадки – и лучшие из них до того глупы, что мы теряемся, с чего начать. Их все можно разделить на две части: часть сумасшедшего дома и часть смирительного дома. Во всех действуют безумные и воры, в разных сочетаниях и переложениях, иногда воры и безумные вместе, иногда безумные, но не воры (нет, это мы обмолвились: все воры), – воры смирные, воры бешеные, воры цепные, а потом духовные, военные, городские, полевые, садовые воришки; – все это восходит, поднимается от становых приставов, заседателей, квартальных до губернаторов, полковников, от них до генерал-адъютантов, до действительных тайных советников (2-го класса и 1-го класса) и оканчивается художественно, мягко, роскошно, женственно в Мине Ивановне, этой Cloaca Maxima.
Сечь или не сечь мужика
Сечь или не сечь мужика? Разумеется, сечь, и очень больно. Как же можно без розог уверить человека, что он шесть дней в неделю должен работать на барина, а только остальные на себя. Как же его уверить, что он должен, когда вздумается барину, тащиться в город с сеном и дровами, а иногда отдавать сына в переднюю, дочь в спальную?.. Сомнение в праве сечь есть само по себе посягательство на дворянские права, на неприкосновенность собственности, признанной законом. И, в сущности, отчего же не сечь мужика, если это позволено, если мужик терпит, церковь благословляет, а правительство держит мужика за ворот и само подстегивает?.. А вы рассуждаете о том, сечь или не сечь мужиков? Секите, братцы, секите с миром! А устанете, царь пришлет флигель-адъютанта на помощь!!!
Нас упрекают
Нас упрекают либеральные консерваторы в том, что мы слишком нападаем на правительство, выражаемся резко, бранимся крупно. Нас упрекают свирепо красные демократы в том, что мы мирволим Александру II, хвалим его, когда он делает что-нибудь хорошее, и верим, что он хочет освобождения крестьян. Нас упрекают славянофилы в западном направлении. Нас упрекают западники в славянофильстве. Нас упрекают прямолинейные доктринеры в легкомыслии и шаткости, оттого что мы зимой жалуемся на холод, а летом совсем напротив – на жар. На сей раз только несколько слов в ответ последнему упреку.
Он вызван двумя или тремя признаниями, что мы ошиблись, что мы были увлечены; не станем оправдываться тем, что мы ошибались и увлекались со всей Россией, мы не отклоняем ответственности, которую добровольно взяли на себя. Мы должны быть последовательны, единство – необходимое условие всякой пропаганды, с нас вправе его требовать. Но, принимая долю вины на себя, мы хотим ее разделить с другими виновниками.
Идти по одной линии легко, когда имеешь дело с спетым порядком дел, с последовательным образом действия, – что трудного взять резкое положение относительно английского правительства или французского императорства? Трудно ли было быть последовательным во время прошлого царствования?
Но мы этого единства не находим в действиях Александра II; он то является освободителем крестьян, реформатором, то заступает за николаевскую постромку и грозит растоптать едва восходящие ростки <…>
Как согласить облегчение цензурных пут и запрещение писать об освобождении крестьян с землею?
Как согласить амнистии, желания публичности с проектом Ростовцева, с силой Панина?
Шаткость в правительстве отразилась в наших статьях. Мы, следуя за ним, терялись и, откровенно досадуя на себя, не скрывали этого. В этом была своего рода связь между нами и нашими читателями. Мы не вели, а шли вместе; мы не учили, а служили отголоском дум и мыслей, умалчиваемых дома. Ринутые в современное движение России, мы носимся с ним по переменному ветру, дующему с Невы.
Освобождение крестьян с землею – один из главных и существенных вопросов для России и для нас. Будет ли это освобождение «сверху или снизу» – мы будем за него! Из этого вовсе не следует, что мы рекомендуем эти средства, что нет других, что это лучшие, совсем нет, – наши читатели знают, как мы думаем об этом. Но так как главное дело, чтоб крестьяне были освобождены с землею, то из-за средств спора мы не поднимем. При таком отсутствии обязательной доктрины, предоставляя, так сказать, самой природе действовать и сочувствуя каждому шагу, согласному с нашим воззрением, мы можем часто ошибаться, всегда будем очень рады, когда «ученые друзья наши», спокойно сидящие в сторожках на берегу, прокричат нам «правее или левее» держаться; но мы желали бы, чтоб и они не забывали, что им легче делать наблюдения над силой волн и слабостью пловцов, нежели нам плыть… и притом так далеко от берега.
Very dangerous!!!
В последнее время в нашем журнализме стало повевать какой-то тлетворной струёй, каким-то развратом мысли; мы их вовсе не принимаем за выражение общественного мнения, а за наитие направительного и назидательного цензурного триумвирата. Чистым литераторам, людям звуков и форм, надоело гражданское направление нашей литературы, их стало оскорблять, что так много пишут о взятках и гласности и так мало «Обломовых» и антологических стихотворений. <… > Но вот шаг дальше. Журналы, сделавшие себе пьедестал из благородных негодований и чуть не ремесло из мрачных сочувствий со страждующими, катаются со смеху над обличительной литературой, над неудачными опытами гласности. И это не то чтоб случайно, но при большом театре ставят особые балаганчики для освистывания первых опытов свободного слова литературы, у которой еще не заросли волосы на полголове, так она недавно сидела в остроге.
Мы сами очень хорошо видели промахи и ошибки обличительной литературы, неловкость первой гласности; но что же тут удивительного, что люди, которых всю жизнь грабили квартальные, судьи, губернаторы, слишком много говорят об этом теперь. Они еще больше молчали об этом! В «обличительной литературе» были превосходные вещи. Вы воображаете, что все рассказы Щедрина и некоторые другие так и можно теперь гулом бросить с «Обломовым» на шее в воду? Слишком роскошничаете, господа!
Это сущий вздор, что у нас нет общественного мнения, как говорил недавно один ученый публицист, доказывая, что у нас гласность не нужна, потому что нет общественного мнения, а общественного мнения нет потому, что нет буржуазии! У нас общественное мнение показало и свой такт, и свои симпатии, и свою неумолимую строгость даже во времена общественного молчания. Откуда этот шум о чаадаевском письме, отчего этот фурор от «Ревизора» и «Мертвых душ», от рассказов Охотника, от статей Белинского, от лекций Грановского? И, с другой стороны, как оно зло опрокидывалось на свои идолы за гражданские измены или шаткости. Гоголь умер от его приговора; сам Пушкин испытал, что значить взять аккорд в похвалу Николаю. Литераторы наши скорее прощали дифирамбы бесчеловечному, казарменному деспоту, чем публика; у них совесть притупилась от изощрения эстетического нёба! Пример Сенковского еще поразительнее. Что он взял со всем своим остроумием, семитическими языками, семью литературами, бойкой памятью, резким изложением?.. Сначала – ракеты, искры, треск, бенгальский огонь, свистки, шум, веселый тон, развязный смех привлекли всех к его журналу, – посмотрели, посмотрели, похохотали и разошлись мало-помалу по домам. Сенковский был забыт, как бывает забыт на фоминой неделе какой-нибудь покрытый блестками акробат, занимавший на святой от мала до велика весь город, в балагане которого не было места, у дверей которого была давка… Чего ему недоставало? А вот того, что было в таком избытке у Белинского, у Грановского, – того вечно тревожащего демона любви и негодования, которого видно в слезах и смехе. Ему недостаточно такого убеждения, которое было бы делом его жизни, картой, на которой все поставлено, страстью, болью. В словах, идущих от такого убеждения, остается доля магнетического демонизма, под которым работал говорящий, оттого речи его беспокоят, тревожат, будят… становятся силой, мощью и двигают иногда целыми поколениями. Но мы далеки от того, чтоб и Сенковского осуждать безусловно, он оправдывается той свинцовой эпохой, в которой он жил. В такое время пустое балагурство скучно, неуместно. Не лучше ли в сто раз, господа, вместо освистываний, неловких опытов, вывести на торную дорогу – самим на деле помочь и показать, как надо пользоваться гласностью? Мало ли на что вам есть точить желчь – от цензурной троицы до покровительства кабаков, от плантаторских комитетов до полицейских побоев. Истощая свой смех: на обличительную литературу, милые паяцы забывают, что по этой скользкой дороге можно досвистаться не только до Булгарина и Греча, но (чего боже сохрани) и до Станислава на шею!
