АНРИ МАТИСС. Мы пробудем в Париже еще недели две… Я вспоминал о вас, и мне хотелось бы, чтобы вы пришли ко мне – на бульвар Монпарнас… Перед тем как уехать с юга, я сказал Лидии: «Прошлым летом, когда Брассай был у меня в Вансе, ему очень понравилась шапка из войлока, которые делают румынские пастухи… Надо отвезти ему такую в Париж… Положите ее в чемодан…» Вы примеряли, вам очень шло. Мягкий цвет материала очень удачно оттеняет блеск ваших черных глаз… Вам надо сделать собственную фотографию в этой шапке…
Я поблагодарил его за заботу, хотя и слегка удивился: будучи в Вансе, я не высказывал ни малейшего желания обзавестись таким странным головным убором. Однако, чтобы его не разочаровать, я пообещал зайти за шапкой. «Я сделал вам предложение, – сказал он, когда мы расставались, – воспользуйтесь им!»
Сегодня во второй половине дня я иду к нему – в дом № 132 по бульвару Монпарнас. Господь знает, знаком ли мне этот дом! По удивительному совпадению, именно здесь живет Жильберта… Из ее окон можно видеть, как Лидия развешивает на длинной бечевке влажные рисунки Матисса… Иногда вся его кухня оказывается увешанной этим странным бельем на прищепках… В первый раз я попал сюда лет десять назад: пришел, чтобы сфотографировать Матисса с его птицами, по большей части редкими. Хозяин развлекался тем, что просовывал в клетку на выбор двум «труженикам» шерстяные нити в тонах своей палитры, из которых они, с помощью клювов, ткали крошечные коврики «Матисс».
Русская красавица провела нас в большую комнату, где несколько месяцев назад, во время моего предыдущего визита, Матисс, лежа в постели, вырезал из цветной бумаги фигурки, вызывающие в памяти Океанию… А Лидия тут же развешивала их по стенам…
|
АНРИ МАТИСС. Воспоминания о путешествии на Таити пришли ко мне только теперь, пятнадцать лет спустя, в форме неотвязно присутствующих в голове образов: кораллы, морские звезды, рыбы, птицы, медузы, губки… И любопытно, не правда ли, что все это волшебство моря и небес в ту пору меня совершенно не возбуждало? Я вернулся с островов с пустыми руками… Не привез даже фотографий… А ведь я купил очень дорогой аппарат. Но, оказавшись там, стал сомневаться: «Если я начну снимать все, что увижу в Океании, – рассуждал я, – то у меня останутся только эти жалкие, плоские картинки. И они помешают моим впечатлениям идти в глубину…» Как мне теперь кажется, я был прав. Гораздо важнее впитывать впечатления, чем пытаться запечатлеть увиденное.
Впервые в жизни я наблюдал, как нечто очень похожее на «непроизвольные воспоминания» Пруста проявлялось в форме живописи… Что-то вроде «Обретенного времени»… Пруст писал следующее: «<…> литература, которая довольствуется тем, что “описывает предметы”, делая из них жалкие копии в виде строк и некоей видимости (здесь он явно намекает на фотографию), и при этом считает себя реалистичной, на самом деле безнадежно удалена от реальности и, в сущности, обедняет жизнь, делая ее донельзя грустной, поскольку резко разрывает всякую связь нашего нынешнего “я” с прошлым, дух которого хранят эти предметы, и с будущим, куда жизнь манит нас вкусить ее снова. Именно эту связь и должно выражать искусство, достойное своего названия <…>».
|
Как и Матисс, он говорил и такое:
«Более того, предмет, который мы в определенный момент видели, книга, которую мы в определенный момент читали, остаются навеки связаны не только с тем, что нас тогда окружало. Они накрепко привязаны к тому, чем были тогда мы сами; и вызвать их в памяти можно, только ощутив себя той личностью, какой мы были тогда <…>».
А чуть дальше Пруст тоже говорит о «фотографиях предмета, глядя на которые мы вспоминаем себя хуже, чем довольствуясь только мыслями о нем» («Обретенное время»).
АНРИ МАТИСС. Я эти фигурки вырезаю и вешаю на стены – на какое-то время. Вот эти маленькие черточки обозначают линию горизонта… Пока не знаю, что из них выйдет… Может быть, панно, а может – стенная роспись…
Сейчас картинок на стенах больше нет… Я спрашиваю, что с ними сталось…
АНРИ МАТИСС. Я сделал из них большие панно. Они отправились в Англию и там «увидят свет»: их напечатают на льняном полотне – белый рисунок на бежевом фоне. Тиражом всего тридцать экземпляров.
