– Если качество спермы снижается, то под угрозой может оказаться целая культура – что и происходит теперь на всем гегельянском Западе! Первый знак, первый сигнал опасности подает женщина, ведь она биологически более уязвима, чем мужчина, но и более ответственна за будущее, ткань которого они с возлюбленным, так сказать, ткут своими поцелуями и ласками. Шпулька, на которую они наматывают время, если пользоваться античными греческими представлениями, – вот что такое будущее. Я не говорю уже о ребенке, о зародыше, который начинен теми элементами, которые постепенно станут настоящим скелетом с руками‑ногами, станут зубами, мозгом, волосами… Куда нам поместить человеческую любовь в этом грандиозном контексте? Да, вы правы, я люблю его, но не так, как вы думаете. Я люблю его, потому что он нарисовал мне эту схему мироздания, в которой я отчаянно нуждалась. Наконец‑то я могу употребить свой интеллект на постижение чего‑то надежного. Он говорит: «Когда звездочка вступает в брак с фиговым листком, это хорошо». Остальное – чудесная амнезия любовного акта, в котором мы только и должны что собрать урожай. Это совсем другой мир, в котором люди не обсуждают «любовь», в котором пары не выясняют отношения, в котором браки не становятся рутиной и не разваливаются. Но дело не только в этом, мой дорогой профессор: то, что я теперь знаю, поможет мне в работе самым непосредственным образом, увеличит багаж моих знаний в психиатрии. Теперь мне легче понять мисс Квинт, чем прежде!
Они засмеялись. Старушка мисс Квинт была одной из весьма оригинальных пациенток Констанс. Богатое воображение и викторианская робость стали причиной ее странного психического состояния, мир ее фантазий был настоящим цветником из каламбуров и перевертышей, достойным самого Льюиса Кэрролла.
|
– Когда я рассказала Аффаду о мисс Квинт, о том, как она назвала свою вагину в честь любимой кошки и всерьез считала, что та не только печально мяукала, когда скисало молоко, но также следовала за ней по пятам и прыгала на кровати ее друзей, он был совершенно счастлив. И сказал: «Природа всегда поставляет необходимую информацию в виде болезней. Но она права: ее «киска», действительно была бы опечалена прокисшим молоком». Когда материал беден или в нем чего‑то не хватает, женщина сразу же это чувствует – и возникает тревожное состояние страха. Любовное и сексуальное общение постепенно угасает, мужская эрекция скомпрометирована, мы вступаем в период мужской стерильности. Эгоисты, уставшие друг от друга, разумеется, ничего подобного не замечают, но в космическом масштабе – это катастрофа, угрожающая человеческой расе и ее духовной стабильности. Поэтому разумный подход к половому акту отнюдь не проявление женской агрессии, он вполне логичен. Шварц явно погрустнел.
– Неужели мы придем к брачному руководству или матримониальному содействию? – с горечью спросил профессор. – Вчера милый старый философ Гинзберг совершил самоубийство, – печально продолжал он, – вот так, Конни, а ведь он обещал поведать мне тайну вселенной. Даже послания никакого не оставил – а может быть, акт самоубийства и был посланием, подобно тому, как любовный акт должен, по идее, совершаться по любви?
Констанс улыбнулась.
|
– Вы справедливо ставите меня на место – наверно, я кажусь слишком прозаической, когда говорю обо всем этом. Но мне никогда не приходилось слышать ничего подобного, тем более испытывать такую страсть – словно она была бездонной. И дело тут не в мужчине, а в отношении. Почему бы мне не попытаться понять? Может быть, другим это тоже понадобится, таким, как я, таким, какой я была до этой встречи с Аффадом, – страдала и ныла в пустыне логического позитивизма.
– Правильно! Правильно! – воскликнул растроганный старик.
