Заманчивая перспектива – носить британский мундир и на голове – алый цветочный горшок. Как ни странно, и принц и принцесса были весьма тронуты, когда я вошел к ним в комнату при полном параде – в форме и в феске.
– Теперь вы и вправду один из нас, – воскликнула принцесса, и по щекам ее побежали слезы.
В феске я выглядел дурак дураком.
Англия отныне стала не постоянной, а случайной болью, вызывая изредка уколы совести; новая жизнь захватила меня целиком своим разнообразием, а легко доступная информация заставляла воспринимать эту древнюю страну не как прозябающий в руинах пережиток истории, а как все еще захватывающе современную, все еще полной дьявольского колдовства и тайны. Естественно, пониманием этого я был обязан Аффаду, хотя поначалу, пока устраивался, виделся с ним редко; мои коллеги занимали авансцену. Профессор Балади, например, с его странной на слух речью в стиле викторианских романов мог бы прославиться как музыкант, стоило ему только этого захотеть.
– Мистер Блэнфорд, я понял, что в природе нет ничего более возвышенного, чем бюст английской дамы.
Склонив голову набок, он наблюдал за моей реакцией.
– Знаете, профессор, вы вгоняете меня в краску.
Он весело рассмеялся и ответил с определенной дозой лукавства:
– Я сказал это, чтобы проверить вас.
Пришлось фыркнуть – издать нечто среднее между смешком и хихиканьем.
– Мне говорили, будто египтяне сходят с ума по розовой коже, а пошло это от сутенера в Порт‑Саиде, который предлагал свою маленькую дочь, крича: «Она вся розовая внутри, как английская леди».
Это была очень старая шутка, но он не знал ее и задергался в конвульсиях пристойно беззвучного смеха, так что слезы выступили у него на глазах. Он вытер их рукавом. Но мы совершили бестактность. Это стало ясно, когда мы обратили внимание на лицо нашего коллеги – на лицо бедняги Кханны‑копта, красное от гнева и глубокого потрясения. Едва мы увидели, что с ним стало, как Балади торопливо сглотнул – совсем по‑лягушачьи – и покаянно завздыхал, хотя время от времени продолжал содрогаться (в голове, видимо, снова мелькала старая шутка), утыкаясь лицом в рукав. Я счел наилучшим замолчать и минут на пятнадцать полностью погрузиться в работу, чтобы все улеглось само собой. Снаружи вовсю светило солнце, и на зеленых лужайках работали дождевальные установки, словно подсолнухи, поворачивавшие тонкие шеи. Где‑то во дворце слышался тихий перезвон телефонов – звонки приглушили специально, потому что громкий шум якобы нарушал здешнюю благопристойность. Прочитав военные новости в «Иджипшн Газетт», я на мгновение ощутил болезненную тоску по Англии, однако в глубине души я мечтал о своей путеводной звезде – о Провансе, о том Провансе, в котором теперь для меня навсегда поселились Феликс, Констанс, Хилари, исчезнувшие Друзья последнего мирного лета. Где они сейчас? Насколько я понимал, в потустороннем мире. И больше всего меня мучили воспоминания о Ливии. В последний раз я слышал, что она в Германии – та самая девушка, на которой я, как дурак, жаждал жениться.
|
Когда Кханна, не в силах унять взыгравшую ярость, удалился в туалет, находившийся рядом с приемной, Балади показал большим пальцем на его удаляющуюся спину и прошептал:
– Думаю, мы задели его за живое.
|
Я с важным видом согласился.
– Если вы свободны в субботу вечером, – сказал Балади, явно желая вознаградить меня за остроумную беседу, – приглашаю вас в веселый дом немного развлечься.
Я принял его приглашение, но без особой радости, потому что у меня только‑только начал завязываться роман с юной офицершей из Полевой транспортной службы, из добровольческого отряда сверхпородистых девиц, которые пополняли армию шоферами, секретарями, курьерами. Одна из них обратила на меня внимание и пригласила на обед к себе домой. У Анны Фарнол, лет двадцати восьми студентки Слейд‑скул,[50]были потрясающие голубые глаза, в которых светились незаурядный ум и доброта. Она очень выделялась среди несколько фригидных куколок своего подразделения, ибо излучала тепло и женственность, плохо сочетавшиеся с военной формой. И все же когда она приблизилась к моему столу, отдавая честь, жест этот был полон очарования. Она привезла в посольство документы Красного Креста, которые принял я в качестве главного вассала при принце. Пока я проглядывал документы, она согласилась присесть и выкурить полсигареты, отрезанные мной офисными ножницами. Приятный ритуал и сопровождающая его ничего не значащая беседа стали частью моего существования по понедельникам и пятницам. У меня теплело на душе от улыбчивого взгляда молодой женщины, которая носила на голове шляпку‑лодочку[51](потом я узнал, что сами девушки называли их срамными шляпками) и курила свои полсигареты, постоянно отказываясь от кофе.
Итак, приглашение на обед было с удовольствием принято, и однажды вечером я оказался перед вполне приличными домами на Шария‑Эль‑Нил и на лифте поднялся на третий этаж, где находилась ее квартирка. Дверь была приоткрыта, и записка гласила, что хозяйка скоро вернется, а я могу располагаться как дома – так я и сделал. Пока Анны не было, я занялся шпионажем, осмотрел скудные сокровища, которые сопровождали ее в кочевой жизни, – открытки с видами Гастингса, фотография всей семьи, матери, отца и симпатичного молодого человека с обиженным взглядом, одетого в блузу скульптора. В руках у него был молоток. Муж, подумал я, потому что еще прежде обратил внимание на кольцо на ее безымянном пальце. Вдруг меня охватила непонятная печаль. Я стал торопливо пролистывать ее записные книжки. В комнате пахло цветами – нигде в мире цветы не пахнут так, как в Египте, словно они побывали в преисподней, да еще рядом с открытой печью.
|
Какое‑то время я постоял на ее балконе над оживленной улицей, куря сигарету и размышляя о том, как она прелестна и независима и как я хочу ее, это правда. Однако мое дьявольское английское воспитание сопротивлялось любым отношениям, которые могли из случайного свидания изгнанников вырасти в нечто большее, хотя я так далеко от осажденного острова. Наконец она вернулась и была несколько бледнее обычного, как мне показалось. Оказывается, она ходила в часть за своей порцией виски, принесенной в мою честь. Мне стало стыдно, ведь принц платил мне достаточно, чтобы я мог принести виски сам. Я мысленно записал в памяти – прислать бутылку.
Она была столь же разумна, сколь красива, и, благодаря ей, моей глупой неуверенности в себе, которую довольно часто принимают за дурное расположение духа, как не бывало, и вскоре я уже рассказывал Анне кое‑что из моей жизни и даже задавал вопросы о ней самой. Как замужней женщине, причем в звании офицера, ей предоставили отдельную квартиру, другие же девушки из ее подразделения жили в некоем подобии общежития, где действовали строгие правила и были определенные часы посещений. Было уже довольно поздно, когда я неловко поднялся и сделал вид, будто хочу уйти. Но сначала наведался на прохладный балкон. Опустилась темная густая пушистая ночь, внизу горели фонари, освещая улицу. Мы стояли в темноте, глядя вниз, словно горгульи на крыше средневекового собора – всего‑навсего две головы, выступающие в темноте. Наконец я набрался смелости и сказал:
– Мне бы хотелось остаться.
Она положила руку мне на плечо.
– Я ждала, что ты это скажешь, – я скучаю по дому, плохо сплю, и этот город наводит на меня тоску.
Когда мы выключили свет, квартира стала похожа на обжитую нору, со стороны улицы освещаемую, как сцена. Едва ли не с отчаянием мы бросились друг другу в объятия. Она все еще была в форме, и я чувствовал холодное прикосновение металлических пуговиц к моей коже. Я был очень возбужден, и она тоже, до того, что даже заплакала, и я воспламенился еще сильнее. Потом мы лежали рядом в постели, не включая света, и я чувствовал, как ровно бьется ее сердце и постепенно уходят судороги наслаждения. Я зажег спичку, чтобы заглянуть поглубже в спокойные голубые глаза, смотревшие на меня сквозь нечаянные слезы.
– В первый раз я занимаюсь любовью с офицером регулярной службы. Ты меня очень возбуждаешь своей формой. Давай повторим.
Но она уже выскользнула из формы и лежала в моих объятиях обнаженная. От нее потрясающе пахло какими‑то каирскими духами, смешавшими свой аромат с нашим собственным запахом. Наши поцелуи становились все горячее, в них было все больше страсти, больше целеустремленности, меньше случайностей. Всю ночь мы не разнимали объятий, слишком возбужденные, чтобы предаться сну, разве что урывками. И еще мы разговаривали – шепотом, то и дело засыпая на середине фразы.