На месте картинок теперь висит увеличенная фотография одного из полотен Матисса – некий узор, написанный углем.
АНРИ МАТИСС. Я заказал фотографию картины, потому что собираюсь сделать из нее гобелен… Готовлю ее для этого… Искусство гобелена подчиняется другим законам… На черном панно я обозначу свою «палитру» – этого будет достаточно…
Матисс, всегда жадный до новостей, дрожал от нетерпения, расспрашивая меня о последних событиях в жизни Пикассо… Вот уже сорок лет, как они – друзья-соперники, каждый для другого – товарищ по оружию, но и предмет особой ненависти… Я вспоминаю, как в прошлом году, когда в Лондоне, в Музее Виктории и Альберта, проходила их общая выставка, Матисс, показывая мне объемистую пачку критических статей в местной прессе, посвященных этому событию, с горечью и некоторой грустью заметил: «Большинство оскорблений получаю не я, а он… Меня щадят… Видимо, рядом с ним я выгляжу как слабый пол». Это напомнило мне каламбур Пикассо: «Брак – это моя жена…», который позже он слегка видоизменил: «Брак – моя бывшая жена…»
|
И вот Матисс меня расспрашивает: «Как у него дела? Что он поделывает? Как на любовном фронте?» Самые мелкие подробности, каждая шутка, слетающая с уст Пикассо, вся его жизнь вызывает у него страстный интерес… В Вансе он мне говорил: «Каждый год я посылаю Пикассо ящик апельсинов… Он раскладывает их по мастерской и говорит каждому посетителю: “Смотрите и восхищайтесь, это апельсины от Матисса…” Никто не смеет к ним даже прикасаться, не то что есть… В ответ Пикассо посылает ко мне покупателей… Недавно по его рекомендации явились два каких-то типа. Иностранцы… Купили у меня картину, заплатили очень хорошую цену – в долларах и кэшем… Но доллары оказались фальшивыми… Когда я это обнаружил, их уже и след простыл… Оказалось – жулики…»
Я рассказываю ему, как недавно Пикассо пришла идея нарядить свой бронзовый «манекен» в одежду «настоящего художника» и дать ему в руки прозрачную палитру…
АНРИ МАТИСС. Это, надо думать, подарок Поля Розенберга… Я тоже получил от него похожую палитру из плексигласа… Какая дурацкая затея! Прозрачная палитра! Наоборот: чтобы лучше видеть краски, она должна быть темной… Ту, что он мне прислал, я даже не попробовал в деле: все, что проникает через стекло, очень мешает… Кстати, вы посмотрели мой фильм?
Я действительно посмотрел его несколько дней назад, на вечере, посвященном Матиссу, в большом амфитеатре Сорбонны. Когда я в последний раз встречался с художником в Вансе, он был еще под впечатлением от съемки. «Это тяжелое испытание – когда тебя снимают, – признался он, – но я делал это с удовольствием. Когда видишь на экране собственное изображение, узнаешь себя лучше…» Мне не очень понравились эпизоды, поэтапно показывающие, как рождается полотно, вплоть до окончательного завершения, как и кадры, где в замедленном темпе снята рука художника за работой. Зрелище показалось тягостным и неубедительным. Но появление Матисса в широком плаще и белых перчатках произвело на меня впечатление. Думаю, ему было приятно, что для потомства останется именно такая картинка.
АНРИ МАТИСС. Мне было очень не по себе, когда крутили фильм. Многое меня смущало… Неделикатно показывать лицо работающего человека, это слишком интимно… Я понимаю, почему Боннар отказался, сочтя это эксгибиционизмом. Те же киношники, что снимали меня, предлагали и ему тоже…
БРАССАЙ. Примерно в это время я был у Боннара в Ле-Канне. Он очень сильно переживал потерю жены. «Фотографируйте у меня все, что хотите, кроме меня самого…» – сказал он. Некоторое время спустя, почувствовав угрызения совести и поняв, что меня больше всего интересует как раз его портрет, он слегка изменил условия: «Если хотите, вы можете снимать и меня, но только со спины…»
АНРИ МАТИСС. Я чувствовал себя так, словно стоял перед ними голый, без штанов… Но это незабываемый урок… Замедленная съемка просто потрясает… Очень странная вещь! Вы вдруг видите, как работает рука – бессознательно и безотчетно, а камера все это фиксирует, этап за этапом, раскладывая процесс на составные части… Эта очередность меня просто ошеломила… Я все время задавался вопросом: «Неужели все это делаю я? Именно это именно в этот момент?» Я потерял точку опоры… Не узнавал ни своей руки, ни своей картины… И лишь тоскливо размышлял: «Остановится эта рука? Или будет продолжать? И в каком направлении?» А потом потрясенно наблюдал, как она все продолжала и продолжала писать, и так до самого конца… Обычно, когда я начинаю рисунок, меня мучает страх, если не нечто большее. Но я никогда так не терялся, как при виде этой замедленной съемки: моя бедная рука двигается наобум, как если бы я работал с закрытыми глазами…
«С закрытыми глазами…» Эта спонтанность, пугающее могущество руки, вышедшей из-под контроля зрения и даже разума, произвели на Матисса неизгладимое впечатление. Он мучился вопросом, что его собственная рука может сделать, будучи отпущена на волю, как бы отделившись от остального тела? Вполне вероятно, что его мысль подталкивали в этом направлении эксперименты Пикассо… Году в 1933-м он сделал несколько рисунков – в темноте или с закрытыми глазами, когда органы чувств – глаза, нос, уши, губы – больше не исполняли своих функций. И, судя по всему, именно эти опыты несколькими годами позже и спровоцировали появление в творчестве Пикассо лиц со смещенными чертами. Однажды, в 1939-м, в своей мастерской на улице Плант, Матисс сделал для меня один рисунок с завязанными глазами. Это было лицо, написанное куском мела. Он сделал его одним росчерком. На чрезвычайно выразительном портрете глаза, рот, нос, уши громоздились друг на друга, как на искаженных лицах Пикассо. Матисс пришел от портрета в такой восторг, что попросил меня сфотографировать его рядом со своим творением. Не исключено, что сегодня оно существует уже только на моем снимке…
АНРИ МАТИСС. А вы видели фильм о Фернане Леже? Тот, что показывали в Соединенных Штатах? Очень забавный и без претензий, хотя цвета там ужасающие… У самого Леже такое красное лицо, что просто оторопь берет… В фильме показано, например, как он готовит салат… «Салат готовить не так просто!» Он кладет соль, перец, горчицу, добавляет растительное масло и уксус. А потом говорит: «Сварить похлебку тоже надо уметь!» Дальше мы видим, как он, с черпаком в руках, пробует какое-то варево. Однако, согласитесь, что «и курицу поджарить – тоже искусство». И вот Леже вытаскивает из духовки две подрумяненные куриные тушки и поливает их соком. И лишь после этого нам наконец показывают его стоящим за мольбертом, словно талант художника есть прямое и логичное следствие таланта поварского… «Писать картины – дело совсем не простое…» Он перебирает в руках куски раскрашенного дерева. И кладет их на полотно. Но их слишком много, они начинают сыпаться, и дальше вообще ничего не понятно… В итоге его стряпня оказалась гораздо убедительнее его живописи…
И Матисс разражается хохотом: звуки вырываются из узкого пространства между серебристыми усами и бородой. Я показываю ему несколько граффити. Он с интересом их рассматривает, особенно те, что изображают женский половой орган.
АНРИ МАТИСС. С самых древних времен его представляют примерно одинаково: в виде «кофейного зерна». Вы бывали в закрытом районе Тулона? Там такой знак можно было видеть на стенах повсюду. И все такого рода заведения имели вывески с изображением «кофейного зерна»… Иногда это была гравировка, иногда рисунок…
Я спрашиваю, окончательно ли он оправился от своей болезни.
АНРИ МАТИСС. Операция произвела на меня странное действие. До нее я очень плохо считал… Теперь же у меня проявилась неистребимая любовь к цифрам… Они постоянно толпятся у меня в мозгу… Должно быть, хирурги затронули математическую шишку… Результат всегда трудно просчитать. Один из моих издателей, перенеся операцию, начисто забыл все, что было до вторжения оккупантов… Ему как бы стерли память о прошлом… А я сам однажды, нюхая табак, вылечился от насморка… Я чихал подряд десять раз, двадцать, и насморк прошел… Теория шока сейчас в большой моде: симпатикотерапия, электрошок… Может, вы помните? Ведь когда Пикассо сильно страдал от воспаления седалищного нерва, его вылечил один врач, который воздействовал чем-то вроде электрошока на основание носа…
Уходя, я разговариваю с Лидией о пресловутой шляпе из войлока. Она мне говорит:
– Г-н Матисс очень дорожит этой шляпой… Она очень хрупкая и легко воспламеняется. Если на нее попадет пепел от сигареты, она загорится, как фитиль. А ведь вы курите. Поэтому г-н Матисс предпочел бы, чтобы вы не уносили шляпу, а сделали свой портрет у него…
Пятница 28 декабря 1946
В восемь утра меня будят бесцеремонные звонки в дверь. Чей-то голос произносит мое имя. Потом резкий стук. Открываю: здоровенный детина в черной шляпе с завернутыми полями, обутый в snow-boots. [71]
– I want to see Picasso! I want to see Picasso! Now! Now! I am in a hurry! [72]
Он требует, чтобы я оделся. Внизу нас ждет такси. «Я очень тороплюсь! Быстрее! Быстрее же! Отвезите меня к Пикассо…» Я взбешен тем, что этот сумасшедший меня разбудил, и пытаюсь сопротивляться. Незваный гость объясняет, что он – от Карла Холти. И достает из кармана письмо от моего друга. Я прошу американца отпустить такси. В любом случае нельзя врываться к Пикассо в такую рань.
– Но я не могу терять ни минуты, – настаивает он, – мой самолет только что приземлился в Орли. Я прилетел организовать выставку Пикассо в Нью-Йорке – первую после войны… Необходимо опередить Розенберга, сорвать все его планы! Это вопрос часов, если не минут…
Незнакомца зовут Самюэль Куц. Он недавно открыл галерею рядом с Розенбергом, на 57-й улице, и специализируется на американской абстрактной живописи. Его необъятный портфель набит подарками… Он достает оттуда книгу Сидни Джениса «Пикассо», только что вышедшую в Нью-Йорке, отыскивает в ней репродукции нескольких картин и спрашивает, можно ли будет их заполучить для выставки. Затем обрушивает на меня целую лавину вопросов: в каких отношениях Пикассо с Розенбергом, покупает ли тот у него картины…
* * *
Гарриет и Сидни Дженис приходили ко мне в начале года, по-моему в феврале, и предложили сотрудничать с ними в подготовке этой книги, где надо было представить произведения Пикассо с 1939-го по 1946-й – то есть все, что он сделал в период войны и оккупации и с чем не была еще знакома американская публика… У автора были все основания гордо заявить: «Ни один из подлинников этих творений в нашей стране еще не появлялся…» Тогда я сделал для них снимки нескольких «сюжетов» Пикассо, домашнего интерьера Доры Маар и коллекции г-жи Куттоли…
У Джениса была фабрика по пошиву рубашек, но, к великой досаде его брата, страсть к живописи побудила его бросить бизнес. В 1930-м он уже обладал прекрасной коллекцией современной живописи, включая и американских примитивистов, о которых написал великолепную книгу. Еще один его труд, вышедший два года назад, был посвящен абстрактному искусству и сюрреалистам в Соединенных Штатах…
* * *
В десять часов мы с Куцем уже у Пикассо. Я представляю гостя Сабартесу. И пока торговец картинами, радостно возбужденный тем, что близок к цели, рыщет по прихожей, Сабартес отводит меня в сторонку: «Еще один американец? И где вы их только откапываете? Я не уверен, что нам вообще удастся увидеть сегодня Пикассо… Он проработал почти всю ночь… И сейчас спит…» Однако не успел он договорить, как послышались шаги: хозяин спускался по лестнице… Настроение у него превосходное… Куцу повезло. Гость открывает свой неподъемный портфель и, как фокусник, достает оттуда подарки: упаковку сигар, несколько коробок табака, пачки «Кэмел», трубку и ёршики, чтобы ее чистить, – все это для Парижа пока редкость. Пикассо все повторяет: «Thank you very much! Thank you very much!»
И, смеясь, оборачивается ко мне:
– Это единственное, что я могу сказать по-английски. С того момента, как освободили Париж, американцы натащили мне столько шоколада, сигарет, табака, столько чая, кофе, рубашек и шляп, что мне ничего не оставалось, кроме как научиться говорить им «спасибо»…
Куц извлекает на свет и книгу Сидни Джениса, которую Пикассо тут же вырывает у него из рук. Мне очень нравится это его любопытство, нетерпеливая жадность, с которой он бросается на вожделенную добычу. На обложке книги цветная репродукция его большого полотна 1942 года – «Серенада», или «Утренняя серенада».
ПИКАССО (листая книгу). Совсем неплохо! И даже очень хорошо! Вы согласны? Из всех книг о моем творчестве эта, пожалуй, самая лучшая… И какая удачная мысль дать здесь фотографии сюжетов моей живописи: окно с крышами, Дора, мыс Вер-Галан со статуей Генриха IV, берега Сены, собор Парижской Богоматери. Я никогда не снимал с них копий… А фотографии доказывают, что мне удалось схватить суть, что главное в моих картинах есть…
Пикассо переворачивает страницы: семь лет живописи и скульптуры. Иногда что-то восклицает и пронзительно хохочет…
ПИКАССО. Но вот этой картины уже нет! