Тем временем, писал фон Эсслин своей матери, подошли новые части, и ему удалось разыскать нескольких верных своих друзей, которых она тоже хорошо знала, – старого Келлера, Де Фальса и Кранца, и по вечерам они теперь играют в бридж. Еще они совершают поездки на Париж в веселом баварском духе, а так как все четверо католики, то посещают много служб в знаменитых церквях и соборах Парижа. «Музыка здесь прекрасная, – писал он с чувством, – и я часто вспоминаю Вену, где мы слушали незнакомую мессу, а потом узнавали, что она написана Моцартом или Гайдном специально для этого собора!» И все же, несмотря на то что это было время искреннего энтузиазма и беззаботности, где‑то на подсознательном уровне фон Эсслин испытывал растущее беспокойство, как будто над будущим сгущались тучи, Сначала Россия предстала перед их глазами, как сплошное зарево лесного пожара, словно это пробудился вулкан – масштабы немецкого штурма ошеломляли. Потом проявилось кое‑что непривычное – сопротивление в Африке, в России, на Балканах, в Норвегии… Оно медленно нарастало – так медленно густеет чечевица, если варить ее на скором огне! Фон Эсслин старался выкинуть из головы тревожные мысли как заблуждение, как обман, но ничего не получалось.
Все же… тысяча бомбардировщиков над Кельном! Да еще радио Би‑Би‑Си из‑за моря нагнетает самоуверенность и будит глупые надежды – и всегда под угрожающие барабаны Бетховена! Фон Эсслину не терпелось принять участие в какой‑нибудь операции, чтобы не думать об этом.
Новое правительство в Виши было донельзя учтиво и любезно, но очевидно, что без мощной поддержки немецких военных сил его существование было бы сомнительным, поскольку французы поровну разделились на тех, кто искренне поддерживал нацистов, и на тех, для кого оккупация была нестерпимой. И ведь люди еще не прочувствовали по‑настоящему тяжесть германского ярма. Но скоро карточки и перебои в снабжении сделают свое дело. Правда, в тот момент эти соображения не приходили в голову фон Эсслина; пока его мысли о будущем были ограничены визитом трех функционеров Виши, приехавших однажды утром на старом автомобиле и потребовавших аудиенции. Судя по их словам, они представляли французское второе «бюро»,[86]и сообщили, что через несколько недель немецкой армии предстоит войти в неоккупированную зону в качестве неофициальных полицейских частей правительства в Виши. Фон Эсслину предстояло участвовать в операции.
|
Его охватил страшный гнев, когда он услышал, что потрепанные французишки смеют распоряжаться его будущим, и он едва не поддался искушению арестовать их. Весь побагровев, он процедил сквозь зубы, что получает приказы только от германского верховного командования – и больше ни от кого; визитеры пришли в замешательство от такой ярости. Они извинились за допущенную оплошность, тем не менее один из функционеров протянул ему предписание с подписью Reichs‑führer S.S. und Chef der deutschen Polizei [87]– облеченного не меньшей властью, чем сам Гиммлер, – и у фон Эсслина упало сердце. Как солдату ему претило быть орудием в руках политиков, которые ведут свои тайные войны. Однако не было смысла спрашивать о воинском звании нового назначенца – он может быть скромным генерал‑полковником и все же иметь право докладывать непосредственно в Берлин за спиной фон Эсслина и издалека манипулировать войсками. Кроме того, фон Эсслину не хотелось получить квази‑гражданское назначение в тихой заводи и без всяких перспектив. Не мешкая, он подал рапорт с просьбой перевести его на русский фронт, но ответа пока не было. Наступило затишье. Напряжение росло. О функционерах из Виши, одетых в одинаковые черные костюмы, больше не было слышно.
|
Но однажды ординарец сообщил, что кто‑то дожидается его в кабинете, и он обнаружил во вращающемся кресле Фишера; фуражка его была сдвинута на затылок, он подрезал ногти ножом для бумаг.
– Доброе утро, генерал, – проговорил тот со своей обычной ленивой и наглой улыбкой не поднимаясь с кресла.
Фон Эсслин продолжал стоять, молча разглядывая гостя. На Фишере была форма СС и блестящее черное пальто со знаками отличия. Очень светлые голубые глаза ярко сверкали, но в них не было никакой живости. Создавалось такое ощущение, что ты смотришь на небо сквозь глазницы в черепе, потому что эти небесные глаза не принимали участия в улыбке.