Предисловие к письму из провинции
Я долго сомневался, печатать ваше письмо или нет… и наконец решился, но считаю необходимым сперва сказать несколько слов об этом. Вы говорите, что я уже печатал письмо моих врагов, отчего же не напечатать письма одного из друзей «не совершенно согласное с моим мнением», как прибавляет приложенная к вашему письму записка. Мне не раз случалось поместить враждебную статью, но это не достаточная причина, чтоб помещать дружеские письма, с которыми мы не согласны. Печатая враждебные обвинения, мы садимся на лавку подсудимых и, как все подсудимые, ждем суда и вперед радуемся, если он будет в нашу пользу. Скажу больше, я предчувствовал, с которой стороны будет общественное мнение, и от всей души желал этого. Мы расходимся с вами не в идее, а в средствах; не в началах, а образе действования. Вы представляете одно из крайних выражений нашего направления; ваша односторонность понятна нам, она близка нашему сердцу; у нас негодование так же молодо, как у вас, и любовь к народу русскому так же жива теперь, как в юношеские лета. Чем глубже, чем дольше мы всматриваемся в западный мир, чем подробнее вникаем в явления, нас окружающие, и в ряд событий, который привел к нам Европу, тем больше растет у нас отвращение от кровавых переворотов; они бывают иногда необходимы, ими отделывается общественный организм от старых болезней, от удушающих наростов; они бывают роковым последствием вековых ошибок, наконец, делом мести, племенной ненависти, – у нас нет этих стихий; в этом отношении наше положение беспримерно. Сломавши все старое, императорская власть принималась обыкновенно ломать вчерашнее: Павел – екатерининское, Александр – павловское, Николай – александровское и, наконец, ныне царствующий государь, сто раз повторяя, что он будет царствовать в духе своего отца, ничего не оставил от военно-смирительного управления его, кроме сторожей, истопников и привратников. Дворянская Россия – искусственная, подражательная, и оттого она бессильна как аристократия. Подумайте о разнице между крестьянским понятием о своем праве и понятием дворянским. Право на землю так кажется естественным и прирожденным крестьянину, что он в крепостной неволе не верит, что оно утрачено. В то время как дворяне знают, что права их высочайше пожалованные и притом добровольно дарованные <… > Где же у нас та среда, которую надобно вырубать топором? Неверие в собственные силы – вот наша беда, и, что всего замечательнее, неверие это равно в правительстве, дворянстве и народе.
Письмо из провинции
Вы взяли на себя великую роль, и потому каждое ваше слово должно быть глубоко взвешено и рассчитано, каждая строка в вашей газете должна быть делом расчета, а не увлечения. Увлечение в деле политики бывает иногда хуже преступления… Помните ли, когда-то вы сказали, что России при ее пробуждении может предстоять опасность, если либералы и народ не поймут друг друга, разойдутся, и что из этого может выйти страшное бедствие – новое торжество царской власти. Может быть, это пробуждение недалеко, царские шпицрутены, щедро раздаваемые верноподданным за разбитие царских кабаков, разбудят Россию скорее, чем шепот нашей литературы о народных бедствиях, скорее мерных ударов вашего «Колокола»… Но чем ближе пробуждение, тем сильнее грозит опасность, о которой вы говорили… и об отвращении которой вы не думаете. По всему видно, что о России настоящей вы имеете ложное понятие, помещики-либералы, либералы-профессора, литераторы-либералы убаюкивают вас надеждами на прогрессивные стремления нашего правительства. Но не все же в России обманываются призраками… Дело вот в чем: к концу царствования Николая все люди, искренно и глубоко любящие Россию, пришли к убеждению, что только силою можно вырвать у царской власти человеческие права для народа, что только те права прочны, которые завоеваны, и что то, что дается, то легко и отнимается. Николай умер, все обрадовались, и энергические мысли заменились сладостными надеждами, и потому теперь становится жаль Николая. Да, я всегда думал, что он скорее довел бы дело до конца, машина давно бы лопнула.
