С усилением бомбардировок горожане перестали спать по ночам; из лучшей спальни имения, когда‑то принадлежавшего лорду Банко, фон Эсслин слышал сигналы воздушной тревоги, а после каждого воздушного налета – сирены машин «скорой помощи», торопившихся к месту происшествия. Обычным делом стали ямы на улицах. Тем временем он сгруппировал военные части вокруг замка в Вильнев, сожалея о том, что его танки – удобная цель для бомбардировщиков, однако убеждая себя, что если мост выйдет из строя, то он сможет, по крайней мере, оторваться от противника в сторону запада, но… это было слабым утешением, стоило подумать о противнике, появляющемся, например, из Ниццы. Фон Эсслину не давала покоя эта весьма проблематичная стратегия. Да, все изменилось, и в воздухе уже чувствовались новые веяния.
Однажды он получил от начальства персональный приказ присутствовать на казни трех «заговорщиков», арестованных на его территории. И никаких объяснений. Холодным голубоватым предрассветным утром он наблюдал, как три молодых австрийских аристократа, загорелые, поджарые, словно овчарки, вошли в тюремный двор, где их встретил палач в цилиндре и визитке; им самым пошлым образом отрубили головы топором. В свой кабинет генерал вернулся, едва сдерживая ярость. Ему не только не назвали имена этих юношей, но и не сообщили, за что они были казнены. А сам он не удостоил расспросами ни гестапо, ни Смиргела – их отношения были сугубо формальными. Однако генерал не отказывал себе в удовольствии препятствовать обоим ведомствам, как только выдавался удобный случай, ведь, в конце‑то концов, он представлял военные силы, а они – гражданские службы.
Злополучный Фишер явился вновь, став теперь высококвалифицированным специалистом в своем жутком ремесле. Он учился и напряженно работал в нескольких более известных лагерях, однако полученный им опыт вряд ли можно было назвать вдохновляющим (да‑да, он ожидал чего‑то вдохновляющего и возвышающего, а также чего‑то утешительного). Устал он не меньше и не больше всех остальных, но в последнее время ему стало действовать на нервы, как люди смотрели на него, молча, не говоря ни слова. Да и лагеря его разочаровали – процесс явным образом замедлялся, так как там не могли справиться с потоком мужчин и женщин, подлежащих кремации. Он прочитал скрупулезно аргументированный отчет гестапо, из которого следовало, что использовать трупы для конкретных нужд – задача трудная. Содержащиеся в них жиры и кислоты не годились для приготовления мыла, и удобрения из них получались тоже некачественные. Умертвлять же людей газом и потом еще сжигать было очень дорого. Несмотря на достаточно высокий технический уровень, количество уничтожаемых неизбежно придется уменьшить, чтобы оно соответствовало возможностям оборудования и пропускной способности ныне существующей системы лагерей смерти, – их примерно четыреста.
|
Фишер с поникшим видом шагал вокруг Бухенвальда. Гестаповец был погружен в невеселые мысли, а с неба, между тем, падал легкий пушистый снежок, скрипевший у него под ногами. До чего красив был лес, окружавший лагерь. Из‑за снега склоны стали пестрыми, белыми и угольно‑черными, словно стерня. Здесь, среди умиротворяющих красот природы, когда‑то бродили Гете и Эккерман, о котором Фишер, впрочем, никогда не слышал. Высокие трубы крематория понемногу застилали дымом голубое морозное небо. Горящие тела воняют, как старые шины, подумал он, и кровь шипит так же, как дождь, падающий на сухие листья. Все это никуда не годилось – они просчитались. Унизительное положение вещей для страны с таким потрясающим техническим потенциалом, с таким опытом и с таким количеством гениальных умов; но ничего не попишешь, весь процесс должен замедлиться, чтобы не перегружать имеющиеся производственные системы. Задержанных из последних списков придется отпустить, чтобы они на какое‑то время вернулись домой. Жаль. Среди них маленький священник из Монфаве – нетрудно было установить его еврейское происхождение. Сам виноват, незачем выставлять себя напоказ, отпуская грехи некоторым из высших чинов, приятелям фон Эсслина. На всякий случай фамилии этих офицеров были записаны. Арест маленького священника доставил особое удовольствие Фишеру, объявившему таким образом шах и мат генералу с его аристократическими замашками.