Но мысленно он произнес: «Здесь пахнет ведантой! Ох, уж эти восточные мудрецы, что им у нас тут понадобилось! Стоит только появиться какой‑нибудь чертовой болезни, и вся наша культура для них уже под вопросом! Проклятый Аффад!»
– Правильно!
– Врачи со всеми их фобиями и филиями похожи на статуи из греко‑римского музея, – сказала она. – Разве мы не напоминаем каннибалов в маскарадных костюмах?
– Всё без толку! – мрачно произнес он.
– Без толку! – повторила она печально.
Медицинская сестра принесла поднос с кофе и печеньем, и на мгновение они отвлеклись от неразрешимых вопросов.
– Фу ты! – удивленно воскликнула Констанс, наливая себе кофе. – Я и не знала, что так хочу есть! Удивительно!
– Интересно, почему? – сухо поинтересовался доктор Шварц, отпивая кофе.
Чудесно, когда есть человек, с которым можно поговорить, с которым можно обсудить наболевшее. Констанс благочестиво поцеловала старика в лоб и поблагодарила за терпение.
– Мне нужно, пожалуй, самому определить стоимость консультации.
Эти слова подвигли Констанс продолжить обсуждение своего нового опыта, с прежним горячим азартом.
|
– Любить восточного человека довольно страшно, потому что мы совсем разные. Он как отлично настроенное фортепиано, но без педалей. Я хочу сказать, что у нас разные исторические корни и разные интеллектуальные предпочтения. Моя душа, мое сердце сделаны из более новой ткани, из ткани шестнадцатого‑семнадцатого столетий – они сформировались в мире, в котором чувство, чувственность, чувствительность были объектом бесконечных обсуждений и выражений, в котором романтическая любовь впервые взрастила своих нарциссов и своих дон‑жуанов. Его прошлое – огромная космическая дыра, что‑то почти безмерное, Египет с его абсолютным безразличием ко всему актуальному, сиюминутному. Я живу в мире условностей, а он – в вечности – скорее в прозе, чем в поэзии. Она выше в своем роде, хотя и чуть более прагматична: я могу укрыться за ней со всем своим юмором, он орудие моей интуиции. Я отказалась от него отречься – благодаря его мужественности, и он точно так же вел себя в отношении меня – из‑за моей женственности. Теперь я понимаю, что моя любовь к Сэму была лишь предварительным опытом и не предполагала полной самоотдачи – мы были съедены заживо взаимными чувствами. И еще я понимаю, что совокупление, так сказать, старого образца – это случайное создание похоти; зато любовный акт будущего, конечно тоже инициированный страстью, может быть нежным, как вино или акварель, тоже обрести эстетическую ценность, может быть прекрасным и совершенным с точки зрения геометрии, как гнездо птицы или колыбель для младенца. В первый раз я чувствую себя оптимисткой в отношении любви, вы слышите? Любовь!
– О боже! – проговорил Шварц, не скрывая своего еврейского пессимизма, отягощенного венским воспитанием.
Он думал: человек рожден свободным, свободным, как ночной кошмар. Мы живем, но на нас беспрестанно посягают будущее и прошлое, мертвые и еще не рожденные. И те и те пребывают в диком ужасе от нескончаемого настоящего. Aie! А она в восторге от полифонического совокупления или возможности всю ночь целоваться, истекая медовым потом, как поется в вульгарной кабацкой песне! Врачи – люди не очень сообразительные, с ограниченным интеллектом, не проницательные. В их функцию входит всего лишь открыть то, что уже известно, но пока еще не признано. Скучная и жалкая роль, как у навозного жука, – который постоянно перекатывает навозные шарики. Ну и кому до этого есть дело?
– А что особенного, Конни, если вы получите давно вами заслуженное счастье? Вы меня пугаете своими слишком четко выраженными мыслями. Так вы быстро наскучите ему. Констанс кивнула.
– Знаю. Боюсь, как бы не стать слишком властной – и тогда я точно наскучу ему, как вы говорите. Он уже заявил мне, что женщин, которые много думают, психиатры должны побивать камнями.
– Хорошо бы, вы перестали ходить по комнате, – заметил Шварц, – словно вас тащит за собой огромный пес или подталкивает в спину ветер. У меня голова идет кругом.
– Прошу прощения, – виновато отозвалась Констанс и с деланным спокойствием села за стол. – Я просто думала, как это лучше сформулировать. Знаете, такая же разница между собором и мечетью. В мечети нет алтаря, нет фокуса, на котором сосредоточивается внимание. В ней истина как бы повсюду, хотя в целом она ориентирована и устремлена на Мекку. Собор географически ни на что не ориентирован, зато внутри все сфокусировано на одно особое место, на алтарь, где приносится главная кровавая жертва. Это, скажем так, стол мясника в христианском производстве. Здесь наливают вино, здесь режут и освящают хлеб. Это место также своего рода телефонная будка, из которой можно позвонить Богу и постараться выкупить по дешевке одну отдельную душу – потрясающая выдумка! Ладно, я знаю, что похожа на старину Сатклиффа, который мучает вас насчет Пиа. Но между нами действительно огромная разница – как между мечетью и собором. Однако любовь все уравновешивает, потому что она существует у всех. Аффад сказал, когда мы разговаривали, что это подсчитывается «инженером любви в терминах puissance massique – могучей власти коэффициента тяжести». Звучит красиво и загадочно, но я понимаю, что он имел в виду.
– Черт меня побери, если понимаю я, – угрюмо проговорил старик.
– Конечно же, понимаете.
Констанс казалось, что наконец‑то она отделена от мира, с которым воевала, боролась их с Аффадом наука – от мира безответных привязанностей, легковесных приключений, объятий без озарений! Аффад совсем по‑другому обнимал ее, и его объятия действовали на нее, как капля горячего оливкового масла, упавшая на щеку спящего Эроса. Наверно, она излечилась от вечной мечты всех женщин – стать неотделимой от чьего‑то счастья – от этой гноящейся болячки самоуважения, застарелой дизентерии человеческого нарциссизма… Или на это нельзя надеяться?
– Я иду домой, – вдруг заявила Констанс. – Не могу работать, да и мне надо еще к столькому привыкнуть, что…
– Понимаю, – смиренно произнес доктор Шварц, – Идите.
Констанс показалось, что она не выдержит, если немедленно не увидит Аффада, поэтому она покинула клинику и сломя голову побежала к нему – но нашла лишь пустую комнату, неубранную постель, рядом с которой, чувствуя изумление, презрение и одновременно тревогу за его здоровье, обнаружила маленькую трубку, предназначенную для курения гашиша. И ею, к тому же, недавно пользовались! Аффад вошел, когда Констанс нюхала трубку, словно насторожившаяся кошка. Она спрятала ее за спину, когда они обнялись. Потом она протянула трубку Аффаду со словами.
– Ты не говорил, что куришь.
– А должен был? В конце концов, я египтянин и, да, я курю.
Однако потом Аффад прибавил, что курит редко и понемногу.
– Это имеет значение? – спросил он.
– Только потому, что касается тебя.
– Это безвредно. Но ритуал есть ритуал.
Констанс вздохнула с облегчением. Она отправилась в кухню, чтобы заварить чай, Аффад же стал внимательно осматривать книжные полки в поисках чего‑то, что могло бы его заинтересовать.
– Ох, уж это ваше мошенничество под видом науки! – воскликнул он, когда ему на глаза попалась серия книг в синих переплетах, психоаналитическая серия. – Она ничего не дает.
– Откуда тебе знать?
Он сел, аккуратно держа в руках чашку, чтобы не расплескать чай.
– Ну, слушай. У меня были очень богатые родители, и они заботились о моем воспитании, возили меня по всей Европе, чтобы я изучал чужие языки и чувствовал себя свободно в любом обществе и в любых обстоятельствах. Но я был застенчивым ребенком и, поскольку рос в тепличных условиях, развивался медленно. Мне было трудно общаться с другими детьми. Больше всего мне нравилось запираться в своей комнате и предаваться изучению таких таинственных наук, как алхимия и математика, – лучше места, чем Египет, для этого не придумаешь, там всё тайна. Я был единственным ребенком, и когда умерли мои родители, почувствовал себя очень одиноко, запертый в своей большой квартире в Александрии, в компании нескольких друзей. Изучение гностицизма свело меня с немногочисленной группой людей, ищущих знаний, среди которых был принц Хассад, и с тех пор я, так сказать, прилепился к нему. Ни у кого, кроме этих людей, – а они принадлежали ко всем слоям общества – я не бывал. Через некоторое время совершенно случайно очаровательная и пылкая молодая женщина вошла в мою жизнь и совершенно пленила меня. Наш брак длился семь лет, однако наш ребенок, как мы выяснили, был слабоумным, это был шок – мы расстались. Моя жена поселилась отшельницей в коптском монастыре в Натруне. Ее немолодая мать взяла на себя заботы о мальчике: она жила в Женеве, поэтому я регулярно приезжал сюда посмотреть на него и рассказать ей о египетских новостях. После случившегося я все это время жил один, не желая больше заводить близкие отношения, понемногу привык к такому образу жизни, а потом полюбил одиночество. Пару раз у меня были случайные встречи с женщинами, но я не шел дальше эфемерной близости – однажды с усталой актрисой кабаре, в другой раз со случайной прохожей. Но они были исключением, и лишь из‑за одиночества – насколько мне помнится, три встречи за все годы. Так что я безнадежно отвык от совместной жизни, и ты можешь, ни в чем себя не виня, прогнать меня, если считаешь, что я слишком многого требую. В таком состоянии я встретил тебя и был очарован, не знаю уж почему, – ведь я знал красавиц и умниц получше тебя. Итак, я набрался храбрости и с не свойственной мне дерзостью сделал ставку на опыт, который – естественно, я был неправ – казался мне единственно возможным, если я не хотел умереть от сплина и скуки во время бессмысленной войны! И он зевнул самым неприличным образом.
– Никогда еще мне не приходилось слышать такого по‑мужски эгоистичного признания в любви! – проговорила Констанс с удивлением, но сердце ее при этом затрепетало от восторга, ибо бессовестный эгоист сопровождал свое признание искупительными ласками. И вот они уже лежали рядом и сбрасывали туфли.
– Разве тебе не нравятся всезнающие мужчины, которые слишком уверены в себе? Говорят, с ними очень спокойно. Когда я впервые увидел тебя, смутное предчувствие подсказало мне, что ты простишь мне любую глупость.
– И напрасно, – сказала Констанс, окутанная паутиной сна, которую он плел каждым своим размеренным вздохом.
Силы небесные, подумала она, скоро они опять будут любить друг друга, и это было немного печально, потому что неизбежно. А еще за усыпляющей шутливостью его речей – опровергаемых нежным, но решительным ритмом его ласк – она чувствовала в глубине его естества тревожную вибрацию, неуверенность в себе, которая заставляла его делать подобные выпады – так он зондировал мир, проверял, нет ли в нем враждебности. Или ему просто было трудно отказаться от холостяцких привычек, и общество женщины, даже любимой женщины, он воспринимал как угрозу своему покою?
– Нет, ничего такого, – сказал он, будто в ответ на все эти пробегавшие в ее голове мысли, – я совсем не то имел в виду, ну разве что со временем… Для меня было главным, чтобы ты не покинула этот мир; у меня появилось такое чувство, что в Авиньоне тебя потянет на самоубийство, как твою сестру – и при первой же возможности я должен был вытащить тебя обратно в Женеву, где мог бы быть рядом. Вот почему я попросил Смиргела хорошенько за тобой приглядывать. Он отвечал за тебя своей головой!
Констанс удивилась.
– Так вот почему он преследовал меня своими заботами. А я‑то думала…
– Бедняга! Он исполнял свой долг. Один раз я даже сам приезжал в Авиньон – велико было искушение заехать к тебе. Не знаю, как удержался, но все‑таки удержался. Я знал твою жизнь там чуть ли не по минутам. Такой вот героизм!
Констанс вдруг пожалела, что он не приехал к ней, но, возможно, там и тогда, в той жизни, ничего не случилось бы. Тогда не Аффад занимал ее, она даже не смогла бы вспомнить его, каким он был в реальности; мысли о нем лишь изредка мелькали в ее голове, как тени.
– Какую роль во всем этом играла Ливия?
– Никакую, – сонно ответил он. – Совсем никакую. Смиргел любил ее, вот и все. Знаешь, он был в Провансе, когда вы все отдыхали в Ту‑Герц, работал в городской галерее, реставрировал средневековую живопись. И с Ливией встретился там. Это он познакомил ее с нацистской философией. И в Германию она отправилась, чтобы быть с ним – он тогда занимался художественной критикой в Гамбурге.
– Они жили вместе, в общепринятом смысле?
– Не знаю. Никогда его не спрашивал. Они встретились в Авиньоне, где он тогда жил. Из‑за него она стала членом партии, а потом поменяла гражданство. Сначала он использовал ее, заставлял следить за Галеном, а потом взял и влюбился.
Все это было ужасно, и Констанс вдруг почувствовала неведомую ей прежде жалость к мертвой сестре. Молчание затягивалось, и Констанс испугалась, что они сейчас заснут, прежде чем заговорят о чем‑то еще, поэтому она произнесла первое, что пришло ей в голову: или, может быть, она уже думала об этом, кто знает? Как бы то ни было, она сказала:
– Ты женишься на мне?
Это произвело желанный эффект – он до того не ожидал ничего подобного, что даже открыл глаза.
– Ты сказала «может быть» или не сказала? – осторожно спросил он и поцеловал ее в щеку, после чего услыхал ясный ответ:
– Я спросила «ты женишься?».
– Конечно, нет, – мгновенно отреагировал он. – Во всяком случае, официально – нет. Почему ты вдруг об этом подумала?
– И не думала думать, – довольным голосом произнесла она. – Мне просто захотелось тебя помучить, вот и все.
– Имей в виду, что в некоторых неопределенных и пока немыслимых обстоятельствах я бы женился, я бы мог, я был бы обязан. Но, конечно же, я не женюсь.
– Отлично сказано.
– Ты поняла, о чем я?
– Естественно. Ну а представь, что я действительно забеременею?
– Зачем мне представлять, если ты не беременна?
– Казуист и развратник!
– Констанс, ты как католическая церковь. Это самое настоящее мошенничество. «Ты сделаешь, не сделаешь ли ты, не сможешь ли ты, ты должен, почему бы тебе?…» – с отвращением произнес он. – Катехизис, с которым борется правоверный гностик.[190]Конечно же, я не женюсь!
– Отлично. И прощай!
– Прощай, – повторил он спокойно (до чего же страшно это прозвучало для ее слуха) и вновь закрыл глаза. – Брак может уже умереть, не подавать признаков жизни, а настоящей близости еще и в помине не было. Во всяком случае, так происходит на Западе. Он нуждается в новой психологии – скорее, в очень старой – чтобы торжественно встретить грядущий закон. О боже! Звучит ужасно схематично, словно режешь по заранее нанесенной пунктиром линии. Но ведь мы с тобой не можем жить так, как все живут. Мир близится к концу быстрее из‑за расточительности и беспорядочности в любви. Я хочу начать с тобой новую эру.
– По правде говоря, – отозвалась Констанс, – мне наплевать на теоретические рассуждения. Я просто хочу, чтобы ты любил меня, вот и все.
