– В нем странно сочетаются деловой человек и мистик. Возможно, он гомосексуалист, который сам этого не осознает – не знаю. – Принц поморщился, выражая свое отношение к данной гипотезе. – Сам я так не думаю, – добавил он с горячностью.
И это, и свою растерянность, возникшую при встрече с Аффадом, Констанс вспомнила с необыкновенной живостью, граничившей со страхом, из‑за очевидной двусмысленности своего положения. В ней не созрела еще готовность к новой любви. Беспокойно крутясь в постели, она положила бутылку с горячей водой к заледеневшим ступням. Сон в конце концов пришел, но очень поздно, и она не выспалась и не отдохнула. На рассвете Констанс уже была на ногах, одетая для ранней прогулки по городу. Спускаясь по лестнице, она топотом разбудила спавшего ночного портье, который послушно отпер входную дверь, но всем своим видом выражал неодобрение.
– Что вам там понадобилось? – спросил он, не скрывая удивления.
– Просто посмотрю, – ответила Констанс и торопливо отбыла на прогулку, чтобы убить время, остававшееся до назначенной на десять часов встречи с мадам Квиминал, которая собиралась показать ей помещения, предназначенные для центрального офиса Красного Креста. Авиньон всегда был грязноватым и ветшающим, так что на первый взгляд он мало изменился. Но вскоре Констанс почуяла вонь скопившегося мусора и увидела горы отходов, уже не помещавшихся в мусорных ящиках, кругом валялись и переполненные пакеты – в общем, раздолье для бродячих собак, которые растаскивали все это по главной площади, где мусор смешивался с опавшими листьями. В такую рань еще не открылось ни одно кафе, а единственная телефонная будка напротив почты явно использовалась в темное время суток как туалет. Многие стены были увешаны портретами маршала Петэна, однако почти все они были оборваны или покрыты неумелыми рисунками и надписями. Но гораздо более впечатляющими, поскольку они отражали нынешнюю жизнь города, и в высшей степени актуальными показались Констанс висевшие на стенах домов и на деревьях объявления властей; это были смертные приговоры, вынесенные пойманным franc‑tireurs немецким высшим командованием. Удивительным образом буквы на них как бы прижимались друг к другу, что придавало им сходство с весьма уместным в данном случае готическим шрифтом, тогда как красный фон, на котором все это печаталось, напоминал своим цветом артериальную кровь. С незапамятных времен на такой бумаге печатались афиши, сообщавшие о бое быков. Темно‑красная кровь быков, на которой красовалась нацистская свастика. Вздохнув, Констанс с тяжелым сердцем стала читать приговоры, не понимая, почему человеческие особи, которым отмерена столь короткая жизнь, хотят именно таким способом придать ей смысл, к тому же сократить ее своим невротическим шутовством. Это было для нее тайной. Глубоко сидящее в человеке саморазрушение – вот и все, что можно было диагностировать в этом случае. И ведь происходившее здесь касалось всех без исключения. Нельзя было устраниться. Даже благополучные хранители нейтралитета из Женевы, пусть даже они вне физической досягаемости, вовлечены в этот пагубный исторический период – со временем он затронет и их тоже. Констанс бесшумно одолевала средневековую паутину улочек, прошла мимо отеля «Принц», где когда‑то (как рассказывал Феликс Чатто) Блэнфорд провел день с девушкой в номере, принадлежавшем Катрфажу. Она начисто забыла об этом – и вдруг вспомнила. Потом остались позади изогнутые стены внешних бастионов, маленькая булочная, которая всегда открывалась первой, потому что снабжала хлебом привокзальный буфет. Но сейчас в ней было темно, а на двери висело объявление «Plus de pain»,[124]которое, вероятно, глубоко ранило французскую душу; прежде и представить было нельзя подобный скандал. Может, это заставит понять, что такое Новый Порядок. Констанс двинулась дальше; поднявшийся северный ветер взвился в голубое небо.
|
|
В отеле, в зале, где обычно подавали завтрак, за столом сидел принц, мрачно черпая ложкой жидкую кашу, а напротив него с заискивающим видом устроился козлоликий профессор со вчерашнего приема, Смиргел, который как будто испытывал величайшее расположение к своему новому другу.
