Здесь им грубо приказали покинуть автомобиль и разложить багаж на козлах для проверки, и они, зевая, подчинились. После досконального досмотра им разрешили двигаться дальше. Констанс пришлось отшагать примерно сто ярдов, тогда как послу как дипломату разрешили проехать на его же автомобиле по грязной дороге. Таким образом они одолели ограждение из колючей проволоки, определявшее швейцарскую границу. Прячась в тени, какой‑то мужчина поджидал Констанс.
«До чего же она бледненькая, вид совсем больной, – думал он, глядя на нее со своего места в тени здания. – И волосы у нее грязные, концы слиплись, похожи на крысиные хвостики». У него возникла мысль исчезнуть, в конце концов его появления не ждали, значит не заметили бы и отсутствия. Однако сердце удерживало его на месте, будто компас со стрелкой, устремленной на Полярную звезду. Но все же ему не хватало смелости выйти из тени и подойти. Максимум, чего она могла ожидать, это служебного автомобиля с шофером. Он с болью вспомнил копну белокурых волос. А теперь ее голова небрежно покрыта цветным шарфом, завязанным под подбородком узлом. Она ничем не отличалась от французской крестьянки из оккупированной зоны – до того она была грязной, безразличной и усталой. Он и представить не мог, что увидит ее такой измученной и вялой, возможно даже, что он нечаянно ее унизит, застав, так сказать, врасплох. Итак, он не мог уехать и не мог подойти к ней, не в силах решить, как лучше поступить.
Сонный взгляд Констанс разглядел его, когда один из милиционеров неожиданно открыл дверь, и он попал в золотистый поток света, хлынувшего из вокзала.
– Мистер Аффад!
Не могло быть никаких сомнений, что она обрадовалась и даже воспряла духом, потому что сразу направилась к нему, по дороге решая, протянуть ему руку или нет. В конечном итоге они минуту простояли, прижавшись друг к другу, оба изумленные тем, что им так хорошо быть рядом. Как чудесно было чувствовать его теплое живое тело в своих объятиях. Нежность. Как раз этого Констанс больше всего не хватало все это время; только сейчас она поняла, как ее тело изголодалось по нежности. А ведь она почти не вспоминала об Аффаде и, кажется, даже ни разу не помечтала о нем. А теперь он словно зажег ее своим прикосновением, твердой решимостью обнимавших ее рук. С сожалением высвободившись, Констанс сказала, что должна представить его своему спутнику. К ее огромному удовольствию, прекрасное лицо Аффада помрачнело от ревности. До чего же приятно было видеть, как он снова напустил на себя холодность, которой на самом деле не было и в помине, воображая бог знает что по поводу представительного пресного господина, который не чаял от нее избавиться и отправиться наконец домой. Констанс как полагается поблагодарила его и обещала поддерживать с ним контакт, если возникнет служебная необходимость, после чего отвернулась и последовала за Аффадом, успевшим взять ее вещи. Его личный автомобиль, старый американский «седан», стоял на обочине, и они с удовольствием нырнули в его теплое нутро. Поворачивая ключ зажигания, он попросил:
|
– Констанс, посмотрите на меня.
Она подчинилась, и тут же, представив, как сейчас выглядит, сняла шарф.
– Зачем?
Он улыбнулся.
– Я хотел посмотреть, какая вы, когда трудитесь.
|
– Как видите, грязная и старая.
– Это ненадолго, – утешил он. – Вы очень устали? Я попросил парикмахера быть к завтраку.
– Вот спасибо. Это чудесно.
– Но сначала новости – прежде чем заснете. Констанс, нам удалось вывезти Обри по обмену тяжело раненными военнопленными – пятьдесят немцев на пятьдесят англичан. Они прилетят сюда примерно через неделю. Здесь Обри уже будет сам по себе, и нам надо обеспечить ему медицинский уход – он должен иметь все, что ему сейчас требуется. Вот так. У меня есть его история болезни, и вы сможете прочитать ее, а там судите сами. Вы меня слушаете?