|
В Ту‑Герц тоже произошли кое‑какие перемены в темпе жизни – в связи с проливными дождями, а потом морозами, сковавшими льдом лесные дороги. В парке еще одним платаном стало меньше из‑за мистраля. По ночам ветер ужасно шумел, так что совы с уханьем разлетались в разные стороны. В крыше обветшавшей теплицы образовалась трещина, и в нее беспрепятственно просачивался дождь, прямо над тем местом, где стоял старый диван Фрейда, и его было необходимо побыстрее перенести в теплую кухню, по крайней мере, Констанс могла бы на нем отдыхать прямо у печки.
|
К своему крайнему огорчению она заболела: высоко подскочила температура, началась мигрень, стали болеть зубы – весь набор мелких неприятностей, которые добавились к невыносимой усталости, накопившейся за несколько месяцев. Как ни странно, она рассыпалась, будто замок из песка, сразу после того, как объявила Ливии о смерти Сэма как о свершившемся факте. После этого, вернее, и после того, как Констанс окончательно осознала, что смерть Сэма – это непреложная истина, она почувствовала себя брошенной и никому не нужной. Что она делает в этой несчастной и прекрасной стране?
Надо попросить отпуск, иначе ей не справиться.
В спальне было так холодно, что большую часть времени она проводила на знаменитом диване – возле плиты, бросая в нее брошюры и книги, которые привезла с собой. Пока ветер стучал в окна, она думала о том, что как раз на этом диване Дора или ужасный Человек‑волк… Но кому в этой, черт ее побери, стране интересны такие вещи? Одиночество казалось Констанс еще более мучительным оттого, что ей не с кем было поделиться своей информацией. Она была заперта здесь, как какой‑то банковский сейф, а этот холодный мирок, в котором она теперь жила, угодил в цепкие лапы уныния и скуки, порожденных войной. Сейчас ей больше всего был нужен чарующий покой Женевского озера, и по этому поводу она встретилась с швейцарским консулом, который навестил ее, приехав в своем старом автомобиле. Да, он планировал отпуск и был бы рад предложить ей место в автомобиле, но сначала она должна поправиться и встать на ноги. Путешествие, хоть и не очень долгое, все же будет довольно утомительным, так как в горах обычные удобства, привычные для путешественников, – отели, электричество, гаражи – отсутствуют. Однако он, несомненно, поедет и возьмет ее с собой, когда наступит время. А пока надо сделать необходимый laissez‑passer [170]для обоих, и на это тоже требуется время, так как контактировать с Женевой можно лишь через Берлин.
Приободренная перспективой бегства от Авиньона и от здешних проблем, Констанс сразу настолько сносно себя почувствовала, что остаток отпуска по болезни посвятила прогулкам по заметенным тропинкам более чем когда‑либо заснеженного леса. В свою кухню она возвращалась перед наступлением сумерек, радуясь теплу и уединенности, скрашивавшими ее оскудевшую интеллектуальную жизнь: у нее осталось еще несколько брошюр, и она вгрызалась в их текст, как собака в кость.
Смерть Ливии стала для нее полной неожиданностью. Как все, что имело отношение к Ливии. Ее смерть казалась беспричинной – или принадлежавшей к той категории событий, которые в дальнейшем интерпретируют как своего рода энтропию. Печаль, отчаянье, отказ[171]– все было в этом поступке… и в то же время мольба о помощи из самой глубины сознания, потому что как раненый зверь она приползла в убежище, которое было ее домом, пусть недолго – тем ушедшим в небытие летом. Констанс даже застонала от острой жалости, представив, как сильна была глубоко запрятанная боль ее неверной сестры, которую Ливия носила в себе, точно камень. Она висела, не шевелясь, словно иллюстрация, предназначенная для изучения тщеславия. Интеллектуальное высокомерие, вот что было самой темной из руководивших ее поступками сил. Как она вошла и когда? Позднее Блэз отыскал брошенный в кустах возле пруда велосипед и одну снятую с расшатанных петель высокую ставню. Больше не было никаких знаков ее вторжения, наверное, она сразу пошла наверх в «свою» комнату, даже не заглянув в те комнаты, которые занимала Констанс.