– Вчера у нас не было возможности поговорить откровенно, – сказал он, – а я хотел бы попросить вас о содействии в поисках сокровищ тамплиеров.
Принц с раздражением ответил:
– Я рассказал вам все, что мне известно.
Смиргел жестом попытался успокоить принца.
– Знаю, сэр, знаю. Понимаете, я совсем недавно сюда приехал. Меня послал фюрер, чтобы я специально занялся этим вопросом, поэтому я нахожусь в довольно деликатном положении. С вашим клерком Катрфажем, например, нам пришлось нелегко. Сначала он врал, потом делал вид, будто его замучили пытками, а теперь симулирует сумасшествие. Я говорю «симулирует», но я не уверен.
|
– С какой стати ему симулировать? Наверно, он умрет во время допросов, как секретарь лорда Галена, – он ведь тоже «симулировал», притворялся глухонемым, насколько мне известно?
Смиргел опустил голову, позволив искреннему негодованию принца накатить высокой волной. Он даже кивнул, словно принимая на себя весь груз ответственности.
– Это было до меня. Теперь все по‑другому. Теперь мы действуем иначе, осторожно и честно.
У принца был такой вид, словно еще секунда, и он запустит в Смиргела тарелкой. Он набрал полную грудь воздуха, а потом, чуть помедлив, на выдохе произнес:
– Последняя информация, которую мы получили от Катрфажа, была такова: теперь нам известны имена пяти рыцарей, хранившиеся в тайне. Оставалось с их помощью найти знаменитый сад, в котором деревья посажены в определенном порядке – quincunx. Должен признать, что это дело безнадежное.
– Вы не верите в существование сокровищ?
– Этого я не говорил. Лорд Гален как будто убежден, что сокровища существуют, но он странный человек, с причудами, он способен поверить во что угодно. Однако Катрфаж нас обнадежил, вот, собственно, и все. Естественно, ваши инквизиторы свели его с ума, так что на получение другой информации, если он владел ею, теперь рассчитывать нельзя. Вот так всегда! Где он теперь? Можно с ним увидеться?
Профессор надолго задумался, прежде чем ответить.
– В клинике для душевнобольных в Монфаве – там его лечат сном, чтобы вернуть ему разум. Он был в крепости, однако цыгане сделали попытку освободить его – он ведь дружил с ними, правда?
– Конечно, дружил. Они много копали для него в районе под названием Ле Баланс – они нашли там кучу статуэток. Которые мы потом покупали по очень высокой цене.
Профессор издал странный смешок.
– А наши люди думали, что его хотела освободить британская разведка – из‑за тех секретов, которые ему известны. Поэтому его и допрашивали. Но вы подтвердили мои догадки – это был дружеский жест со стороны его приятелей‑цыган. Благодарю вас, ваше высочество. – Он встал, поскольку заметил в зеркале между пальмами в бочках завершившую свою прогулку Констанс. – Не хочу вас больше беспокоить. Но если вы еще что‑то вспомните, пожалуйста, дайте мне знать – вот мой телефон. Если вам угодно, я мог бы организовать встречу с ним – и для вас тоже, – повернулся он к Констанс, которая, поприветствовав обоих кивком головы, уже сидела за столом и переводила взгляд с одного на другого, стараясь понять, о чем речь.
– Мы говорим о Катрфаже, – пояснил принц. – Он в здешнем сумасшедшем доме. Проклятое сокровище – теперь за ним охотится Гитлер, один бог знает, зачем ему это. Не могу представить, чтобы он нуждался в деньгах!
– В интересах фюрера нет финансового мотива, уверяю вас! – с внезапным благоговением воскликнул профессор. – У него исключительно мистический интерес к сокровищам. Он хочет узнать корни верований тамплиеров и тайну их падения. Немецкие масоны тоже замешаны в этой истории – полагаю, вам об этом известно.
У него было явное желание оправдаться и возобновить беседу, однако принц не поддержал профессора, всего лишь коротко кивнул и, как бы отпуская его, проговорил:
– А вот и мадам Квиминал пришла. Закажем для нее завтрак, как вы думаете?
Профессор понял намек и раскланялся, но прежде вручил Констанс свою карточку с телефонным номером.
– Это на случай, если у вас будут для меня новости или какая‑нибудь информация, – торопливо проговорил он и, отсалютовав, удалился, освобождая место подошедшей мадам Квиминал.
Она приблизилась к столику с улыбкой, радуясь тому, что может провести с принцем и Констанс несколько минут, прежде чем откроется офис.
– Буду с вами откровенной, мне сказали, что в отеле есть, из чего варить настоящий кофе, ведь он в руках военных.
Однако, даже несмотря на хороший кофе, отель как будто пустовал. Нэнси Квиминал была привлекательной женщиной: типаж – редкостная белокожая блондинка, но одевалась она весьма небрежно, к тому же позволяла себе ходить в сношенных туфлях. Она перехватила взгляд Констанс.
– Eh bien,[125]знаю. Вас удивляют мои туфли.
– Совсем нет, – отозвалась Констанс. – Я прошлась сегодня по городу, посмотрела на магазины – в них пусто! А ведь я помню, какой chic [126]тут царил, кто только не делал тут покупки.
Квиминал поморщилась. Но больше ничего говорить не стала. Разве что когда все поднялись, чтобы идти, спросила, нельзя ли взять оставшийся хлеб и круассаны с собой, потому что никогда не знаешь… Быстро завернув все в бумажную салфетку, она положила сверток в ношеную‑переношеную сумку. Потом повела принца и Констанс туда, где им предстояло открыть новый офис, за красивое здание мэрии, которое выделялось на знаменитой площади с ее официозным Памятником Погибшим, окаймленным с захватывающей дух пышностью металлическим барельефом, который резко контрастировал со строгой архитектурой просторного театра. Большой центральный двор мэрии с громоздкими колоннами в классическом стиле продувался ледяным ветром – настало время мистраля.
– Мы пойдем к мэру, – сказала Квиминал принцу и Констанс, – только будьте осторожны, он один из них.
Квиминал презрительно тряхнула головой, и вид у нее был такой, будто ей очень хочется плюнуть. Поднимаясь молча по прекрасной лестнице, принц и Констанс обдумывали слова своего ментора. Не было ничего странного в том, что немцы доверяли важные посты людям, на которых могли положиться, и Констанс сказала об этом, sotto voce. [127]Однако Нэнси Квиминал возразила ей:
– Нет, он был тут прежде. Впрочем, судите сами.
Она широко распахнула дверь на втором этаже и пригласила их в кабинет с высоким потолком. M. lе Maire[128]сидел за большим столом, согнувшись под стеганым одеялом, без которого он не мог бы заледеневшими пальцами подписывать документы, сочиненные его департаментом. На первый взгляд это был приятный и умный человек, который любезно, но с легкой надменностью предложил им сесть.
– Официальных сведений у меня нет, но, судя по слухам, вы приехали, чтобы утвердиться тут в качестве представителей Красного Креста. Я бы сказал вам «добро пожаловать», если бы не все эти трудности. Несчастная моя страна! – Увидев, что посетители не сводят глаз с портрета Петэна за его спиной, он поморщился – с какой‑то брезгливой грустью. – Ах да, маршал, – нежно произнес мэр. – Без него было бы еще хуже – тотальный разгром! Он спас что мог, но ведь и он всего лишь человек.
Наступила неловкая пауза; мадам Квиминал поднялась и, сославшись на то, что ей нужно осмотреть помещения, предназначенные для принца и Констанс, удалилась.
– Полагаю, М. le Maire есть о чем поговорить с вами наедине, – тактично добавила она.
Мэр, видимо, никак не ожидал такого поворота. Он задал несколько вопросов о целях организации, которую они собрались создать, и как будто был очень доволен, что через Красный Крест теперь можно будет получать лекарства и продуктовые посылки и распределять их среди постоянно поступавших узников.
– У нас тут сейчас хаос. Строятся новые лагеря, их используют как транзитные… А еды всегда не хватает.
Потом, к искреннему удивлению принца и Констанс, он сказал, что всем известно, как мадам Квиминал необходима Красному Кресту, и все же она… тут он помедлил, подыскивая нужные слова: это «не та женщина, которой можно все рассказать». Констанс даже не пыталась скрыть свое изумление, и мэр торопливо заявил, что ничего не имеет против нее лично, так как она прекрасно работает.
– Ходят всякие слухи. Говорят, например, что она принимает ухаживания немецкого офицера, который у нас возглавляет гестапо!
Констанс была озадачена, но возникшее было негодование сменилось удивлением и печалью.
– У нее должны быть на это свои причины, – резко ответила Констанс, и мэр жестом дал понять, что согласен с нею.
– Тем не менее, сомнения есть. Понимаете, здесь много людей, которые открыто встали на сторону… врага. Надо быть осторожным. Однако не хочу портить вам настроение. Пойдемте, я сам провожу вас в ваши кабинеты.
Вместе они одолели несколько коридоров и подошли к распахнутым дверям, за которыми открывался вид на анфиладу комнат, и в одной из них сидела за пустым столом Нэнси Квиминал, что‑то вязала, одновременно читая. Мэр распрощался с ними – очень сдержанно и чинно.
С площади донесся грохот шагов – ее пересекали солдаты, направлявшиеся в сторону крепости, где они были расквартированы. Констанс задумчиво смотрела на них, вспомнив, что больше никого не видела. Интересно, куда же подевались жители знаменитого Авиньона, прославившиеся тем, что так любили праздники: стоило им услышать где‑нибудь звук марша или барабаны с трубой, как они высыпали на улицы и площади, влекомые неодолимой жаждой смешаться с процессией или присоединиться к танцующим. Несколько домохозяек в потрепанной одежде шныряли тут и там, как бездомные кошки, с пустыми сумками в руках. Новые милиционеры – их тотчас стали называть les barbouzes [129]– слонялись по городу в новенькой форме. Французы становятся особенно опасными, когда за деньги служат в сомнительном ведомстве. Однако смеяться над их внешним видом было бы безумием, так как у них имелось пусть устаревшее, но все же действующее оружие.
Они дали клятву спасти французскую нацию от засилия евреев, и на них уже возложили обязанность устраивать на них облавы. Подобные процессии стали таким же обычным явлением городской жизни, как когда‑то пустые бачки для мусора, которые, возможно, опять будут регулярно опорожнять, если удастся наладить жизнь. От осознания узаконенной «праведности» происходящего перехватывало дыхание, ведь речь шла о жизни и смерти. Констанс не верила собственным глазам, наблюдая, как пленники покорно шагают по бульвару в окружении – со всех сторон – мотоциклистов.
Самое главное, подумала Констанс, стоя на балконе мэрии, который был самым удобным бельведером для осмотра города, не выделяться, одеваться как можно хуже и носить стоптанные туфли, чтобы быть такой же, как все. Стоявший рядом принц потопал ногами в тонких ботинках и сказал, правда без особой уверенности:
– Полагаю, все рано или поздно уладится.
Все утро он налаживал, и небезуспешно, старые, времен его пребывания в Провансе, контакты и с облегчением обнаружил, что многие его знакомые теперь получили ответственные посты – кто‑то в police des moeurs,[130]кто‑то в милиции, кто‑то занимался перевозками или спекулировал земельными участками. С помощью старых друзей он даже сумел нанести короткий визит в любимый бордель, куда в прежние времена иногда наведывался, однако девушки показались ему несколько унылыми и подавленными. Теперь их клиентами были высокопоставленные военные чины, не желавшие расставаться с деньгами. У всех девушек были свастики из слоновой кости, которые они носили поверх оловянных крестиков и медальонов, подаренных на день рождения. Принца они встретили с радостью, хотя сразу причислили его к приверженцам нацистов, что несколько поубавило их восторги. Что бы он ни говорил, ему так и не удалось убедить девушек в своей верности Франции. Впрочем, у него было совсем немного времени, которого хватило лишь на то, чтобы угостить бледных рахитичных детишек сладостями. Прощаясь, он даже почувствовал, как сердце сжалось от боли.
В те дни всем казалось, ничего хорошего не предвидится, война растянется лет на десять. Как можно было винить людей за то, что они не верили в союзников,[131]что пытались хоть как‑то наладить свои искалеченные разбитые жизни, пусть даже под знаком черной свастики? Принц вздохнул, и Констанс, ласково посмотрев на него, спросила:
– У вас сегодня плохое настроение?
Он кивнул. Она угадала, и причин для плохого настроения было много. Ему не нравилось, что придется оставить ее одну, так как необходимо ехать на север и обсуждать положение евреев, а он уже понимал, что это бесполезно. Он ведь думал, будто французы просто стали заложниками своей судьбы и им пришлось откупаться от захватчиков. И был разочарован до отвращения, когда понял, что ошибался… оказывается, многие в душе были ярыми антисемитами и теперь с радостью участвовали в преследовании этого талантливого и несчастного племени. Ему рассказывали о французских концентрационных лагерях, и от возмущения и ужаса у него стыла кровь в жилах. Они располагались в местах с выразительными названиями: Ривсальт и Аржелес, Ной и Ресебеду в верхнем течении Гаронны; самым близким отсюда был – camp de Gurs – в Пиренеях, который стал притчей во языцех из‑за царившей там откровенной жестокости. Принц весь побелел, когда пересказывал Констанс эти истории.
– Я как раз думаю, можем ли мы что‑нибудь сделать, стоит ли просить разрешения посетить эти лагеря. Знаю, нельзя спешить. Я слишком тороплюсь. Сначала надо как следует тут обжиться. Ах, дорогая, все намного хуже, чем я представлял. Эти немцы, не просто подлецы, но им как будто нравится быть подлыми. Что же мы такое сделали, чтобы получить такое? В двадцатом‑то веке?
Констанс не знала, какие подобрать слова, чтобы утешить принца. Почти каждый день автобусы открыто, деловито, словно пчелы, перелетающие от цветка к цветку, объезжали старый город и, словно повинуясь праведному закону, собирали человеческий урожай. Операцией всегда руководил офицер в форме, с листками бумаги, на которых были отпечатаны фамилии подлежащих вывозу евреев. Кстати, жертвы не пытались бежать, они, застыв, словно парализованные, ждали, когда зеленые автобусы остановятся возле их двери. Никогда не слышалось шума борьбы, протестов. Гестапо использовало зеленые автобусы, известные парижанам, с широкой открытой площадкой сзади, загороженной железной цепью на замке. Особый щелчок, когда его замыкали, Констанс узнавала и много лет спустя в послевоенном Париже, где были на ходу такие же автобусы.
Но теперь она думала о другом.
– Завтра я снова увижу дом!
Она схватила принца за руку, когда произнесла это, стараясь говорить ровным голосом. Это было трудно, потому что волнение переполняло ее, стоило ей подумать о небольшом белом поместье в лесу, о высоких окнах, о крыше над мансардами, так причудливо изогнутой. В ее воспоминаниях дом этот ассоциировался с человеческим лицом – лицом смиренной старушки‑домоправительницы, состарившейся от домашних забот. Констанс вспомнила, как в последний раз взглянула на него, как закрылись с щелчком ворота – и с этим щелчком осталось в прошлом последнее лето в Раю перед Падением. У Констанс было непонятное предчувствие, что благодаря завтрашнему визиту многое решится, она мысленно повторяла это, хотя не могла объяснить, что именно должно решиться и почему все ее существо наполнилось ожиданием. Будто там она могла случайно еще раз встретиться с любимым – или что‑то в этом роде. Вот вздор!