На другой день я смотрел с ее балкона, как солнце поднимается над пустыней, а она спокойно спала в ворохе сбитых простыней. Та ночь одарила нас обоих потрясающим плотским счастьем и забытым покоем. У меня было желание петь, когда я ставил чайник на плиту в крошечной кухоньке и накрывал стол для завтрака, так как нам обоим надо было появиться в своих конторах, пока не наступила жара. Сонная, непричесанная, Анна выглядела божественно прекрасной и уязвимой. Зевнув, она присоединилась ко мне и позволила налить ей кофе.
– Удивительно, как мне хорошо, – сказала она, качая головой, – хотя у нас нет будущего, и в происшедшем нет смысла. Всё стало временным, недолговечным. Ведь на следующей неделе я могу погибнуть или меня переведут в другое место. То же самое и ты… нет, я забыла, ты пока еще не совсем на войне, и не испытал это странное ощущение бессмысленности всего и вся. Какая разница, что мы делаем? Если нет будущего, то нет и смысла.
– Если ты собираешься философствовать в такой ранний час, я процитирую тебе Валери.
– Что он сказал?
– Elle pense, done je fuis. [52]
– Нечестно по отношению к женщинам.
– Прости.
Меня переполняло великолепное чувство физического здоровья, и мне не приходило в голову, что, несмотря на столь разнообразную и приятную деятельность, я все‑таки буду испытывать одиночество – хотя бы из‑за отсутствия того общества, которое было бы мне предпочтительнее. Я рассчитывал, что наша связь продолжится и укрепится, несмотря на угрозу перевода Анны в другое место, например в Сирию. В своем оптимизме я даже придумал кое‑что на время разлуки. Мне было известно, что мои хозяева (я не мог заставить себя называть их нанимателями, столь добры и заботливы они были) совсем не возражали бы, если бы я подыскал себе англичаночку, чтобы вместе с ней посещать музеи или устраивать пикники в пустыне… Казалось, судьба решила быть благосклонной ко мне, возможно, чтобы я забыл горькие воспоминания, лелеемые мной, о Ливии и о прованском лете, которое она совершенно испортила своим поведением – если говорить прямо, об этой allumeuse. [53]Теперь она как будто уменьшилась в размерах, но все еще крепко мучила меня, поэтому я рассчитывал, что новые отношения помогут мне трезво оценить тяжесть застарелых ран. Возможно, я слишком торопился, так как Анна не отвечала мне тем же волнением, в ее реакции чего‑то не хватало, хотя она соглашалась со мной в принципе и даже позволила пригласить ее на концерт народной музыки.
Через два дня она должна была прийти ко мне в офис, и я ждал ее, даже разрезал пополам сигарету.
Однако ее не было. Прошло довольно много времени, прежде чем появилась другая девушка – кажется, начальница Анны – с документами. Положив их передо мной на стол, она сказала:
– Вы, верно, уже знаете, что случилось с Анной?
Я был озадачен, наверно, как любой на моем месте, и покачал головой. Девушка подвинула стул и уселась напротив меня со словами:
– Мы все в шоке. Она умерла. Ее нашли мертвой в четверг утром.
– Но мы вместе обедали.
– Я знаю. Она сказала, где будет, если вдруг в ней возникнет срочная необходимость.
– Несчастный случай?
– Нет. Самоубийство.
Выяснилось, что она взяла большой автомобиль, принадлежавший подразделению, заполнила бак до отказа бензином, потом припарковалась напротив гаража, словно ожидая срочный приказ. В этом не было ничего подозрительного, им ведь приходилось работать в самое разное время – в конце концов, они на регулярной службе. Однако после обеда, когда механики ушли домой и сторож‑араб запер помещение, она взяла ключи у ночного сторожа, а его самого отослала домой. Потом завела автомобиль внутрь, в ангар, где их моют, – они закрываются почти герметически. И даже не видно, что там есть машина. Сначала она заперла гараж изнутри, потом выключила весь свет и завела мотор большого автомобиля. А утром ее нашли мертвой – на шоферском месте, она отравилась выхлопными газами.
– Записки она не оставила. А теперь мне предстоит неприятная задача – сообщить о происшедшем ее матери в Гемпшир.