Однако она говорила неправду, и оба это знали.
Их привязанность друг к другу теперь была привязанностью сексуальных партнеров, что предполагало более глубокую ответственность и новые проблемы – именно из‑за иных, абсолютно свободных отношений. Однако их это будто бы не коснулось – все, что он говорил, убеждало ее в этом. И все же в целом система его рассуждений до сих пор была полна загадок – возможно, даже была абсурдна, кто тут может точно определить? Констанс же, что бы там ни было, все еще была заложницей логиков, опирающихся на причинно‑следственные связи, и потому не могла избавиться от скептицизма. Аффад казался ей слишком самоуверенным – интеллектуально – плохая черта для мужчины, особенно для восточного мужчины. Она лежала рядом и смотрела, как он мирно спит, чуть отвернувшись. Интересно, а что это за тоненькая ниточка у него на шее? Обычно на таких носят крестик или святой талисман, на котором выгравировано имя. Наверно, как настоящий средиземноморец, он тоже носил ее от сглаза – но тогда где синяя бусинка? Рядом с кроватью лежали маникюрные ножницы, которыми он чистил трубку, прежде чем положить в нее порцию гашиша. Сама не понимая, зачем делает это, Констанс взяла ножницы и примерилась ими к нитке, словно собираясь разрезать ее. Как раз в это мгновение он открыл глаза и сразу все понял. На его лице появилось выражение ужаса и мольбы, и он прошептал:
– Ради бога!
Довольная произведенным эффектом Констанс убрала ножницы со словами:
– Так я и знала! Это от сглаза!
– Нельзя отвернуться ни на миг! Ты ведь собиралась перерезать нить моей жизни, разве не так? Да еще как бы между прочим! А если бы я взял и умер? Что бы ты делала?
Констанс не понимала, шутил он или нет.
– Объясни же, – попросила она. – Что значит эта нитка?
Неторопливо поглаживая нитку пальцами, Аффад сонно сказал, что это знак его принадлежности к маленькой группе орфиков,[191]о которой он уже не раз говорил; это пуповина, соединяющая его с миром мертвых, который они пытались постичь.
– Нитка эта из льна, что растет на берегах Нила. В этом мы последователи индусов. Она знак йога, его умеренности и духовного целомудрия. Тамплиеры носили такую нить на поясе – и идиоты‑инквизиторы приняли ее за тайный сексуальный символ, знак гомосексуальной любви. Идиоты! Как раз совсем наоборот – сизигия[192]любви мужчины и женщины.
– Ты бы умер, если бы я перерезала ее?
– Постарался бы наказать тебя! Но должен с сожалением заметить, что это совсем другое – моя судьба, сотканная мойрами, греческими богинями судьбы, моя пуповина, которая соединяет меня с ритмами земной йоги. Нет, я бы не умер, но я бы очень расстроился.
– Извини. Я не подумала.
В ту ночь она спросила своего любовника:
– Ты знал, что так будет?
Он поглядел на нее, медленно кивнул головой, но ничего не сказал, потом закрыл глаза и как будто всерьез задумался о ее вопросе.
– Это правда?
Констанс положила ладонь ему на грудь и почувствовала, как она поднимается и опускается – архаичный кислородный насос, поставляющий пищу его мозгу и энергию чреслам – для любовных ласк.
– Но это совсем не любовь, – громко произнесла Констанс, словно подтверждая мысль, осенившую ее.
Их отношения выросли в нечто такое, что было похоже на череду маленьких сюрпризов, а их ласки были как шаги по камням в направлении… в направлении чего?
– На самом деле, в нашем случае, к счастью, нам выпала прежняя, истинная любовь, прототип, а не современный вариант, или, скажем так, мы получили проект, для которого нам не хватает мудрости. Сегодняшняя любовь суть обесцененная валюта, скудное вложение не восстановленных в правах банкротов, которым нечего предложить, кроме небогатой спермы, банальной агрессивной похоти, худосочной наследственности. Сперма без кислорода, с малоподвижными сперматозоидами, которым никогда не выиграть «большой шлем» в этой игре. Все это, Констанс, пространство нелюбви, и нас оно не касается.