То, что она пробралась в свою бывшую спальню тайком, тоже было очень странно. Днем дул шумливый «ветер из‑за гор», постоянно менявший направление и силу и своими злобными порывами разметывавший легкий снежок. Однако ближе к вечеру он неожиданно стих, уступив место влажному солнечному свету и чистому небу. Констанс не стала бы утверждать, будто ей что‑то «послышалось», нет, но в какой‑то момент она подняла голову от книги, как охотничья собака, почуявшая дичь. Ей показалось, будто кто‑то вдалеке манит ее к себе, требует ее внимания. Констанс встала и постояла некоторое время неподвижно, прежде чем, подчиняясь своей интуиции, устремилась на таинственный зов. Лестница в холле, как всегда, манила наверх. Словно где‑то там звучал мелодичный звук, который, возможно, окажется стуком капель о раковину из небрежно завернутого крана. Нет, на самом деле никаких звуков не было. Она шла наверх, но на втором этаже почему‑то задержалась, хотя все двери были закрыты. С решительным видом она стала распахивать одну дверь за другой, но внутри были только мышиные следы в пыли, а из звуков – лишь стук бьющихся об окна ветвей. Давно она сюда не захаживала. Потом была лестничная площадка между этажами – с круглым окошком. Вот очередная дверь, которая тут же поддалась, хотя она толкнула ее одним пальцем; раздался вздох и скрип дверных петель. Констанс медленно вошла внутрь, но не сразу осознала, что эта страшная фигура, поникшая в петле, и есть ее сестра. С опущенной головой, отвисшей челюстью и очень белым лицом из‑за потери крови. Кругом все было в полном порядке – нигде ничего не набросано. Пустая глазница походила на провалившийся высохший пупок средневекового святого. Лишенное света жизни лицо с призрачными плоскостями выглядело как посмертная маска, лик, укрощенный превратностями судьбы. Веревки были укреплены со знанием дела, сказывался опыт работы в гестапо – с такими веревками легко управиться самой. Уныло, устало висели пряди волос, усыпанных перхотью.
Констанс машинально стала нащупывать пульс, но это было бессмысленно – тело уже успело закоченеть. На мгновение Констанс крепко прижалась к ногам того, что было когда‑то ее сестрой, с криком: – Ливия! Ливия!
Потом ей пришло в голову, что труп надо вынуть из петли – но как это сделать без Блэза? Она устремилась по лестнице вниз, она мчалась через сад, к дому Блэза, истошным голосом выкрикивая его имя и требуя, чтобы он захватил топор и бежал к ней. Теперь уже вдвоем они поднялись по лестнице и замерли возле тела Ливии. Один удар топора – и труп с глухим стуком упал на пол небольшого чердака – прямо к их ногам. Блэз перекрестился, потом второй раз, третий, шепча какую‑то молитву. Констанс опустилась на жесткий стул.
Боль, кошмарная боль, отозвавшаяся в душе бессильной яростью, боль, которая сразу отбросила ее в далекое детство, была вполне банальной – физической, хотя Констанс никак не удавалось ее локализовать. Поскольку это была невероятная смесь: болела голова, ныла язва, обострился цистит, все это наложилось на истощение от недавней простуды и усталость. Словно чьи‑то незримые грубые руки вцепились в плечи Констанс и заставили ее рухнуть на жесткий кухонный стул. Констанс прижала ладони к ушам, прижала очень крепко, но все равно услышала вопрос Блэза, обращенный отчасти к ней, а отчасти ко всему миру:
– Mais pourquoi?[172]
Это и вправду был самый главный вопрос, который задавали Ливии с самого детства, ведь все, что она делала, никогда не укладывалось в рамки рационального объяснения. Бесконечные «почему?» метались в мозгу Констанс, когда она стояла, обнимая Ливию за бедра, чтобы немного ее приподнять и ослабить давление на петлю (так легче было срубить веревку), и проливая слезы надо всем сразу; слезы эти были исторгнуты из той части души, где втайне хранились далекие воспоминания, оплот ее детства. Эти «почему?» возникали со всех сторон. Почему, например, они не были похожи, хотя воспитывала их одна и та же сумасшедшая, ненавидевшая собственных дочерей. Они были лишены ласки и нежности, которые формируют уважение к собственному телу, чтобы повзрослев, человек был в ладу со своей физиологией и самим собой. Именно так Констанс «читала» Ливию, когда размышляла о ней как психиатр, с профессиональной точки зрения. Ярко выраженный нарциссизм, ревность, замкнутость, меланхолия – вот что взросло на той почве, которую им с сестрой предоставила мать. Хилари все эти комплексы затронули в меньшей степени, потому что его отослали из дома. Злость поднималась внутри Констанс, когда она смотрела на лицо Ливии, на котором все явственнее проступала печать последней ее тайны на этой земле. Констанс, будучи врачом, повидала немало смертей, но совсем другое дело – смерть сестры.