– Но почему? – с досадой воскликнул я. Это было нелепо, но я заметил, что многие ведут себя нелепо в подобных случаях, – словно им нанесли смертельную обиду. – Она казалась такой спокойной и счастливой.
Начальница Анны смерила меня долгим взглядом. – Она ведь вам ничего не сказала, верно? Когда Анна пришла за виски, то получила известие о том, что ее муж пропал без вести. Он служил на морском тральщике. Она положила письмо в сумку и пошла к вам. Никто ничего не заметил. Думаю, причину надо искать в этом. А вы как думаете? Что я мог сказать? У меня не было слов. Появиться и исчезнуть с такой ошеломляющей быстротой… Я чувствовал себя совершенно опустошенным, ведь она лишила меня не только своего непосредственного присутствия, но и, возможно, свиданий, которые ждали нас в будущем. Она словно перевернула стол, за которым я работал. Даже если моим коллегам и показалось, что я более задумчив и погружен в себя, чем обычно, они не выдали этого ни единым словом. Я был совершенно ошеломлен. А ведь впереди – целый рабочий день. К счастью, работы оказалось много; меня дергали за рукав чуть ли не каждые полминуты, и я хотя бы этим мог объяснить свою невнимательность. У меня не было сомнений, что ее образ скоро поблекнет, ведь я почти ничего о ней не знал; а она, вопреки всему этому, с поразительной ясностью являлась мне в воспоминаниях. Я воспринимал ее, словно статую, стоящую в нише и ни с чем не соотносящуюся, вне времени и пространства, но это нисколько не умаляло ее значимости. Анна Фарнол! Многие месяцы это ничем не примечательное имя звучало у меня в ушах, пока она не исчезла со сцены, с театра военных действий, из тогдашнего времени.
* * *
Война! Принц был занят не только экономическими проблемами собственной страны, но и теми, что угрожали разрушить европейскую структуру. Поначалу казавшаяся мне откровенной профанацией, зряшной потерей времени, «служба» принца в Красном Кресте обернулась бесценным источником информации, это было своего рода окно в новую нацистскую Европу; более того, центральный офис находился в Женеве, а традиционно нейтральные швейцарцы оставались свободными. По крайней мере, номинально немцы не отрекались от своей подписи под конвенцией, и служащие Красного Креста все еще имели квази‑дипломатический статус во всем мире. Меня удивило, когда однажды утром принц объявил, что намерен посетить Францию, как только «все немного утрясется». И неожиданно мой собственный мир, потерянный мир дружбы и юношеского счастья, который я поместил в дальний уголочек памяти, вернулся ко мне въяве – в виде письма в алом ящике. Оно было от Констанс. Письмо от Констанс! Я едва верил своим глазам, когда смотрел на знакомый почерк, ведь, если честно, я никак не ожидал увидеть его снова. В одну секунду вся исчезнувшая реальность воскресла вновь; меня затопили воспоминания. Это была лишь короткая записка, «пробная» записка, как она назвала ее, чтобы проверить, нельзя ли отыскать меня через принца. Ей было известно о его связях с Красным Крестом, к тому же пока еще действовала почтовая связь через Турцию. Однако в записке Констанс содержалось нечто еще более важное – Сэм получил назначение на Ближний Восток и скоро должен быть там – если уже не приехал. Я соскочил со стула, как будто Сэм был тут, рядом. Сэм! Фантастическая новость, тем более что ему наверняка известно, где меня искать. Номер телефона принца можно было найти в любом справочнике.
«Передай ему, что я считаю его дерьмом, так как он не написал мне настоящего письма. Он, видите ли, терпеть не может писать, подобно всем вам. Последней была открытка с толстухой из Вортинга на одной стороне, а на другой такие строчки:
Погода тут весьма ласкает тело,
И мне армейское по сердцу дело.
Вот я доберусь до него. Тогда докажу, что Хилари был прав, обозвав брак военным искусством. Ах, Сэм, грязная свинья, прикрывать свою лень якобы требованиями военной цензуры!»