– Пожалуйста, садитесь, мой генерал, – пригласил он, оскалив безукоризненно‑белые зубы. Улыбка была ослепительной, но холодной.
– Вы заняли мое кресло, – прорычал фон Эсслин.
Он не собирался довольствоваться креслом, предназначенным для посетителя, в конце концов, это его кабинет. Фишер пожал плечами и встал. Он был высоким и худым. Пальцы в перстнях. На первый взгляд это могло показаться знаком внутренней – женственной – слабости, но только на первый, потому что стоило заглянуть в эти пустые глаза, и от первого впечатления не оставалось и следа. Такие глаза подобны пустым глазницам римской статуи, в них нет и намека на мысли или эмоции. Фишер медленно повернулся к окну и что‑то быстро написал на нем указательным пальцем. Потом он опять повернулся к фон Эсслину и вновь одарил его своей ослепительной улыбкой, холодной, словно неоновая вывеска.
|
– В понедельник вы получите приказ о выступлении. Я выезжаю теперь же и буду ждать вас на месте.
Фон Эсслин тяжело опустился в кресло, глядя на посетителя с мрачной улыбкой, которая должна была показать, насколько он раздражен его бесцеремонностью.
– Где, вы сказали, место нашего назначения? – спросил фон Эсслин.
– Штаб‑квартира будет в Авиньоне, и вы тоже расположитесь там. Части СС расквартируются поблизости. Назрела необходимость помочь режиму в Виши – они боятся, как бы ситуация не вышла из‑под контроля: слишком много коммунистов, участников Сопротивления, разведывательных групп. Начнем с нападения. Вы получите список деревень, в которых надо взять заложников и ликвидировать их. – Неожиданно лицо его сделалось болезненно‑бледным, и он стал похож на белокурого Мефистофеля, опечаленного каким‑то воспоминанием. Размышляя, он водил языком по зубам, словно собирал остатки пищи. – Надеюсь, мы с вами сработаемся, генерал. Вы играете в шахматы? – вдруг спросил он.
Фон Эсслин сказал, что не играет, хотя на самом деле в шахматы играл.
– Жаль, – отозвался Фишер и еще раз улыбнулся своей ослепительной и абсолютно механической улыбкой. У него была очень бледная кожа, щеки – бескровные, анемичные, ресницы очень светлые, почти как у альбиносов. – Жаль!
– В каком вы звании? – спросил фон Эсслин намеренно грубым тоном, ибо звание не имело никакого значения для постоянной рутинной работы. Судя по произношению, перед ним был смышленый механик из какого‑нибудь мюнхенского гаража. Фишер отодвинул воротник своего блестящего пальто, и фон Эсслин увидел характерные значки – Waffen S.S. [88]– Так я и думал.
Фишер удовлетворенно кивнул.
– Мы с вами отлично сработаемся, – проговорил он. – Можно мне взглянуть на вашу руку, генерал? – спросил он, но уже намного вежливее.
Застигнутый врасплох, фон Эсслин положил руки на стол и повернул их ладонями вверх, – молодой человек внимательно изучал их пару секунд, но не притрагиваясь к ним. Потом он выпрямился и, пощелкав языком, произнес:
– Благодарю вас.
Он направился к двери и, уже держась за дверную ручку, остановился, чтобы как можно старательнее отсалютовать правой рукой, но при этом весьма вяло свел вместе каблуки. Издевательство, насмешка? Глядя на мертвое, улыбающееся лицо, на эти назойливые глаза, фон Эсслин не мог бы поручиться за правильность своего восприятия. Он встал и ответил на обязательное приветствие, но был до того зол, что ограничился легким кивком. Едва за Фишером закрылась дверь, генерал схватился за телефон. Ему было необходимо дозвониться до Парижа и узнать, что происходит, что ждет его в будущем.
Когда его соединили с Парижем, то выяснилось, что приказ уже послан и прибудет к нему в течение нескольких часов – вместе с перечнем задействованных частей. Вот так! Пока шел разговор, фон Эсслин чувствовал, как его все сильнее обуревают замешательство и недовольство. Предстояло захватывать власть и подавлять сопротивление; в его задачу входило консолидировать все силы вокруг ключевых городов и освобождать дорогу французской милиции – то есть призванным на службу нацистам французского происхождения. Один из друзей фон Эсслина занимал высокий пост, и он, решившись нарушить правила военного этикета, задал вопрос:
– Прости, но ты не знаешь, почему мой рапорт о переводе оставили без внимания? Почему мне предлагают почти гражданский пост? Почему?
Было очевидно, что друг не успел продумать ответ.
– Оставили без внимания? – повторил он, выдерживая дипломатичную паузу. – Помилуй, это не так – о тебе совсем недавно вспоминали, да и прошло совсем немного времени. Тебе ли не знать, какие в администрации бюрократы. Наберись терпения.
Однако фон Эсслин воспринял слова друга исключительно как утешение, и его мысли вновь закрутились вокруг того, что очень смущало его некоторое время назад. Неужели все дело в его католической вере? Об этом он уже думал, и не раз, хотя до сих пор у него не было никаких оснований тревожиться. Что ж… пару раз ему уже приходилось слышать иронические высказывания офицеров СС, которые намекали на невозможность компромисса между верой в Бога и верой в Гитлера. Однажды некий молодой человек сказал: «Когда нацист идет на исповедь…» Конец фразы утонул в ироническом смехе. А потом как‑то зашла речь о нацистском штурмовике в церковной процессии, и опять это вызвало громовой хохот. Неужели новое назначение по сути молчаливый намек на то, что его религиозные убеждения стали известны начальству? Бреясь и глядя на свое отражение в зеркале, он с досадой вспомнил о том, как несколько раз заходил в церковь со своими друзьями – они не могли донести на него. Ну зачем им «доносить»?
– Ты глупеешь и становишься подозрительным, – громко сказал фон Эсслин своему отражению, после чего, вздохнув и пожав плечами, полез в ванну.
В тот же вечер он получил подробный приказ, который прочитал с циничным отвращением – части СС, да еще в таком большом количестве? Будут разделываться со всеми нормами общественной морали, подумал фон Эсслин. Новообразованные части были личной игрушкой Гиммлера и, соответственно, никому больше не подчинялись. С другой стороны, командование фон Эсслина отправило для прикрытия танки, которые, возможно, пригодились бы на русском фронте. Несомненно одно: в этой операции будет мало чести для командира, она не принесет ни славы, ни продвижения по службе. Собственно, сама по себе она не была проявлением неуважения, хотя генерал был почти уверен в обратном. И в генеральном штабе у него не было никого, кто бы защитил его, к кому он мог бы обратиться неофициально.
Неожиданно на него навалилось проклятое одиночество.
Глава пятая
В Женеве
Улица в Женеве, в конце которой находится старый бар «Навигация», идет от самого озера, начинаясь у нелепого подножия горы, и дальше карабкается по крутому склону. В общем‑то, улица довольно странная, она как бы противоречит самой себе, ибо из скромного переулка спустя пару кварталов превращается в широкий бульвар, а потом опять резко сужается, становится темной и заканчивается вонючим двором с мусорными баками, давно стоящими без крышек. Здешняя атмосфера мрачной таинственности полюбилась нашему герою (точнее, героям, потому что Тоби тоже приехал в Женеву, желая поддержать Сатклиффа). Им это место показалось идеальным для тайного пьянства по утрам и игры в пул, для чего Министерство иностранных дел ввело словечко «перекус», имея в виду одиннадцатичасовой завтрак, когда назревает потребность наскоро выпить горячительного или устроить долгие «посиделки», как говорят в народе.
Оба были приняты на так называемую «работу для фронта». В сыром подвале консульства (находившемся ниже уровня озера) были созданы дополнительные кабинеты, разделенные деревянными перегородками. Тут завязывались самые разнообразные отношения. Оксфорд пожертвовал Тоби, отдав его в распоряжение третьего отдела (контрразведки), тогда как недовольный Сатклифф, бежавший из Вены от неприятностей, переводил секретные немецкие документы для департамента военного атташе и сердито ждал, когда психиатры вернут здоровье его жене. Обходилось это очень дорого. Клиника, где ее лечили, располагалась по другую сторону озера. (Каждое утро он выходил на балкон своей маленькой квартирки, которую делил с другом, и громко кричал по‑немецки: «Я хочу мою жену». Однако это не производило никакого впечатления на лишенных воображения швейцарцев.)