Ливия упала не очень удачно, с подогнутой ногой, и теперь была похожа на манекен, который закройщики используют в качестве моделей. Блэз положил ее как подобает, а потом, подумав, снял с себя шарф и связал ей лодыжки. Констанс тем временем сидела и неотрывно смотрела на сестру, хотя на самом деле она была поглощена собственными мыслями и воспоминаниями. Годами ими владело жгучее озлобление – но они ни разу не признались в этом. А теперь это неловкое падение… И вообще этот циничный поступок Ливии подводил подо всем черту; она надеялась, в смысле Констанс надеялась, что самоубийство Ливии не помешает ее отъезду в Женеву. Мысль эта не могла не тревожить, и, словно отозвавшись на нее, Блэз спросил:
– Что будем делать?
Сам он считал, что лучше всего похоронить ее подальше в саду и никому не говорить ни слова… Однако Констанс его не поддержала, потому что предвидела поиски и допросы, которые непременно последуют после столь таинственного исчезновения.
– Очень удачно, что мадам Нэнси приедет сегодня на служебном автомобиле, так что мы можем отвезти ее в морг, и я попрошу врача зарегистрировать ее смерть. Надеюсь, никаких проблем с этим не возникнет.
Принятое решение будто вывело ее из оцепенения, и она стала готовить тело к перевозке: связала сложенные руки, накрыла лицо. Потом они вдвоем с Блэзом завернули Ливию в одеяло и обвязали веревкой. Так ее было сподручней вынести из дома. Блэз к тому же волновался, что его жена увидит их – он сказал, что расскажет ей потом, когда все будет улажено.
– Давайте‑ка выпьем. Вот несчастье! На сей раз Констанс не стала ссылаться на то, что предпочитает чай или кофе. Без лишних разговоров они положили завернутое в одеяло неподвижное тело на диван и, усевшись по бокам от него, стали ждать, когда смогут перенести его на заднее сидение служебного автомобиля. Констанс боялась, как бы Нэнси Квиминал не помешало что‑нибудь и она не забыла о своем обещании.
– Нет‑нет, – успокоил ее Блэз. – Раз она сказала, что приедет, то обязательно приедет. Она же, в конце концов, протестантка.
Едва он произнес эту пророческую фразу, как послышался характерный шум мотора «фольксвагена» и жалобный скулеж его шин на гравиевой дороге перед воротами. Констанс и Блэз, не сговариваясь, поднялись и теперь стоя ждали гостью, которая прошла по садовой дорожке, распахнула кухонную дверь и буквально нос к носу столкнулась с обоими. Нэнси удивил несчастный больной вид Констанс, и у Блэза, переживавшего за Констанс, тоже был жалкий вид, который было бы трудно объяснить, если бы взгляд голубых глаз не упал на завернутый манекен на диване. Она обняла Констанс со словами:
– Расскажите всё! Raconte! [173]
И Констанс послушно рассказала то немногое, что было известно ей самой о мотивах, толкнувших Ливию на самоубийство, а заодно и об их недавнем свидании в Монфаве. Квиминал села на стул и пальцем затянутой в перчатку руки постучала по губам.
– Надо постараться избежать неприятностей, – проговорила она твердо, и ее решительный тон придал Констанс сил.
Она тотчас подошла к раковине в углу и начала тщательно и деловито мыть лицо и руки, обдумывая, что следует предпринять в сложившихся обстоятельствах. Каким‑то образом следует сообщить о случившемся, во всяком случае местным властям, – и придумать сносное объяснение. Понемногу они выработали план действий.
– Ты можешь поехать со мной? – спросила Квиминал. – Отлично! Тогда ты отвезешь ее прямо в морг, а меня высадишь около нашей конторы. Я постараюсь как можно быстрее подъехать туда вместе с врачом и Смиргелом – неплохо бы его привлечь, в этом случае он, пожалуй, сможет нам помочь. Ты согласна? С теми, кто работает в морге, ты уже знакома.
Констанс была в морге пару раз, когда ее приглашали на опознание или посоветоваться насчет трупов граждан, подобранных полицейскими. Да, кажется, придумано неплохо, да и Блэза можно не тащить в город, его помощь не понадобится – ему совсем ни к чему афишировать, что он знаком с ней.
– Попробуем, – сказала Констанс и вскочила со стула, ощутив прилив энергии.
Блэз был разочарован, но ничего не сказал и ушел к жене. Женщины вдвоем кое‑как дотащили труп до машины и запихали на заднее сиденье, не сказать что очень ловко. Потом они отправились по заледеневшей, скользкой дороге в Тюбэн, понимая, что приехать в город им надо до наступления темноты. Бледные зимние сумерки и небольшой морозец со снегом были как нельзя кстати. Из‑за холода дежурные на пропускных постах пребывали в полусонном состоянии и почти нетерпеливо махали им, чтобы они ехали дальше. Вскоре они миновали мост и въехали внутрь массивных стен крепости, направляясь в сторону морга. Квиминал вышла на площади и бегом помчалась в офис, чтобы побыстрее выполнить то, что было поручено ей. Дальше Констанс поехала одна. Наконец впереди возникло уродливое небольшое здание бывшей скотобойни, где теперь был устроен морг. Констанс взбежала вверх по ступенькам, нажала на звонок и, подняв крышку, прикрывавшую прорезь для писем, стала кричать:
– François! C'est Madame Constance. Пожалуйста, откройте. Oui, c'est le docteur.[174]
Привычно кряхтя и постанывая, старик повернул ключ, и высокие двери распахнулись.
– Кого вы привезли? – спросил он, видя как будто пустой автомобиль.
– Клиентку, – ответила Констанс, как это уже давно принято среди тех, кто занимается трупами и испытывает к ним не больше чувств, чем мясник – к мясным тушам.
Что‑то проворчав, Франсуа повернулся к Констанс спиной, и она последовала за ним, чтобы получить грязные просторные носилки, в которых едва не утонуло худенькое тело ее сестры; они вдвоем перенесли ее потом в здание морга. Там Констанс сама раздела Ливию, перед тем как положить ее в один из длинных дубовых ящиков специального шкафа, занимавшего всю стену. Помогая ей, Франсуа непрестанно кряхтел и ворчал, однако в основном его недовольство было вызвано не тем, что его побеспокоили, а трудностями, которые переживал морг из‑за войны.
– У нас тут теперь пахнет, – с горечью проговорил он. – Вы уж простите. А как прикажете проводить вскрытие в такой темноте? Напряжение совсем слабое! Никакой холодильник при таком не сможет работать нормально. Воняет ужасно.
Когда они перекладывали тело на мраморный стол, причитания его перемежались стонами. Старый мраморный стол напоминал те, на которых рыбаки полвека назад разделывали свой улов.
– Поосторожнее – это же моя подруга! – закричала Констанс, не в силах выдержать небрежное равнодушие, с каким он развязывал аккуратно и прочно затянутые Блэзом узлы. – Я сама.
– Сколько лет? – спросил он. – Женщина, говорите? – Поняв, кто перед ним, он отпрянул в сторону. – Медсестра из Монфаве! Я хорошо ее знаю. – Этого Констанс никак не ожидала. – Но она носила форму, – продолжал Франсуа, – значит, служила в армии. Мы не имеем права держать ее у себя.
Этого Констанс и боялась… Она все‑таки продолжала осматривать жуткие ссадины на шее, и вдруг за спиной ее раздался знакомый голос.
– Я беру ответственность на себя, – сказал Смиргел. – Пожалуйста, продолжайте. Доктор уже едет.
Смиргел уселся на единственный в помещении стул и как будто собрался что‑то записывать: то ли заполнять соответствующую форму, то ли у него с собой были какие‑то служебные бумаги. Тем временем была включена дуговая лампа над операционным столом, которая заодно осветила все вокруг. Комната напоминала большой склеп, стены которого были выложены белой кафельной плиткой с сероватым отливом; несколько шлангов свисали с потолка, и одним из них они теперь могли обмыть тело – вода была до того горячей, что потеплела даже мраморная кожа. Они срезали с головы несколько темных прядей, которые Констанс убрала в сумку, чтобы потом подарить их на память тем троим из их летней компании, кто сумел выжить. Пока она прятала пряди, Смиргел вдруг подошел к столу и внимательно посмотрел на простертое тело, потом, почти не изменившись в лице, еле слышно всхлипнул, но был ли то знак любви или раскаяния, или и того и другого, определить было невозможно. Констанс пристально взглянула на него, теряясь в догадках.
– Она что‑то значила для вас? – неожиданно для самой себя спросила Констанс, но немец не ответил.
Он вернулся на свое место, сел, скрестив ноги, и закрыл глаза. А Констанс и Франсуа вновь занялись Ливией, вытерли ее полотенцем, подрезали ногти. Далее настала очередь дешевого савана, из прорези которого выскользнула остриженная голова Ливии, и на ее лице теперь проступило выражение растерянности. Тут появилась Нэнси Квиминал в сопровождении мужчины; судя по тому, что в руке его была зажата пачка формуляров, это был врач. В формуляры вписывали имена тех, кто скончался «по естественным причинам». Порядка ради он все же изобразил процедуру установления факта смерти, приложив к груди Ливии стетоскоп. (Следы от веревки были скрыты саваном.) Потом он вышел в другую комнату и тщательно, но быстро заполнил несколько формуляров и отдал их Квиминал, после чего, не обращая ни на кого внимания, снова удалился.
Наконец тело было обмыто и одето; но, прежде чем убрать его со стола, Констанс попросила обычный скальпель, который старик держал наготове, и сделала глубокий надрез на бедре, где проходит артерия, а потом на всякий случай перевязала это место. После этого труп переместили на тележку, напоминающую из‑за нескольких ножек на колесиках огромного паука, и подвезли к большому дубовому шкафу, очень похожему на картотечный, только для трупов, а не для карточек.
– А как насчет похорон? – спросил хранитель, видимо, собиравшийся вновь затянуть песню о слабом напряжении в сети и неработающих холодильниках.
– Она будет похоронена, – неожиданно вступил в разговор Смиргел, – со всеми полагающимися военными почестями. Я сам за этим прослежу.
Констанс с любопытством посмотрела на него. Ей показалось, что неспроста он так расчувствовался.
– Мне тоже надо будет присутствовать? – спросила она и обрадовалась, когда он помотал головой.
– Я не имею права вас пригласить. Это будет в крепости.
Бедняжка Ливия! Вот это апофеоз!
Наверное, подумала Констанс, они и салют устроят. В конце концов, «естественные причины» – лучшее объяснение подобных событий, какими бы странными они ни казались с точки зрения формальной логики. Откуда‑то донесся вой сирены – они тут совсем забыли, что за окнами – война. На темной улице их ждал автомобиль. Неожиданно Констанс почувствовала зверский голод, ведь она весь день почти ничего не ела. В кармане пальто ее пальцы наткнулись на жвачку, на этой «еде» надо было продержаться до дома.
– Хочешь, я поеду с тобой? – спросила Нэнси Квиминал. – Или тебе сейчас лучше в одиночестве?
Констанс кивнула в ответ на второй вариант, и тут вспомнила важную вещь:
– Если меня не будет завтра на работе, значит, приехал швейцарский консул, и мы отправились в Женеву. Не забудешь забрать автомобиль?
Пообещав, что не забудет, Нэнси крепко обняла свою приятельницу, и автомобиль повез Констанс через мост в Ту‑Герц. Мрачная Рона поднялась очень высоко. Приглушенный свет фар не понравился проезжавшему мимо патрулю, и ей посигналили. Снизив скорость, Констанс крикнула: «Экстренный вызов!» – и теперь старалась выбирать дороги попустыннее и потемнее.