– Ну, а мы? – едва слышно и едва дыша, спросила Констанс. – Сейчас мы как будто неразделимы. Времени прошло совсем немного, а я очень изменилась.
– Это лишь начало – поэтому я никак не мог решиться. Мне не хочется уходить, хотя вскоре мне придется уйти.
Вот так, медленно, их любовь делала шаг за шагом.
И все‑таки в душе Констанс оставалась настороже, потому что время от времени он становился рассеянным, и она замечала выражение величайшей печали у него на лице; он мог стоять и смотреть на озеро, или завязывать перед зеркалом галстук, как вдруг она появлялась – тень великого страдания… требовалось усилие, чтобы ее отогнать. И потом его сменяло выражение восторженного изумления, с каким он всегда смотрел на Констанс, разговаривал с ней. Констанс пугали эти неожиданные перемены настроения, и однажды, проснувшись (он стоял возле балкона, с отчаянием глядя на озеро), она крикнула:
– Что на тебя находит, что вдруг становится между нами? Ты должен сказать. У тебя другая женщина?
Он засмеялся и, подойдя к кровати, сел в изножий.
– Ты права, надо рассказать, потому что, в конечном счете, это касается нас обоих – ибо нацелено и на нас. Только это до того фантастично, что нелегко поверить, нечто совсем новое и неожиданное. Констанс, я был в Канаде и видел ее – они называют ее «игрушкой». Я имею в виду бомбу, совсем новую бомбу.
Аффад долго молчал, не сводя взгляда с рисунка на ковре.
Он посетил мастерскую Гефеста, так сказать кузницу, где хозяйничает огонь и где огромные атомные гранаты рычали и дрожали, словно собирались рожать, из перемычек вырывались кипяток и пар, наполняя воздух теплой едкой сыростью; снаружи валил сплошной снег, совсем как в суровой России, падал в каменоломню, где, похожие на длинную гусеницу, замерли соединенные вместе вагонетки. Его мысленно передернуло, когда он вспомнил дрожащие, истекающие потом гранаты с новой начинкой, таящие бациллы неслыханно жестокой лихорадки.
– Мне надо было сообщить об этом маленькой группке александрийских исследователей, к которой я принадлежу и которой иногда управляю. Не буду утомлять тебя всем этим. Но то, что я видел… дорогая моя, это уже происходит… нынешняя война уже вчерашний день, анахронизм, как битва при Гастингсе.[193]Мы воюем луками со стрелами. Я имею в виду в сравнении с тем, что уже появилось на свет, с «игрушкой».
– Я что‑то такое слышала об этом от пациента, от венского математика.
– Это уже не поддается определению «война», не вписывается в ее рамки. Эта штука направлена на наш костный мозг, на костный мозг планеты, на которой мы живем. Она приведет к бесплодию или к генетической деформации – мы будем рождаться без голов или без ног, как иллюстрации к предположениям Эмпедокла.[194]Констанс, природа потеряла к нам всякий интерес, отныне мы сироты! И до чего же логично то, что еврей нажал на курок, приводя в действие механизм этого убийственного экстракта из чистого вещества, – вот вам ужасная месть семитского ума, нас ждет Фаустово разоблачение. Из‑за этого изобретения война становится незначительным событием, и уже абсолютно не важно, кто выиграет ее и кто проиграет. Это похоже на спектакль в театре теней, потому что обе стороны осиротели одним махом. – Аффад так дрожал, что Констанс пришлось взять его ладони в свои сильные руки, чтобы этим жестом успокоить его. – И не только это, – заговорил он вновь чуть менее тревожно, – как будто и этого недостаточно. Женщина скомпрометирована, в ней мы убиваем нашу сиделку и музу, нашу землю.
Они долго сидели неподвижно, словно позируя фотографу. Она положила голову ему на плечо, а он обнимал ее за плечи.
– Вот видишь, что делается, пока мы тут целуемся, – прошептал он наконец, гладя внимательное и прекрасное лицо. – Как только человек начинает чувствовать не сердцем, а разумом, исходить из причин, Месье тут как тут!
– Месье? Какой Месье?
– Мы слишком серьезны, – вдруг резко произнес Аффад, стряхивая с себя невыносимый груз этого отвратительного видения и в то же время почувствовав облегчение, потому что он все рассказал ей, высказал вслух. Наконец‑то нашелся человек, которому он мог все рассказать.
Одеваясь, Констанс задумчиво проговорила:
– Но должен существовать какой‑то способ обретения счастья. Наш долг найти его!
Как это по‑женски, подумал он.
– В данной ситуации его не существует, – сказал Аффад.
Некоторые его мысли казались Констанс необыкновенно интересными, но были и попросту глупые.
– Как это по‑мужски, – проговорила она, – просто это выше твоего понимания, вот и все, тебя пугает современная полиандрия.[195]Но, милый, женщина всегда была свободной, хотя не всегда позволяла себе заявить об этом открыто. Разве плохо обрести эту возможность? Теперь она может и это – воплотить в реальность вечную мечту стать бесплатной проституткой – из чистой благотворительности, так сказать, публичной благодетельницей. Она стала собирательницей – семь мужчин для одной женщины как раз то, что надо. Я сделала этот вывод на основании того, что мне рассказывали мои пациентки. Крестьянская математика!
– Не срабатывает. Если бы это было правильно, то сработало бы!
– Знаю. Но почему бы и нет?
– Потому что женщина тотчас почувствует бедную сперму, ведь на сей момент она атакующая сторона. Еще считай страх и недостаточную эрекцию. Ejaculatio praecox! [196]Несчастная маленькая вагина все равно что вечно голодный зверек. Она кормится спермой, которая омывает стенки со слизистыми оболочками, пропитывает и плоть и душу. По дыханию можно понять, каков запах спермы. Вагина начинает умирать от истощения, меняться от голода; сотня мужчин с такой спермой не может накормить ее. В гностическом смысле спермы, бедной кислородом, недостаточно; в ней не хватает нужных веществ, в ней мало кислорода и плодов размышлений.
– Продолжай, – попросила Констанс, так как ее заинтересовал новый для нее, необычный взгляд на сексуальную близость, на ее экономическую сторону.
Однако ему вдруг захотелось обернуть все в шутку, словно он на мгновение засомневался в ее доверии к его теориям.
– Стенки у зверька, – тем не менее продолжал он с улыбкой, – чаще всего прекраснее, чем рот их владелицы, они издают мурлыканье, если сперма насыщена нужными веществами, – скажем так, богатая: это похоже на жужжание улья, гул небольшой динамо‑машины или кошачье мяуканье. Любовники в душе радуются возможности произвести на свет здоровое дитя с хорошими мозгами и сильной сексуальной потенцией. Но если сперма обеднена, то и несчастный зверек сохнет и вянет; сперма без духовной оси не может удовлетворить разум и чувства женщины. Чем больше она вкладывает сил, тем униженней себя ощущает. Она голодает на генетическом уровне, ее мысли становятся жалкими, вымученными, от радости жизни не остается и следа. А потом наступает последняя стадия. – Он изменил тон и предостерегающе поднял палец. – Знаешь, какая? Нимфомания/ – проговорил он со всей возможной уверенностью, а Констанс хлопнула в ладоши, услышав это откровение. – Женщины зацарапывают себя до смерти, а мужчины выясняют, что им не так‑то легко довести себя до оргазма, даже молодые мужчины. У них редеют волосы. Они идут в политику…