Холод в конце концов загнал их в ярко освещенные, с высокими окнами комнаты M. le Maire, но до этого они успели заметить, что на почти пустой площади снова началось какое‑то движение. Там понемногу собиралась толпа, которая по боковым улочкам стекалась к Памятнику Погибшим. Толпа становилась все многочисленнее и медленно двигалась в сторону мэрии, расположенной на просторной центральной площади. Она и вправду двигалась еле‑еле, почти топчась на месте, как отара овец, которую задабривают уговорами; только в данном случае пастухи были в военной форме и с автоматами наготове, и это зрелище вызывало ужас. Сразу вспомнились репрессии, пытки, массовые убийства – в последние месяцы все привыкли ждать чего‑то подобного. Очевидно, в данном случае все было не так, потому что подошедший к принцу и Констанс мэр небрежно произнес:
– А, велосипедисты!
– Велосипедисты! – недоуменно повторила Констанс, и он, утешая ее, улыбнулся:
– Сегодня срок сдачи велосипедов; кстати, и охотничьих ружей тоже.
Теперь они увидели, что толпа состояла только из людей с велосипедами. Их гнали, уговаривали, вели на главную площадь, где под присмотром солдат и милиционеров велосипеды складывали на землю, после чего их хозяев оттесняли за пределы площади, и они становились уже не участниками, а зрителями этого спектакля. Спустя короткое время площадь уже устилал толстый ковер из велосипедов, кстати большинство зрителей, теперь стоявших под деревьями, были школьницы с заплаканными лицами. Они как чувствовали, что с их велосипедами должно случиться нечто ужасное, и не ошиблись. Квиминал нашла взглядом своих дочерей и, извинившись, побежала к ним, чтобы утешить. Грациозная, как лань, она скользнула по площади в ту сторону, где стояли ее девочки. Обняв их за плечи, она с улыбкой стала что‑то им говорить.
На мгновение на площади воцарилась тишина. Потом толпа зашевелилась, и появились высокие немецкие чины, очевидно, чтобы возглавить происходившее и придать событию должную важность. Они взошли на помост и подали знак, после чего на площадь, скрипя гусеницами, выехали два легких танка. Они явились, как быки на арену, и принялись энергично крушить велосипеды. Подобно минотаврам, они бросались на лежавшие велосипеды и перемалывали их своими челюстями. Офицеры наблюдали за этим с одобрением, тогда как толпа – с презрением и печалью. Операция по уничтожению велосипедов была проведена очень организованно и быстро. Ковер из велосипедов постепенно был раскатан во все стороны, и тогда же милиционеры принялись сметать остатки металлических конструкций в кучу на середину площади, чтобы потом их убрать. То там то сям появлялись опоздавшие велосипедисты, и их средства передвижения отдавали на растерзание танкам, как когда‑то христиан – на растерзание львам.
– Немыслимо! – воскликнула Констанс, не сводя взгляда с площади. – Что за немыслимая злоба!
– Аи contraire,[132]– отозвался мэр, вновь вставший рядом с Констанс после того, как переговорил по телефону. – Это продуманная военная акция – чтобы предотвратить передачу информации силам Сопротивления – на случай, если они будут скрываться в горах.
– То есть как?
– На велосипеде можно сделать около десяти миль в час, – с улыбкой ответил мэр. – Они уже взяли под свой контроль бензин и автомобили. Значит, мне будет труднее доставлять сообщения в горы, а без велосипедов – еще труднее. Они очень предусмотрительны, наши друзья.
Довольно долго они молча наблюдали за превращением велосипедов в кучи пыльных металлических обломков. Потом на площадь принесли метлы, и наблюдавшей толпе тоже было предложено сгребать останки велосипедов на середину площади, – так будет удобнее наполнять грузовики.
– Ainsi soit‑il [133]– печально произнес мэр. – Для тех, кто живет в деревнях, а продукты покупает в городе, это катастрофа. Придется вновь ездить на лошадях, но, боюсь, многих уже съели! Что тут скажешь?
Ничего не скажешь. Представление было завершено, и пастухи вновь принялись нетерпеливо разгонять несчастную заплаканную толпу, все еще окружавшую центр площади, которая как будто не имела сил разойтись, оторваться от грустного зрелища. Деревенские жители, те вообще не знали, как им теперь добраться домой. В конце концов раздались рявкающие приказы разойтись, и люди медленно, с неохотой подчинились – слишком медленно, по мнению милиции в новом обмундировании. Вслед за приказами послышались угрожающие щелчки затворов. Люди с метлами принялись мести пыль под ноги толпе, оттесняя ее обратно в переулки, из которых она явилась на это сборище – теперь ставшее сборищем всадников без коней. К этому времени к принцу и Констанс присоединилась и Нэнси Квиминал, все еще улыбавшаяся, но словно бы сквозь слезы, так сказать, от имени своих дочерей.
– Это уж слишком, – сказала она. – Каждый день что‑нибудь новое. Бедняжки lycéens [134] возмущены до глубины души, потому что велосипеды были подарены им на первое причастие, или за хорошую работу, или еще почему‑то. Слава богу, мы живем в городе, а не в деревне.
Когда пришло время уходить, Нэнси Квиминал вызвалась проводить Констанс в отель. Вместе они пересекли ледяные мраморные холлы мэрии, вместе спустились по широкой лестнице и вышли на площадь, где грузовик быстро подбирал обломки велосипедов. Холодный ветер раскачивал деревья, и Констанс с отвращением вспомнила о неотапливаемом отеле и ожидавшей ее ледяной постели. Когда они шагали по улице, Квиминал сказала:
– Приходите как‑нибудь на чай – мне удалось достать немного топлива для моего старого дровяного отопления, но, увы, сегодня у меня гость! Полагаю, мэр поставил вас в известность?
– Да, – ответила Констанс, удивившись, но и ощутив некоторое облегчение оттого, что между ними не будет никаких секретов. – Он предостерег меня насчет вас.
Квиминал усмехнулась.
– Отлично. Это его долг и его право. Он ведь за Петэна – чего же от него ждать?
– А я удивилась.
– Неужели?
– Да. Мне непонятно, почему; и особенно непонятно, почему именно Фишер. Впрочем, это не мое дело.
Некоторое время они шли молча, но в конце концов француженка сказала:
– Собственно, никакой тайны в этом нет. У меня муж, которого я люблю и который умирает от редкого спинального заболевания. Он прикован к постели. Музыкант, артист! А мои дети во что бы то ни стало должны есть каждый день – ради них я пойду на любые жертвы. Когда началась война, мою должность в муниципальной библиотеке упразднили. Работа в Красном Кресте, как вам известно, оплачивается скудно…
– Понятно. Так вот почему…
– Вот потому!
Поддавшись внезапному порыву, женщины, не говоря больше ни слова, обнялись. На углу узкой улицы в витрине книжного магазина они увидели кучу плакатов, брошюр и портретов маршала, и это наводило на мысль о том, что хозяина с «предостерегающим визитом» навестила милиция. Тем не менее, снаружи на витрине, возможно мокрым мылом, было выведено "le temps du monde fini commence". [135]Это было как холодный душ, бодрящий и здоровый; это было истинно по‑французски – искренне и цинично. Квиминал громко рассмеялась, и у нее явно улучшилось настроение. "C'est trop beau"[136]– сказала она. Это было как луч света, как проблеск настоящей Франции, явившийся им во мраке нынешних дней. Они прошли еще какое‑то расстояние, прежде чем Нэнси произнесла тихо, словно для себя:
– В его ведении списки тех, кого увозят из города. – Констанс поняла, что Нэнси Квиминал говорит о Фишере. Выражение усталости и печали появилось на лице ее попутчицы. – Иногда он «продает мне жизни», как он это называет. И я покупаю, сколько могу!
Констанс промолчала, не совсем поняв, что могут значить последние слова. Однако в ней поднялась теплая волна жалости к Нэнси Квиминал и восхищения ее истинно французским смирением, к которому принудили ее жизненные обстоятельства и на которое она сама была совершенно не способна. Изначальные пуританство и идеализм, свойственные жителям севера, не позволяли Констанс столь философски и храбро принимать нынешнюю жизнь со всеми ее опасностями. Впрочем, кто знает, как она сама повела бы себя в подобных обстоятельствах. Пройдет время, и Нэнси Квиминал сама даст объяснения относительно своих непристойных отношений с Фишером. Еженедельные длинные списки с фамилиями евреев и других нежелательных элементов, то есть battus,[137]как их окровенно называли гестаповские «загонщики», доставлялись в мэрию, где уточняли Etat Civil[138]жертвы и как правильно пишется ее или его фамилия – сверяли с записью в регистрационной книге. Понимать тут было нечего, это было законно и честно, а главное – позволяло нацистам оправдывать себя. Фишер приезжал с этими листами, расстегивал ремень и бросал его на стол в холле, словно борец‑чемпион, заявляющий о своих правах, вызывающий соперника на бой. Ей надлежало ждать его в шелковом кимоно, которое он же и прислал, и быть готовой к выполнению своих обязанностей. Но иногда они просто сидели, разговаривали и пили вино, украденное из дома какой‑нибудь жертвы. Как правило, гестаповцы ничего не брали просто так, они оставляли расписки, потому что упивались несомненной законностью своих действий. Лежа рядом с ней, он становился неуклюже игривым, прикасаясь к ее телу, к ее губам длинными свитками бумаги, похожей на пергамент, и спрашивая, кого из списка она хочет выкупить на сей раз. Таковы были сексуальные причуды этого сатрапа, позволявшего ей выбрать одну‑две, иногда три фамилии рабов фортуны. Эти фамилии вычеркивались и не попадали на сверку с регистрационными списками в мэрии. На другой день удивленных людей отпускали. Но это срабатывало не всегда, время от времени он становился придирчивым и капризным, нарушал свое обещание и восстанавливал вычеркнутые фамилии. Своеобразный способ освобождения несчастных заложников – ее ласками. Странно было встречать их, все еще живых, на улицах города, ведь они ни сном ни духом не ведали, кому обязаны своим везением. Однако жертвенность не всегда приносила плоды, так как настроение Фишера было изменчивым; иногда его переполняли мстительные мысли и желания, и тогда не получалось управлять им. Однажды он как бы между прочим спросил, почему ее дочерей не бывает дома, когда он приходит, но она не ответила, хотя по спине у нее пробежал холодок. Ей приходилось выпрашивать, вымаливать каждое су, постоянно пресмыкаться, тогда как он смотрел на нее со своей сияющей мертвой улыбкой, страстно желая, чтобы она ползала перед ним на коленях, и иногда, полушутя, она делала это, обнимала его ноги, а он стоял, положив руки ей на плечи, словно вдруг отключившись, так как мыслями он был не с ней, и, вглядываясь во что‑то очень далекое, продолжал улыбаться ей из этого далека. Она называла его "un drôle d'animal",[139]однако испытывала к нему не только неприязнь и отвращение, но и жалость – неискоренимую французскую жалость к человеку, который по собственной воле выбрал для себя путь к несчастью, который получал удовольствие от самопожертвования других людей и от их бед. Иногда он засыпал, и ему снились кошмары, поэтому он кричал и плакал во сне, а один раз он себя выдал: в большой степени его неуравновешенность порождена стыдом, пережитым когда‑то в детстве, – он вдруг описался в постели. Для него это было ударом, и некоторое время он скрывался от нее – пришлось ей самой, так как у нее кончились деньги, разыскивать его. Однако обо всем этом Констанс узнала гораздо позже; в тот первый вечер женщины просто пили вместе кофе в баре отеля, прежде чем попрощаться и договориться о встрече утром, чтобы вместе ехать в Ту‑Герц.