Да, как говорит какой-то поэт, «счастие было так близко, так возможно». Тогда люди прогресса из так называемых образованных сословий не разошлись бы с народом; а теперь это возможно и вот почему: с начала царствования Александра II немного распустили ошейник, туго натянутый Николаем, и мы чуть-чуть не подумали, что мы уже свободны, а после издания рескриптов все очутились в чаду – как будто дело было кончено, крестьяне свободны и с землей; все заговорили об умеренности, обширном прогрессе, забывши, что дело крестьян вручено помещикам, которые охулки не положат на руку свою... А либералы? Профессора, литераторы пустили тотчас же в ход эстляндские, прусские и всякие положения, которые отнимали у крестьян землю. Догадливы наши либералы! Да и теперь большая часть из них еще не разрешила себе вопроса насчет крестьянской земли.
А в правительстве в каком положении в настоящее время крестьянский вопрос? В большой части губернских комитетов положили страшные цены на земли, центральный комитет делает черт знает что, сегодня решает отпускать с землею, завтра без земли, даже, кажется, не совсем брошена мысль о переходном состоянии. Среди этих бесполезных толков желания крестьян растут, – при появлении рескриптов можно было еще спокойно взять за землю дорогую цену, крестьяне охотно бы заплатили, лишь бы избавиться от переходного состояния, теперь они спохватились уже, что нечего платить за вещь 50 целковых, которая стоит 7. Вместе с этим растут и заблуждения либералов, они все еще надеются мирного и безобидного для крестьян решения вопроса, одним словом, крестьяне и либералы идут в разные стороны.
Что же сделано вами для отвращения этой грядущей беды? Вы, смущенные голосами либералов-бар, вы после первых номеров «Колокола» переменили тон. Вы заговорили благосклонно об августейшей фамилии… Зато с особенною яростию напали на Орловых, Паниных, Закревских - Орлов, Панин, Закревский – типичные представители реакционной бюрократии эпохи Николая I, продолжавшие оставаться у власти в первые годы царствования Александра II.]. В них беда, они мешают Александру II! Бедный Александр II! Мне жаль его, видите, его принуждают так окружать себя – бедное дитя, мне жаль его! Он желает России добра, но злодеи окружающие мешают ему! И вот вы, – вы, автор «С того берега» и «Писем из Италии», поете ту же песню, которая сотни лет губит Россию. Вы не должны ни минуты забывать, что он самодержавный царь, что от его воли зависит прогнать всех этих господ… Как ни чисты ваши побуждения, но я уверен – придет время, вы пожалеете о своем снисхождении к августейшему дому. Посмотрите, Александр II скоро покажет николаевские зубы. Не увлекайтесь толками о нашем прогрессе, мы все еще стоим на одном месте; во время великого крестьянского вопроса нам дали на потеху, для развлечения нашего внимания безымянную гласность; но чуть дело коснется дела, тут и прихлопнут… Нет, наше положение ужасно, невыносимо, и только топор может нас избавить, и ничто, кроме топора, не поможет! Эту мысль уже вам, кажется, высказывали, и оно удивительно верно, другого спасения нет. Вы все сделали, что могли, чтобы содействовать мирному решению дела, перемените же тон, и пусть ваш «Колокол» благовестит не к молебну, а звонит набат! К топору зовите Русь. Прощайте и помните, что сотни лет уже губит Русь вера в добрые намерения царей, не вам ее поддерживать.