– Конечно же, слушаю! – возмутилась Констанс. – Просто я никак не могу поверить! Это же чудо!
Она хотела добраться до своей квартиры, однако ничего не получилось, в это время суток ехать было трудно. Тяжелый туман и грязно‑серый свет не прибавляли красоты городу на берегу озера, к которому они приближались с разумной осторожностью. К счастью, для автомобилей было еще рановато, но все равно приходилось почти постоянно жать на клаксон, поскольку дорога в гористой местности то и дело петляет, и упреждающие гудки отзывались печальным эхом в их ушах. Они приближались к пригороду и ехали между горами, покрытыми свежим снегом. Констанс до того раззевалась, что Аффад не смог сдержать улыбки.
– Бедняжка Констанс! – посочувствовал он. – Вы могли бы, наверно, проспать месяц – но сегодня поспать не удастся, зато потом… – Он ткнул длинным указательным пальцем в часы на приборной доске, которые показывали четыре часа. – Получается ни то ни се. До половины седьмого нам делать нечего. Самое лучшее – это поехать ко мне. Вы же знаете, у меня много места. У вас будет как бы собственная квартирка с ванной комнатой и всем прочим. А есть во что переодеться? Отлично. Тогда успеете вымыться и вздремнуть. Сегодня же побываете у парикмахера – короче говоря, сделаете все, что посчитаете нужным. У меня есть для вас письма, они в моей комнате. Что скажете?
|
– А Обри? Когда он приедет? – спросила она с изумлением, словно она говорила о чем‑то небывалом и невозможном, канувшем в прошлое. Она тут же представила Сэма и Обри, идущих рука об руку через мост в Авиньоне; это видение вернулось к ней, словно старая пожелтевшая фотография, найденная на дне чемодана.
– Даже не верится, – повторила она несколько раз, а потом, зевая, провалилась в глубокий сон, от которого очнулась, только когда почти утих мотор. Оказывается, они уже подъехали к отелю, и Аффад звонил в дверь. Сонный ночной портье открыл им и взял вещи. В лифте Констанс прислонилась к Аффаду, почти засыпая, поэтому он мог смело обнять ее за плечи, чтобы отвести в свой номер. Прежде ему никогда не приходило в голову осмотреть все апартаменты, и теперь они вместе восполнили этот пробел. В номере были две спальни с отдельными ванными комнатами, в которых чего только не было – мыло, духи, различные масла – такого рода мелочи служили рекламой отелю.
– Я буду спать тут, – сказала Констанс, забирая у Аффада свои вещи. – Сначала я долго‑долго буду лежать в ванне, а потом приду chez vous,[176]если обещаете быть добрым и не особенно показывать свою силу. Мне нужна забота.
У Аффада защемило сердце – и душа ее, и тело действительно были в плачевном состоянии.
– Я понимаю, – проговорил он печально, пока она пристально вглядывалась в него, не отводя своих прекрасных глаз.
А она в это время спрашивала себя: «Что же так привлекает меня в близоруких? И еще чуть вытянутые оленьи головы…»
Однако вслух твердо произнесла, словно решила предупредить заранее о своей возможной холодности:
– Понимаете, я больше не могу любить; представьте человека, которому из‑за грыжи или еще по каким‑то причинам нельзя поднимать тяжести. Вот и мне нельзя; таинственные символы привязанности, метафизический багаж – для меня это теперь опасный груз. Я всего лишь младший психиатр, ученица волшебника. Адвокат дьявола…
Не закончив фразы, Констанс опять зевнула.
– Но я же ничего не требую от вас, – проговорил Аффад, понимая, что говорит неправду. Его рассердили ее слова.
– Знаю и прошу прощения за свою неромантичность. Вы очень заботливы, а я не могу даже достойно вас отблагодарить. Во всем виновата усталость, да еще странное чувство нереальности происходящего – большая горячая ванна и мыло после моей крохотной ванны и чайника с водой там.
– Я собираюсь немного поспать, – произнес Аффад, хотя знал, что вряд ли может заснуть в теперешнем своем состоянии.
Констанс одобрительно кивнула.
– Может быть, я тоже посплю – в ванне.
Для нее было чудом слышать шипение льющейся горячей воды, трогать туалетные принадлежности на полках. Ей хотелось использовать все сразу, в одном безумном порыве вылить содержимое многочисленных пузырьков в ванну, но она удержалась, потому что ни к чему хорошему это не привело бы. Но все равно она устроила себе гнездышко из густой пены и юркнула в него со вздохом наслаждения с головой, так что все звуки стали отдаленными и гулкими. В первую очередь она вымыла волосы, которые давно пора было стричь, и завернула их в полотенце, и только после этого наконец‑то заснула, положив голову на край ванны. С таким сном – умиротворяющим до самой последней клеточки – не мог сравниться никакой наркотик, и, уменьшив поток горячей воды до ровного ручейка, она постаралась расслабиться, словно на веки веков.
Аффад тоже чувствовал себя усталым, потому что не спал все то время, пока ждал Констанс на границе – только немного подремал на заднем сиденье автомобиля. Теперь, переодевшись в толстый «зимний» халат, он лег и почитал недолго при свете ночника. Проспав сколько‑то, он вдруг проснулся и обнаружил, что на часах ровно шесть, а за окном над озером набирает силу желтый свет. Констанс рядом не было, и он подумал, что она, скорее всего, спит в одной из двух свободных комнат его номера. Ему ни в коем случае не хотелось ее беспокоить. Но тут он услышал незатихающий звук льющейся воды в ее ванной. Аффад долго стоял, затаив дыхание и пытаясь понять, что бы это могло значить. Неужели она не выключила воду, когда пошла спать? Или заснула в ванне, забыв повернуть кран? Наверно, все же лучше проверить, завернут кран или нет. Любопытство и волнение все‑таки пересилили его нежелание вторгаться к Констанс. Аффад тихонько приоткрыл дверь. Как ни странно, Констанс вылезла из ванны и расположилась на широкой скамейке – так называемом массажном столе, – завернувшись в тяжелый белый махровый бурнус, предоставленный отелем. В белом бурнусе на фоне белых стен, она крепко спала, и ее голова, все еще обернутая полотенцем, напоминала морскую раковину. Приоткрытые губы будто хотели раздвинуться в широкой улыбке, но не успели; она не услышала, как он вошел. Окутанный этой сплошной белизной и паром, он на цыпочках подошел к кранам и уже собирался уходить, как вдруг увидел тоненький ручеек крови, струившийся между слегка раздвинутых ног и сбегавший на скамью из разошедшегося халата – на полу уже успела набежать лужица, в которую он наступил босыми ногами, оставив потом отпечатки на плитке. Констанс разбудила неожиданная тишина, и еще не совсем открыв глаза, почти не осознавая, что с ней, она все‑таки заметила его присутствие и радостно протянула ему руку, не имея в виду ничего особенного, но он сразу же оказался рядом и прижал ее, теплую, послушную, к себе.
– О боже, – простонала Констанс. – Кровь. Что‑то слишком рано.
В ответ он лишь все крепче сжимал ее в объятиях, все более жарко целовал, страша ее изощренностью своих поцелуев, и возбужденно шептал: «Кровь! Спасибо, Констанс! Кровь!» Он был переполнен благодарностью, ведь это для него, для него одного льется темная менструальная кровь.[177]Легонько повернув Констанс и опустив ее ноги, он подтащил ее к себе и вошел в нее нежно, осторожно, не обращая внимания на протесты, похожие на кошачье мяуканье, которые скоро затихли, когда она вся открылась ему, совершенно и абсолютно, сделавшись рабыней его страсти, чего прежде с ней не случалось. Откуда, не понимала она сама, она научилась так реагировать на происходившее с ней? Ей было недостаточно сказать себе, что она осознала, как отчаянно влюблена в него. Он надолго замер, наклонившись над ней, только целуя и обнимая. Он был внутри нее, но не двигался. Он поджидал с осознанным коварством, когда она сделает первое движение, поджидал, когда ее ожидание станет нестерпимым.
– Ты будешь весь в крови! – в конце концов произнесла она, и чтобы скрыть нетерпеливый спазм своего влагалища, попыталась встать и освободиться. Но Аффад тут же стал ритмично двигаться, с роковой решимостью соединив их дыхание в одно, добиваясь единого ритма. Констанс принялась себя ругать, твердила, что не должна была допускать ничего подобного, но он проникал в нее все глубже.
Но и теперь она старалась сохранить, хотя бы частично, свою женскую независимость, получить любовную власть над ним, хотя бы пользуясь исключительно физической выносливостью. Она решила, что сначала доведет до оргазма его, ей это будет нетрудно, благодаря ее молодости, звериному умению контролировать себя, силе своих сфинктеров; и он почувствовал брошенный ему вызов, когда она завладела им, а ему потребовались все его силы, вся его гибкость, чтобы не случилось преждевременного выброса энергии.
– Вижу, ты улыбаешься, – проговорил он между двумя короткими вдохами.
– Да, – ответила Констанс, прерывисто дыша. – Потому что ты будешь первым.
– Нет, – покачал он головой.
Она все еще улыбалась, когда он закрыл глаза и склонил голову набок.
– Ну пожалуйста! – попросила она. – Мои мышцы в порядке. Я приказываю тебе сдаться, – хвастливо заявила Констанс.
Он, обессиленный, упал на нее под градом поцелуев, которыми она осыпала его, гордая своей победой и жаждущая разделить ее с ним. Лишь позднее она поняла, что он сам отдал ей победу, которую вполне мог бы и не отдавать. А пока она вовсю торжествовала. Они лежали усталые, измазанные кровью, окутанные клубами пара, похожие на израненных мучеников счастья. Констанс все знала заранее, знала, что так будет, что он будет вот таким; но почему же она старалась не думать об этом и по собственной воле оставалась в Авиньоне, несмотря на искушение? Как ни странно, хотелось сохранить верность Сэму! Эта мысль поразила ее – до чего же старомодно!
– Я ничего не вижу, – сказал Аффад, ослепленный паром, – даже твое лицо как в тумане, как мокрая акварель. Кстати, на всем кафеле отпечатки моих ног – в твоей, Констанс, крови.
Он вновь наполнил ванну, аккуратно повесил полотенце и шагнул в воду, чтобы полежать спокойно, погрузившись в свои думы, наблюдая, как темная кровь смывается с его кожи и на некоторое время зависает в воде, прежде чем раствориться.
– Я чувствую себя Петронием.[178]
Констанс же пришла в ужас от беспорядка и принялась тереть пол мокрым полотенцем, не желая, чтобы горничные видели кровь.
– Иди ко мне, – позвал ее Аффад. – Это их работа, Констанс. Иди ко мне. Вода не горячая, как раз, какая тебе нужна.
Констанс вдруг застеснялась, но все‑таки, смеясь, преодолела себя и легла рядом, но скрывшись в воде по шею. Они были, как два угря в кувшине. Неожиданно Аффада охватило уныние, и она сказала со слишком страстной горячностью, которой тут же устыдилась:
– Ну же, что такое? Что случилось? Я разочаровала тебя?
Аффад покачал головой.