Письмо я носил с собой как талисман, безгранично радуясь неожиданному напоминанию о прошлом; от моего одиночества не осталось и следа, вот так, а уж тронут я был чуть не до слез, потому что обо мне она тоже писала с любовью. «Ты сидишь там один в тишине, как нарождающаяся луна, сочиняешь свои стихи из изысканных умолчаний, ну, пожалуйста, пожалуйста, напиши!» Я сделал лучше, послал через Красный Крест остроумный телекс с несколькими библейскими цитатами, вернее с ссылками на них, восходящими к короткому письмецу. Внешне это должно было производить впечатление личного письма о делах Красного Креста, зашифрованного цитатами из Библии. Однако важнее всего была искра контакта, и, точно, через неделю или две на моем столе лежала куча писем для Сэма, пришедших по полудипломатическим каналам. Оставалось только дождаться самого Сэма, и когда он явился, я с радостью узнал, что он с недавнего времени – в наших местах. Действительно, юный загорелый офицер, который однажды днем приветствовал меня, появившись в дверях миссии Красного Креста, был в полном обмундировании «крысы пустыни» – защитного цвета рубашка, ботинки почти до икр и все прочее. Отрекомендовался он «капитаном Стэндишем из подразделения "Блюбелл гёрлз"».[54]Мы обнялись, прильнув друг к другу будто кусочки рахат‑лукума, и слезы стояли у нас в глазах, так глубоко мы прочувствовали судьбоносность нашего свидания.
– До чего же здорово видеть, как ты сидишь тут, ни капельки не изменившийся, наш мрачный старина Обри с вечной записной книжкой и хитрым видом. Это возрождает мою веру в природу, если не в армию, которая доставила меня сюда в целости и сохранности. А все для чего? Чтобы мы встретились. Давай поспорим из‑за какой‑нибудь чепухи, а? Ты и твои старые Дзен‑Коены. – Так он произносил слово «коан».[55]– Единственный «коан», которому я научился в британской армии – заливай не стесняйся.
– Ну вот! – вскричал я. – Чуть не забыл.
Я открыл сейф и достал пачку писем Констанс, которую торжественно положил перед ним на столе.
– Боже мой, – взволнованно произнес он, и мне показалось, что он слегка спал с лица. Сэм был в нерешительности – возможно, потому что не писал ей. Он стоял неподвижно и смотрел на стопку писем, не накидываясь на них, как это сделал бы я на его месте.
Вместо этого он неловко взял стопку и, продолжая говорить, похлопал ею по костяшкам на левой руке. Наверно, ему хотелось прочитать письма, оставшись в одиночестве? Ну, конечно же! И я перестал об этом думать.
– Я не появлялся прежде, потому что хотел дождаться настоящего отпуска, и теперь у меня целая неделя. Кроме того, мне пришлось побывать в Греции со сборным отрядом из остатков подразделений, и представь, откуда я сейчас – никогда не догадаешься. Из Фермопил! Действительно, очень теплые ворота.[56]Поработал взрывником у новозеландцев, и обратно сюда. И вот я к твоим услугам. Или ты возьмешь меня под свое крыло, или я пойду на хрен?
Условия во дворце легко решали эту дилемму, ибо я занимал приличные апартаменты с двумя раздельными спальнями, соединявшимися дверью; одну из них я с готовностью предоставил моему гостю, который радостно пел и свистел под душем, выбирал блох из белья, настоящих античных блох, не преминул заметить он, и попросил одолжить цивильное платье, чтобы отправить свою одежду в стирку. К вечеру ей полагалось быть не только выстиранной, но и выглаженной. Вот в такой роскоши я жил. Это дурно для творчества, сказал Сэм, для писателя хуже ничего и быть не может, чем жизнь в тепле и холе.
– Так ты никогда не привыкнешь к абсенту и не заболеешь сифилисом, что совершенно необходимо.
Я покачал головой.
– Наоборот, все пороки открыты мне и все наркотики. И тебе гашиш, и алый пояс, который меня, кстати, уговорили носить с белым вечерним смокингом. Обещай не смеяться, когда мы будем ужинать с принцем – ему приятно повидаться с тобой, и принцессе тоже.
Сэм согласился, правда с неохотой, предвидя многолюдный прием, и облегченно вздохнул, когда оказалось, что в огромной гулкой столовой накрыт ужин лишь для нас четверых. Он полагал, что мы должны тактично отмалчиваться по поводу странного поведения принца в Провансе, но к своему удивлению мы быстро обнаружили, что принцесса довольно полно осведомлена о разнообразных «шалостях» принца и относится к ним с пониманием. Было очевидно, что в этом и была ее сила, в этом и крылась причина столь невероятной взаимной привязанности. Это был настоящий брак, не имеющий ничего общего с артефактом. Мы выпили – на радостях – довольно много шампанского и решили сравнительно рано разойтись по спальням, после чего лежали в смежных комнатах и сонно переговаривались, обсуждая все на свете. Я обратил внимание на то, что письма Констанс лежали нераспечатанными на каминной полке, и вяло пытался определить, в чем причина такого пренебрежения. Наверно, он боится, что не сумеет ответить на них так, как они того заслуживают. Он всегда укорял себя за неразговорчивость и скованность, причиной которых была застенчивость. Но ведь они теперь муж и жена… Я был заинтригован, но не стал задавать вопросы. Всему свое время.
И это время пришло. Я проснулся после полуночи и увидел, что Сэм стоит обнаженный на залитой лунным светом террасе (на которой правила бал луна) и, не шевелясь, глядит в сад. Наверно, он услышал, что я ворочаюсь, или как‑то иначе почувствовал, что я уже не сплю, так как в конце концов обернулся, пересек террасу и, остановившись у моего окна, заговорил, хотя свет я не включил.
– Дело в том… – сказал он, и я сразу же понял, что он собирается объяснить причину своего пренебрежения к письмам. – Знаю, что веду себя как предатель по отношению к Констанс, по отношению ко всему, во что она верит, во что мы оба верили. Но я боюсь читать ее письма. Понимаешь, Обри, я не чувствую к войне ненависти, она мне даже нравится. И очень хорошо, что для нее есть моральное оправдание. Наша война против гансов справедливая война, и мы должны ее выиграть. Естественно, не все войны таковы, но некоторые были в высшей степени полезны человечеству, например война древних греков с персами. Ты попросту не представляешь, каково это – участвовать в битве. Кровь стынет в жилах, сердце убегает в пятки. Раньше мне не приходилось испытывать такое. Но по сравнению с этим любовные радости и переживания – всего лишь милое приключение, не больше. Я знаю, что говорю ужасные вещи, но это правда. Теперь я понимаю, что родился и был воспитан для риска, для авантюр. Если мне удастся выжить в теперешней чертовщине, я останусь в армии, на военном жалованьи!
Он стоял, не двигаясь, опустив голову, словно чувствовал себя виноватым и ждал упреков, которые были бы естественными в такой ситуации. Я не знал, что говорить. Его бойкая говорливость и тупой мальчишеский азарт были отвратительны.
– Знаю, что ты хочешь сказать, но ведь я всего лишь честно признаюсь в том, как представляю свою жизнь. Отсутствие личной ответственности потрясающая штука – это побуждает целую расу действовать функционально, быть в полном повиновении. Трудность и опасность – великолепные лекарства от мягкости и деликатности. Девушки доступны теперь, как никогда прежде. Они нюхом чуют лису, нюхом, как гончие, чуют кровь. Они счастливы, когда тебя вырывают из их объятий и швыряют в бездну – скажем так, еще живого! Это все равно, как если бы ты был ребенком и тебя вырывали из материнских объятий. А какие поцелуи мы получаем! Ну, могу ли я объяснить это Констанс? Я вернусь к ней совершенно другим человеком, не в силах ничего объяснить и чувствуя себя дерьмовым предателем – ведь это именно так с твоей точки зрения.
Я взял с тумбочки сигареты. Мы оба яростно курили, погруженные в свои мысли, как математики, которые тщетно ломают голову над задачкой из физики.
– Как мне рассказать ей? – продолжал он. – Все, что я знаю, лишь подтвердит ее представление о войне. Я видел ужасные вещи, от которых леденеет кровь. Но эта война в пустыне потрясающая – ты сражаешься и, если проигрываешь, то откатываешься миль на сорок и перегруппировываешься. Великолепно! Я был свидетелем нескольких ужасных случаев с обеих сторон, нескольких самоубийств. Я видел штыковую атаку англичан, в ней было столько расчетливой злобы, что мне не верилось, будто я принадлежу к той же нации. Я видел ребят, у которых буквальным образом отлетали руки‑ноги, срезанные пулеметом. У него лента шириной в детское запястье, и снаряды – летят один за другим, да еще с такой скоростью, что съедают кислород, и ты задыхаешься в куче человеческих обрубков. Это ужасно, это неправильно… что я могу сказать? Но я бы ни за что на свете не пропустил такое. Ах, Обри, ну скажи же что‑нибудь!
Мне было не по себе. В какой‑то мере мне даже стало стыдно, что меня поймали на нравственной дилемме, которую я был не в силах решить; возможно, я был неискренен в своих мыслях и в своем осуждении. Теперь уже ничего не поделаешь, но тогда я, сам того не желая, занялся нравоучением.
– Мне пока еще не пришлось воевать, – сказал я. – Человечеству и без того хватает несчастий – неужели надо добавлять еще и войны? На прошлой неделе меня попросили поехать в Порт‑Саид и в выходные дни что‑нибудь почитать оставшимся в живых солдатам из австралийского дивизиона. Их было примерно двести, совсем еще молодых людей с разной степенью слепоты. Они ждут отправки домой. Никогда не забуду их белые страдальческие лица, трепещущие веки, их ужас перед миром вечной тьмы. Мне было стыдно, словно я пришел к ним голым. Я читал им из «Библии, предназначенной для художественного чтения», ну этой, в издании Голланча. Странно было слышать шестнадцатый псалом в обстановке салона первого класса туристического лайнера. Вместо того чтобы опустить головы, как всегда делают, когда слушают стихи или музыку, они поднимали головы, словно цыплята, на которых слова сыплются из облака. Когда через час настало время уходить, я был счастлив. Несмотря на жаркую благодарность офицера, отвечающего за образование, я понял, что мое «британское» произношение многих обидело и испортило впечатление.
Пока я рассказывал, Сэм включил свет в своей комнате и достал бутылку виски; мы выпили при театральном лунном свете египетской ночи.
– Я хочу попросить – об одолжении, – сказал он чуть погодя. – Я вписал твою фамилию в ту анкету, ну, знаешь, где ближайшие родственники.
– Зачем?
– Ну… вдруг меня убьют, мне было бы приятно, если бы именно ты сообщил об этом Констанс; ты объяснишь все лучше, чем кто‑либо еще, и утешишь ее, как полагается в таких случаях. Это для меня как бы возможность сохранить особые узы, возникшие прошлым летом в Провансе, – почему бы нет? Ты‑то сам не против? Может быть, тебе в тягость такая ответственность – сообщить неприятную новость о том, что я отправился в мир теней…
– Да ладно тебе, – сказал я, забираясь обратно в постель и выключая свет. – Давай немного поспим до восхода солнца.
– Отлично, – отозвался он, широко зевая в предвкушении сладкого здорового сна. – Отлично!
Я крутился, вертелся, мечтая заснуть до рассвета и первых москитов, и слышал, как он бурчал, продолжая развивать мысль, которая стала причиной нашей откровенной беседы.
– Ужасно, как все мы так или иначе жаждем получить сертификат славы, – печально проговорил Сэм и со стоном заснул.
Поднялся он задолго до меня и с пристальным вниманием читал на террасе письма – наша беседа развеяла его сомнения и страхи. Издалека донесся мягкий звон гонга, призывающий к завтраку, и я, тяжело вздыхая, отправился в душ.
– Наконец‑то проснулся, – крикнул Сэм, вновь обретя привычное отличное настроение. – Я смотрел, как ты лежишь, бесстрашный, как связка сосисок, и храпишь так, что чуть голова не отрывается, и не мог не оценить твой вклад в защиту отечества. Грохот стоял, как при дальней канонаде.
У принца было брюзгливое настроение, в отличие от обычного жизнерадостного. Он читал военные новости в «Аль‑Ахрам» и качал головой из‑за ни к чему не обязывающих коммюнике. Это был один из тех редких периодов затишья, когда не случалось ничего особенного. Однако говорить он хотел не об этом.
– Иногда я задаюсь вопросом, – сказал он нам, – действительно ли англичане хотят выиграть войну; потому что ведут они себя очень странно. Вам известно о нашем агенте? У нас в саду живет немецкий агент – в летнем домике. Его обнаружили садовники, и он предложил им денег, чтобы они оставили его в покое. Представляете? Немецкий археолог, к тому же идеально говорящий по‑арабски. Я, разумеется, помчался в консульство и обо всем рассказал там, думал, они пошлют кого‑нибудь, чтобы арестовать негодяя или даже убить. Ничего подобного. Этот противный и высокомерный бригадир Маскелин сказал мне: «Мы считаем нецелесообразным ворошить агентурное гнездо». А теперь они даже предлагают ему новое оборудование, И это называется войной, спрашиваю я себя? Если всех агентов оставят в покое и даже будут снабжать…