Два великана, похожие на кегли, обжили как могли уродливую квартиру, которой было невозможно придать приличный вид. Здесь царил хаос: оба не отличались аккуратностью, оба не умели готовить. Они разогревали консервы в кастрюле с горячей водой, а потом ели их без всякого удовольствия, но радуясь своему умению экономить. По понедельникам приходящая работница делала все возможное, чтобы восстановить некий порядок в их жизни. По вечерам они обычно, надев пижамы и желтые пластмассовые козырьки, как крупье в Лас‑Вегасе, играли в покер. При этом они до того расходились, что можно было подумать, будто они играют не на спички. Ах, вечера в начале войны, с голубыми уличными фонарями, почти не разгонявшими сумерки, с густыми туманами, закрывавшими озеро! Швейцарская армия была на военном положении, всех мужчин мобилизовали, города затемнили, правда не совсем. Казалось, что введен комендантский час, до того рано закрывались бары и бордели. Мир жил в болезненном напряжении, не в силах себе помочь. Власти испытывали сирены воздушной тревоги, которые работали безотказно, нагнетая уныние и побуждая людей сидеть дома и пить чай с яблочной водкой или сливовым бренди. Тоби называл эти напитки «кувыркалками», потому что после первой рюмки нельзя было не содрогнуться всем телом. Подходящее название.
Утренние «перекусы» были совсем другими, они пили горячий грог с жженым сахаром (несмотря на теплый климат) в напрасной надежде побороть хронический бронхит, результат неумеренного курения «келтикс» – tabac gris [89]побежденной Франции. Из‑за недомоганий утро неизменно начиналось с многозвучной какофонии кашлей, причем столь натужных, что жившие внизу швейцарские пары каждый раз размышляли, не позвать ли на помощь. Сатклифф как бы имитировал молодого кота, которого истязают бывалые взрослые самцы, а Годдард – угрюмого турецкого носильщика, которому выделили слишком большую ношу. Иногда они дуэтом изображали нечто вроде гимнов разных стран или их «музыкальный» кашель очень напоминал фразу: "Le docteur Schwarz est un pot de chambre". [90]Шварц был психоаналитиком, бежавшим из Вены в компании самых любимых и богатых пациентов – ибо не у всех нашлись деньги сопровождать его. (О превышении своего кредита Сатклифф не желал думать.) Это Шварца укусил пациент‑параноик, и он попросил месячный отпуск, чтобы прийти в себя и подлечить загноившуюся мочку уха.
– Вот такие любовные укусы получают психоаналитики, – с горечью прокомментировал событие Сатклифф, когда разговаривал с Констанс по телефону. – Жаль, моя жена не способна на столь же решительные действия.
Однако Констанс не пожелала шутить на эту тему. Она не поддержала его легкомысленный тон, холодно сказав:
– Я, разумеется, вас приму, если вы хотите получить какую‑то информацию. Я знакома с историей болезни, но только замещаю доктора Шварца, я лишь его помощница. Я не лечу ее, но несколько раз беседовала с ней, мы поддерживаем контакт. Вы можете прийти завтра в десять часов.
Она решила изобразить непробиваемую формалистку, поскольку он произвел на нее отвратительное впечатление своими грязными ногтями и вообще своей неряшливостью. Сатклифф же оробел перед ее красотой, но даже не представлял, кто она такая. Позже в разговоре был случайно упомянут Блэнфорд, и она увидела, как у него округлились глаза.
– Боже милостивый! – воскликнул он и уставился на нее. – Да вы, верно, Констанс, ее сестра.
– А вы кто? – нерешительно спросила Констанс, тут же ощутив некоторое душевное родство с этим человеком, пока еще невесомое, как облако. Его слова словно оглушили ее. – Не может быть! – воскликнула она.
Еще как может! Довольно долго они просидели молча, вглядываясь друг в друга, а потом она заговорила, торопливо, перескакивая с одного на другое, все еще пребывая в нерешительности. Ее убедил диван Фрейда – так как она видела фамилию Сатклиффа на счете.
– Итак, вы существуете! – со смехом произнес Сатклифф. – Все существуют.
Сумасшедшее высказывание с точки зрения тех, кто не верит в эльфов, но Сатклиффом тут же овладел невероятный подъем – так на него действовала красота, к которой он всегда был неравнодушен. Однако холодность Констанс заставила его страдать, он решил, что перед ним настоящая сука, о чем и сообщил Тоби.
– Une garce, – сказал он, предпочтя английскому французское слово с широким гласным звуком, ассоциирующимся с раздвинутыми ногами, подобное тем убедительным словам и фразам, которые он очень ценил, – gâtisme ou le relâchement des sphincters. [91]
Его друг с интересом посмотрел на него и спросил:
– Почему это вас так волнует?
– Я уверен, – ответил он с важностью и совершенно серьезно, – что Обри в конце концов влюбится в нее, и мне понятно почему. Из‑за зеленых, как море, глаз и снежно‑белой кожи. Но она настоящая швейцарская зануда.
– Она англичанка.
– Значит, она зануда в квадрате.
Сначала Констанс отказалась встречаться с ним где‑либо за пределами кабинета, и он подумал, что это она боится нарушить профессиональный этикет, ну и, разумеется, к этому примешивается личная к нему антипатия. Так что он немало удивился, когда она позвонила в консульство и сказала как всегда торопливо и явно стесняясь:
– Мне кажется, я грубо себя вела и, наверно, обидела вас, так что прошу прощения, если правда обидела. Буду рада загладить свою вину, поэтому принимаю ваше приглашение выпить где‑нибудь. Сегодня вечером, если вы не возражаете.
Сатклифф был одновременно рад и смущен неожиданной переменой в направлении ветра.
– Отлично, – сказал Тоби, услышав новость. – Если она медичка, то может посоветовать нам что‑нибудь от старости. Я все больше чувствую себя не в своей тарелке в машинописном бюро. Маленькая мисс Фартингейл очень нежна со мной, и я стыжусь себя. Проклятый урод не желает плавать, поворачивается на спину и отдыхает. У девушек есть полное право сердиться. Сатклифф недовольно прищелкнул языком.
– Мы не можем просить ее об этом. Придется вам примириться с этим унижением, Тоби. Впрочем, почему бы вам не воспользоваться «дипломатическим средством»?
– Могу я спросить, что вы имеете в виду?
– Возьмите потолще резинку и наденьте ее на вашего лучшего друга. Поместите ее как можно выше и закрепите потуже. Это делает чудеса. Меня просветила индуска из машинописного бюро. Она сказала, что в Министерстве иностранных дел…
Довольный полученной информацией, Тоби достал из портфеля кучу резинок и отправился в туалет, чтобы найти наиболее подходящую для своего нерадивого «урода». А Сатклифф зашагал к озеру встречать паром, ибо он сомневался, что она отыщет маленький бар, даже получив подробные инструкции по телефону. Наступило время вечернего чая, погода была прекрасной. Констанс помахала ему с парома, и он помахал ей в ответ.
Выглядела она не лучшим образом – усталой, напряженной. Да и вообще, будучи девушкой, которая любит производить впечатление, сейчас она казалась чуть ли не неряхой – в этом слегка запачканном белом макинтоше с оторванной пуговицей, на месте которой сверкала булавка. Плохо постриженные волосы слиплись и висели наподобие щенячьих хвостиков. Ничего удивительного, она никак не могла отойти от шока – смертельного – после гибели Сэма. Констанс поражалась самой себе – ведь они с Сэмом всегда воображали, будто смогут пережить любое потрясение, что животворная сила их волшебной любви преодолеет даже такую разлуку. Любовь делает людей наивными, теперь Констанс поняла это, а они просто‑напросто играли роли счастливых и бессмертных влюбленных из романтической оперы. И вот теперь они под колесами Джаггернаутовой колесницы,[92]нет, это она под колесами, а он… вроде бы убежал и оставил ее одну – думать о «смерти». Впрочем, и это еще не все. Через несколько дней после первого сообщения она к своему удивлению получила короткое письмо, пересланное в консульство армейской почтой. Оно проделало долгий путь – письмо ее мертвого мужа. Неожиданно она услышала его голос, исполненный старомодной торжественности и мощи. Казалось, вся ее маленькая квартирка в доме у озера заполнилась им. Вот почему она предпочла провести ночь в клинике, на раскладной кровати в своем кабинете. Всё, даже работа, стало ненужным, и вот случайное свидание с Сатклиффом, оно разбудило в ней противоречивые чувства. Она и не хотела говорить о Сэме, и одновременно понимала, что, поговорив о нем, могла бы выйти из охватившей ее апатии, найти дорогу обратно в жизнь. Он пришел, покорный, как старый пес, чтобы узнать новости о бледной худенькой женщине, которая теперь скользила вниз по длинной дороге меланхолии, рано или поздно приводившей к безумию.
– На вашем месте я бы не стала пока ее навещать. Она опять начнет ломать себе руки и плакать – опять будет плакать целыми днями.
– Вам, как и мне, известно, что она во всем винит меня, а это несправедливо.
Констанс покачала головой.
– Какая может быть справедливость при безумии?
Сатклифф стиснув голову руками, как король Лир, сказал:
– Я уничтожил ее кукол. Надо же было быть таким дураком.
Однако на самом деле причиной срыва было не это, все коренилось гораздо глубже.
– Негритянка заезжает каждый день, при ней ей как будто немного лучше. Они сидят вдвоем, играют в крестики‑нолики.
– Самое милое дело, если учесть, в какое время мы живем, – с горечью произнес Сатклифф. – Посмотришь, что творится кругом, как‑то начинаешь сомневаться… стоит ли вообще возвращать ее в эту жизнь – даже если бы это было возможным.
Прежде чем присоединиться к Тоби в баре, они погуляли немного в саду возле озера, и она рассказала ему о ранении Блэнфорда, в ответ он странно усмехнулся.
– Мне нужно снова связаться с ним, – только и сказал он.
Но когда она упомянула о гибели Сэма – в качестве «теста», так сказать, проверить пульс, – Сатклифф поглядел на нее с сочувствием и грубоватой нежностью.
– Это только начало. Вы знаете, что они приготовили для евреев?
Кто же не знал?
– Тем не менее, – отозвалась она, – Фрейду удалось счастливо выбраться оттуда, хотя он и оставил там все свои рукописи. Слава богу, копии есть и тут.
Он посмотрел на нее с интересом.
– Вы знакомы с ним?
Она кивнула и улыбнулась, словно вспоминая приятную и плодотворную встречу, которая и в самом деле стала поворотным моментом в ее жизни. Констанс приготовилась горячо защищать старого философа. Почувствовав это, Сатклифф решил немного поддразнить ее и вполголоса спел пару строчек из детской песенки «Милый старый друг», естественно, в измененном виде.
Милый старый Фрейд, добрый старый Фрейд
Всегда со мной и летом и зимой.
– Ах, не надо, – попросила Констанс. – Уверена, вы не принимаете его всерьез.
Сатклифф усмехнулся, потому что, действительно, не принимал его теории всерьез.
– Мне пришлось неплохо его узнать, и он совсем не обманщик. Даже прочел мне несколько лекций, и свою систему изложил весьма элегантно – со скромным изяществом. Не умолчал о том, что она эффективна далеко не всегда. Да еще дал полдюжины практических консультаций – я лежал на кушетке, а он демонстрировал, как система работает, очень интересно. Вся беда в том, что она не годится – не годится для серьезных психических заболеваний.
– Он никогда и не утверждал, что годится.
– Зато Шварц утверждал, и это он виноват в теперешнем состоянии моей жены; однако вы тут ни при чем, ведь вы лишь временный заместитель.
– Я не имею права говорить о его пациентах, – произнесла она, посмотрев на него несколько воинственным взглядом. – Но мне приятно, что вы были лично знакомы с Фрейдом.
– Он очень забавный со своим по‑еврейски ростовщическим складом ума. Я слегка подтрунивал над тем, что он считает любовь своего рода инвестицией – он инвестировал либидо. Однако милый старик оставался серьезным. Евреи не умеют смотреть на себя со стороны. И очень удивляются, когда им говоришь, что они такие – или не такие. Еще они очень наивны, и он тоже наивен, очень наивен. Как вспомню его руку, протянутую за деньгами, когда прием подошел к концу и раздался бой часов, это была не рука, а немой крик. Я спросил, нельзя ли мне выписать чек, и он ответил: «Что? Платить налог?» Он признает только наличные, кстати, когда он клал деньги в карман, то специально мял их, чтобы услышать характерный шелест, что приводило его в прекрасное настроение. В такие моменты Фрейд был очень похож на фантазера Жюля Верна: поистине есть что‑то общее в устройстве их нашпигованного грезами мозга. Как бы там ни было, мое сравнение ему понравилось, потому что он читал и любил Жюля Верна. Однако стоило мне сказать ему, что вся его система суть предприятие, производящее деньги, ведь люди платили ему за то, что он выслушивал их, да еще почасно, он хохотнул в ответ. «Людям нравится страдать, – сказал он, – и наше дело – помогать им. Это вполне приличное занятие. Знаете ли, не только евреи любят деньги. К тому же, оплата наличными тоже часть лечения. Пациент испытывает укол или боль, ибо он инфантилен».
Констанс сомневалась в глубине чисто медицинских познаний Сатклиффа. Одно дело бродить вокруг да около, предаваться философствованию, и совсем другое адаптировать систему для лечебной практики.
– Вам скучно со мной, – сказал он.
Она покачала головой.
– Нет, просто я задумалась о другом, о том, как начала заниматься медициной, о том, что было после. Расскажите еще что‑нибудь.
Когда они снова вернулись в бар, Сатклифф заказал напитки.
– А что еще рассказывать? Я и видел‑то его всего несколько раз – но этого хватило, чтобы я проникся к нему уважением. Другого такого пессимиста не было со времен Спинозы. Напоследок я принес ему плату в самых мелких монетах. У меня был небольшой кожаный портфель, и я наполнил его фартингами и другой мелочью. Вот уж он удивился, когда я отдал ему портфель и сказал, что это плата за лечение. «Бог ты мой, – рассмеялся он, – да у вас понос!»
Тоби курил трубку, слушая вполуха. Ему было неинтересно – он почти ничего не знал о личностях, про которых рассказывал Сатклифф, зато Сатклифф, похоже, неплохо изучил все тонкости.
– Потом мы уехали из Вены, а старик Фрейд отправился к себе, в свой новый кабинет, покинув мрачные комнаты и старый диван, на котором она посвящала его во все подробности нашей жизни, словно расставляла игрушечных солдатиков перед битвой или кукол перед пикником. Но когда я задавал старику вопросы о нас, он только качал головой со словами: «История нарциссизма у всех одна и та же». У меня появлялось нелепое искушение оплакать себя, поломать руки, но что толку? Он сказал, что я должен сублимировать несчастье в книге, которую бог знает как уже давно пытаюсь написать – начал задолго до того, как грянула беда. С ранней юности я мучился от Schmerz, Angst, [93]да еще как. Мой первый издатель заплатил мне аванс за кулинарную книгу о египетских блюдах. Я был вне себя от счастья и тотчас на корабле отправился в Египет. Но в первом же кушанье, не поверите, в салате, оказался презерватив. Так и пошло с тех пор.
За тщетной попыткой пошутить Констанс почувствовала тяжелую депрессию и напряжение. В его грубой неуклюжести ей привиделось нечто уютное и беспомощное, он был похож на старого слепого мишку, привязанного к столбу. Ей тоже хватало несчастий, с которыми так не хотелось оставаться наедине; она явственно ощутила, что ей не хочется возвращаться в свою холодную стерильную квартиру с перегруженными книжными полками и немытой посудой. С тех пор, как она получила письмо Сэма, у нее не было сил оставаться по эту сторону озера; даже в клинике ей было легче – в обществе коллег и санитаров, даже присутствие больных как будто приносило ей – парадоксальным образом – успокоение. Приблизился вечер, и Тоби вспомнил о приглашении на обед. Он церемонно раскланялся, выразив надежду еще раз… Учтивость семнадцатого столетия как нельзя лучше шла ему, он был как будто создан для нелепых поклонов и дурацких расшаркиваний. Остался один Сатклифф. «Наверно, странно существовать лишь в чьем‑то дневнике, подобно Сократу, – подумала она. – Ведь о нем известно только со слов Платона».
А он думал: «Когда же наконец я закончу книгу, которую так давно мурыжу? Когда перестану дышать? Но идея‑то была в создании идеальной книги – титанического труда – le roman appareil. [94]В конце концов, почему бы не поместить в книгу куски из других книг, черты чужих персонажей, циркулирующих в крови друг друга, – но чтобы все они были свежими, никакого повтора, вторичного пережевывания, вторичного дыхания. Такая книга может прозвучать вопросом: стоит ли жизнь того, чтобы жить, если все равно умрешь… Одно не может быть без другого. Я слышу голос: «Чем несчастный болел?» – «Смертью!» – «Смертью? Почему же он умолчал об этом? В смерти нет ничего особенного, если она приходит вовремя».