– Нет. Но мне так хочется, чтобы ты забеременела, – это желание сводит меня с ума. Несколько лет я ни с кем не спал и на самом деле не был готов к встрече с тобой. Это я думал, будто готов, тешил себя надеждами, как ты могла заметить. А сейчас я в замешательстве. Ты лишила меня равновесия. Я будто оцепенел, умер, стал мумией. Ты можешь вернуть меня обратно? Сомневаюсь.
– Что случилось в последнюю нашу встречу?
Аффад печально улыбнулся, но не ответил. Только чуть погодя:
– В Александрии мужчина, который живет один, не интересуется сексом, вызывает недоверие и беспокойство. Арабы говорят: «У него пенис с тремя головками». Таким пенисом не попользуешься – в этом смысл.
– Я слишком молода для тебя?
– Даже если бы и так, это не имеет значения. Дело вот в этом.
Он прижал ладонь к груди в том месте, где билось сердце. Тогда она взяла обе его руки и приложила к своим пылающим щекам.
– Значит, ты хочешь приковать меня к миражу и тем самым разрушить карьеру многообещающего врача?
Все еще опечаленный, он однако ответил шутливо:
– Я мог бы, да.
Какое‑то время Констанс лежала молча, вытянувшись рядом с ним, как молодая львица, по‑хозяйски положив руку на его пенис, прикрыв ладонью его мощную мошонку, как птичку в растрепанном гнезде. Легким облачком ее душа проникла в его душу, и Констанс почувствовала себя шхуной, отзывающейся на каждое движение ветра, с мачтой, взмывшей в небо его нереализованного желания. Но он еще не все ей сказал и заговорил снова:
– Однако сперма может стать ядовитой, если она застаивается, слабой или больной, как, например, сперма несчастных шизофреников; долгое воздержание может закончиться болезнью, мозговой горячкой, усыханием мозга, это наблюдается у народов с ханжеской культурой, основанной на пуританизме, как у вас, англичан. Сперму надо культивировать, это настоящее богатство, это деньги, только физиологические, женщина должна все время их приумножать, лаская мошонку, подсчитывая барыши. Женщина должна физически ощущать это богатство, которое капля по капле сочится из уретры, должна с радостью принимать эти капли и рачительно их использовать, чтобы ее истомленное жаждой лоно жадно их впитывало, спустив с привязи яйцеклетку, которая подобна стае голодных волчиц. И мужчина и женщина должны с осознанным усилием двигаться навстречу друг другу, и чем органичнее, осознаннее оргазм, тем он будет глубже и разнообразнее, и тогда ребенок получится более совершенным, и народ в целом будет более гармоничным. Объяснять это долго, но никакого откровения тут нет – настоящие женщины всегда это знали. Когда же культура начинает деградировать, то в первую очередь это сказывается на качестве секса и насыщения спермы кислородом – я имею в виду кислород вот какой: расовый интеллект, генетический разум. И запасы «информативного» кислорода постепенно оскудевают.
Сонно обнимая друг друга, они копили в себе желание, которое становилось сильнее с каждый вздохом, а тем временем он нашептывал ей на ухо историю секса: почему он всегда вызывал страх и примерное благочестие. Он был мотором, получающим топливо от разума, и одновременно чисто физическим производителем спермы, которую жаждала иссушенная почва лона. Мужчина один ничего не мог, и женщина одна не могла удовлетворить свои диктуемые лоном потребности. Вот что было в основе мысли и чувства – в естественном порядке вещей. Первое осознание, что есть мужчина и есть женщина, первый фиговый листок, первая звездочка – они существовали на территории, находившейся под проводами высокого напряжения, и опасная хрупкость этого союза была очевидна каждый раз, когда поцелуй так и не сбывался или когда страстный взгляд попадал мимо цели.
– Это ужасно, что мы не можем существовать друг без друга. Каждый обречен быть судьбой другого… ты со своей сумочкой с пасхальными яйцами и фартингами, но на самом деле думающая совсем о другом, над чем ты имеешь лишь преходящую власть, а надо бы постоянно держать это при себе, как сумку, в которой у твоих современниц лежит пудра, губная помада и презервативы; ну а я: сомнамбула с начала времен, околдованный твоими округлыми грудями, источником вечной юности, впервые давшими мне напиться и укрывшими меня от нападения света и звуков, мучительное опробование собственного желудка и легких, когда обрезана пуповина. О мама!
Их общение постепенно перешло на уровень прикосновений, когда физическое уже было невозможно отделить от духовного; однако Констанс поняла, что своими словами он открьы какой‑то клапан в ее разуме, воспламенил ее, и если они не проявят осторожность, то она непременно забеременеет. Казалось, будто он загипнотизировал ее, ввел в состояние восхитительного сатириаза;[179]ей безумно хотелось довести его до оргазма и насладиться им, однако Аффад сопротивлялся, поддавался словно бы нехотя – на самом деле нарочно еще больше обостряя ее желание. Обоих терзало нетерпение, и мысли о любовной покорности лились полноводным потоком.
– Сейчас! – сказала она.
– Подожди! – ответил он, думая лишь о том, чтобы попасть в ритм ее дыхания, в ритм биения ее сердца. Он уже предчувствовал ту радость, которой они насладятся потом, когда будут лежать, словно опьяненные чудом, в объятиях друг друга, загнанные в сон, как овцы – в загон. Аффад легонько повернул Констанс к себе и перестал сдерживаться, чувствуя, как дыхание их делается все более ровным, как слаженно они расслабляются и напрягаются, как черпают силы в разделенном наслаждении. Констанс поняла, что прежде ничего не знала о любви, о том, какой она может быть. Это даже пугало – что она может так глубоко чувствовать по его воле, по своей воле. Быть послушной, подчиняться, отрекаться от себя и получать… она вдруг ощутила, что стала опасно уязвимой. И печально произнесла:
– Ах, тебе все шуточки, а я серьезно; ты разочаруешься во мне. В душе я только лишь ученый. И верю в причинно‑следственную связь.
Аффад приподнялся на локте и внимательно посмотрел на нее, словно видел в первый раз, словно она была диковинным насекомым, оказавшимся на покрывале.
– С точки зрения алхимиков ничего нельзя достичь без женщины, то есть без тебя; твои бедра – камертон мужской интуиции. Вы, женщины, высекаете искру, мы зажигаем огонь в очаге, и вот уже в тебе живет ребенок!
– О да, герр профессор, – смиренно произнесла Констанс.
Оба рассмеялись.
– Ну нет, ты не должен, – заявила она теперь уже окончательно расслабившись и с полной доверительностью. – Это мужская сказка, из‑за которой наши отношения станут нервозными. Я так не играю. Давай начнем с нас, сразу с нас. Ведь я всего‑навсего давняя ученица Фрейда и не вижу дальше своего носа.
– Ты живешь на скудном рационе снов и мечтаний других людей, среди неологизмов чужих кошмаров, которые проецируются в твои дневные кошмары, наполненные насилием и ужасом. Какое somnifère[180]ты принимаешь? Констанс, мы переполнены идеями, которые, увы, вечно остаются бездомными, невостребованными. А я хочу разделить их с тобой, все до единой.