Она еще не отошла от всего происшедшего, волнами накатывали то усталость, то возбуждение, которые как будто сказывались и на поведении автомобильчика – он то еле катил, то несся во весь опор. Вот и конец Ливии, и уже нельзя начать сначала, и невозможно получить объяснения. Неужели она была любовницей Смиргела? Странная мысль: Ливия всегда оставалась ничьей. Констанс думала о том, как она, завернутая в хлопчатобумажный «бурнус», лежит теперь в шкафу – а как еще назвать это сооружение? – морга в компании бродяг, подобранных в промерзших канавах, или изголодавшихся стариков, настолько слабых, что они не выдержали мороза, когда решились выйти, чтобы поискать в магазинах еду. Ливия пролежит в морге всю ночь, погруженная в свои никому неведомые размышления, и тишина будет нарушаться лишь еле слышным шумом работающего на половину мощности холодильника. Им никогда не увидеться вновь, и Констанс повторяла и повторяла «никогда», – словно хотела осознать страшный смысл этого слова. Ей казалось, будто кто‑то бросил камень, чтобы пробить дыру в décor[175]их жизни, как прежде это сделала смерть Сэма; вдребезги разбита реальность, словно оконное стекло. Именно тогда Констанс осознала, до какой степени мертвые понаторели в том, чтобы обеспечить алиби тем, кто еще остался в живых; она жила отчасти потому, что была отражена в этих людях – благодаря им, она чувствовала себя материальной и живой. А потом ей в голову пришла другая, еще более неприятная мысль: как это отразится на состоянии Обри? Надо ли говорить ему или подождать, пока это сделает кто‑нибудь другой? Неожиданно перед ее мысленным взором возникло его выразительное опечаленное лицо и, к собственному удивлению, Констанс ощутила прилив нежности и любви. Милый копуша из почти забытого лета. В одном из его шкафов наверху она нашла старую тетрадку, в которой были какие‑то записи, ставшие почти нечитаемыми из‑за сырости. Более того, тетрадка была разорвана и, очевидно, весьма непочтительно брошена на полку шкафа. Констанс не стала пытаться что‑то разобрать в этих расплывшихся буквах, это было бы вмешательством в личную жизнь Обри – а он, как и сама она, был весьма щепетилен в таких вещах. Она аккуратно уложила ее в папку, решив вернуть тетрадь хозяину, когда они встретятся. Она и не представляла, что встреча эта не так уж далека: сюрприз поджидал ее в Женеве в головном офисе Красного Креста.
А пока дома Констанс был приготовлен другой сюрприз. Перед очагом сидел мужчина, грея руки, вернее пытаясь их согреть, так как огонь почти догорел. Это был швейцарский консул. Констанс удивленно поздоровалась с ним.
– Не заметила вашего автомобиля, – сказала она, и тот объяснил, что спрятал его за деревьями на поляне.
– Уезжать надо немедленно, я предупреждал, что такой вариант возможен. Сегодня вечером. Собирайте вещи. У меня есть laissez‑passer, с этим все в порядке. Но надо спешить. Все подробности, когда мы уже сядем в автомобиль.
Констанс не понадобилось много времени на сборы, так как она была человеком достаточно аккуратным и знала, где у нее что висит и лежит.
– Отлично, – проговорила она, изнемогая от усталости, но чувствуя душевный подъем. – Отлично.
Она поднялась наверх, где был шкаф с ее немногими вещами, и быстро заполнила небольшой чемоданчик; забрав его и портфель с документами и туалетными принадлежностями, она спустилась в гостиную. Консул всем своим видом выражал нетерпение, то и дело посматривал на часы и переминался с ноги на ногу. Появился Блэз, чтобы запереть за Констанс дверь и взять ключи. Торопливо, стараясь говорить как можно тише, Констанс рассказала ему о том, что было в морге, и заверила, что ему абсолютно нечего опасаться. После этого все трое отправились на полянку, где между высокими платанами консул оставил свой автомобиль с двумя флажками и дипломатическими номерами. Сняв кожаные чехлы, дипломат освободил флажок Швейцарии и флажок со свастикой, потом сел за руль и включил зажигание.
– Я готов, – сказал он, и Констанс попрощалась с Блэзом, обещав вернуться к концу месяца.
Довольно медленно они поехали вниз, держась подальше от городских развязок и крутых спусков северной дороги, и вскоре оказались на берегу реки. Тут уже можно было увеличить скорость, хотя кое‑где Рона поднялась слишком высоко и, вопреки обыкновению, бежала буквально в нескольких метрах от колес.
Однако без сложностей не обошлось; уже в Валенсии им повстречались автомобили командного состава, жужжавшие со всех сторон, как комары, требуя, чтобы им освободили проезд. Консул свернул на объездную дорогу, и они нисколько об этом не жалели: ехать пришлось через уединенные и красивые деревни, казавшиеся вымершими. Очевидно было, что готовился прорыв на юг; он формировался, будто туча над невидимым горизонтом. В машине было холодно, однако равномерное гудение мощного мотора успокаивало и даже создавало некоторый уют. После Валенсии никаких заторов на дорогах не было, однако к границе они подъехали уже за полночь, где их остановили военные патрульные. Обычные фонари и фонари‑«молнии» освещали внутренности заброшенного железнодорожного вокзала – пустое гниющее помещение со множеством деревянных скамеек, где находилось несколько людей.