В дверь постучали, и, когда она открылась, появилась официантка, катившая столик с завтраком. Не сговариваясь, они спрятались с головой под простыни и лежали, не шевелясь, словно крепко спали, пока она не поставила столик рядом с кроватью и не удалилась, закрыв за собой дверь. И тогда они с хохотом сбросили с себя все и со вновь обретенными силами предались любви, по доброй воле позволяя себе более жесткие игры, чем прежде. Его неистовство оказалось очень приятным, и Констанс и с ужасом, и с удовольствием почувствовала вампирский suçon [181]на шее возле уха. Наверняка останется синяк, который придется тщательно припудривать. Проклятье! Но на сей раз музыку заказывал он, и ей оставалось только удивляться искусно сдерживаемой мощи длинного, несколько неуклюжего костистого тела с женственными движениями. В то же время она была в восторге, всем своим естеством чувствуя, что он настоящий мужчина и способен заставить ее тихонько стонать от боли, насиловать ее, не оставляя при этом ни ссадин, ни синяков, за исключением того, на шее – но это‑то как раз было обычным проявлением вульгарного сексуального бахвальства, о чем она непременно ему скажет. Констанс вся трепетала от его прикосновений, трепетала от счастья, убедившись, что способна такое испытывать – это она‑то, считавшая себя опустошенной, лишенной всяких чувств. Вдруг явилась мысль о Ливии и на миг отрезвила Констанс, она представила ее мертвое лицо и, разрываемая между мучительным воспоминанием и наслаждением, заплакала. Аффад сразу замер и принялся просить прощения, кляня себя за то, что не подумал, как она устала. А потом произнес и вовсе поразительную фразу:
– У тебя еще не прошел шок от смерти Ливии.
Она села в кровати, натягивая на себя кимоно.
– Но откуда тебе…
Он покачал головой, нежно успокаивая ее.
– Конечно же, от Смиргела. Он уже давно работает на нас.
Это не должно было удивить ее, но тем не менее удивило.
– На кого это на нас? – спросила Констанс.
– Глупенькая, я имел в виду совсем не Красный Крест, а, скажем так, египетскую армию. Это независимая сеть. Британцам нравятся их устаревшие методы и такие люди, как Катрфаж, у которых очень узкий кругозор. Мы работаем независимо, хотя, конечно же, делимся нашими результатами, когда это действительно важно. А они нам никогда не верят – тому же Смиргелу.
– Я ему тоже не верю, – заявила Констанс. – Он настоящий нацист. Он ведь откровенничал со мной, произнес целую проповедь. Нет, ему нельзя верить. Правда, нельзя, ни на йоту.
– Он, вероятно, человек с двойным дном, – спокойно согласился с ней Аффад. – Но мы давно знакомы. Должен тебе сказать, что не один раз мы спасали его от гнева Гитлера и Риббентропа. Жизнь за жизнь, как говорится.
Они встали с постели, и за завтраком Аффад, улыбаясь, поведал Констанс кое‑что еще своим негромким голосом.
– Ты видишь бедняжку Смиргела совсем в другом свете, а ведь этот несчастный очень умен и проницателен. Ему надо было держаться поближе к Риббентропу, но он не учел нетерпеливое стремление Гитлера проникнуть в ересь тамплиеров и во все тайны, с нею связанные. Ладно бы только это, но еще его интересуют слухи о сокровищах тамплиеров, которые они где‑то спрятали и которые пытались отыскать всякие психи вроде Галена. Гитлер считает тамплиеров еретической сектой, виновной в религиозном беззаконии, и однако же сам он хочет создать орден черных рыцарей – скажем так – занять их место. Сумасшествие, естественно, самое настоящее сумасшествие! Но когда ему больше не о чем думать, он устраивает выволочку Риббентропу или его заместителю, и это немедленно сказывается на Смиргеле. Недавно пошли разговоры об отставке Смиргела, но нам удалось спасти его, подсунув им кое‑какую информацию. Ты когда‑нибудь видела высушенную голову крестоносца, которую Хассад возит с собой в красной шляпной коробке? Видела? Так вот, мы позволили Смиргелу сделать это открытие, якобы опираясь на признания Катрфажа. Все остались довольны. Наконец что‑то реальное! Более того, мы придумали голове историю. Теперь считается, что это пророчествующая голова Помпея, которая, как думали крестоносцы, была заключена в пушечном ядре, венчающем Колонну Помпея в Александрии. Время от времени она якобы предсказывает будущее, но через спящего человека, который должен держать ее около кровати. Знаешь, где она сейчас? Возле кровати Гитлера. Он верит и не верит, напуган и заинтригован, и всем показывает ее. Кто знает, что известно сморщенной голове? И правда, кто? Увы, нельзя было заложить в нее подготовленную заранее речь, чтобы повлиять на мысли живого монстра; так или иначе, Смиргела пока оставили в покое, и он занимается своими привычными делами, сосредоточившись на строительстве и «экспорте» того, что готовит новая власть, являясь вестником никто не знает чего.
– Когда мы увидимся? Что ты сегодня делаешь?
Констанс собиралась заглянуть в свою квартиру и, если нужно, прибраться там, потом заехать на работу, а потом попытаться где‑нибудь перехватить Сатклиффа и сообщить, что она вернулась. Знает ли он уже о намеченном приезде Обри?
– Конечно, знает. Застонал, когда ему сообщили, и сказал: «Тяжелая у нас жизнь, у тех, кто живет чужой жизнью».
– Робу Сатклиффу пора чем‑нибудь заняться и перестать бесконечно выспрашивать о жене, – произнесла она довольно бесцеремонно. – Он до того выставляет напоказ свою преданность, что скоро вызовет подозрения у врачей, занимающихся ею, то есть у Шварца и у меня.
– Вот и скажи ему это.
– Скажу.
Несмотря на благие намерения Констанс, вскоре они опять заснули в объятиях друг друга, а когда время от времени она вдруг просыпалась и сознание становилось ясным, то перед ее мысленным взором тут же возникало нечто туманное и абстрактное, это нечто предвещало новую жизнь – новое отношение к жизни. Констанс не узнавала самое себя! Она ощущала необратимые изменения.
Ну да, все, что произошло так бурно, так внезапно, помогло Констанс в полной мере осознать свою женственность, которая всегда воспринималась ею, как какая‑то выдумка, бесплодный символ. В этом смысле быть женщиной вовсе не обязательно означало быть матерью, или женой, или монашенкой, или проституткой – все эти формальные разграничения были вторичными по отношению к главному. Профессия врача – вот чему она была обязана этим открытием первостепенной важности! Лучше понять и осмыслить роль женщины, ее сущность – это же неотъемлемо от искусства исцеления, это изначально заложено в мастерстве истинного врача. Если использовать космические категории, женщина – это первопричина обновления и восстановления, благодаря ей все появлялось, а появившись – развивалось и росло. Она была основой и источником плодородия, даже если попадала в ловушки миссис Джоунз.[182](Один раз он был грубым с ней – его наслаждение превратилось в хозяйскую похоть, и боль, которую он причинил ей, было трудно выдержать, а она радовалась ей, как мученица радуется горящему костру.) Он чуть не разрубил ее надвое, словно топором. «Повернись!» – крикнул он, и она, подчинившись, повернулась, готовая умереть в его объятиях – здесь уместна поэтическая фигура, потому что она «умерла» в елизаветинском смысле слова, и у нее неожиданно вырвался крик наслаждения, разорвавший тишину и выразивший много чего, но в первую очередь самое главное: «И все‑таки я могу любить!» – хотя и до этого мгновения она никогда не считала себя неспособной на любовь. Похоже, она попросту не представляла, что это за зверь такой – любовь. На его лице было напряженное и отрешенное выражение: она почувствовала всю его изначально свойственную мужчинам слабость, страх, что испытываемое чувство сейчас исчезнет, почувствовала, насколько остра его потребность в поддержке, без которой невозможно продвижение вперед, невозможно реализовать свой творческий потенциал. А поняв это, она мгновенно осознала собственную силу. Как будто теперь научилась использовать все свои мышцы, многие из которых до встречи с Аффадом постепенно атрофировались от бездействия. Она все‑таки вняла его рассказам о тантризме левой руки,[183]ритуалы которого раздражали ее как ученого. Он дал ей больше, чем свою любовь, он помог ее целительскому дару, ее профессиональному мастерству обрести зрелость.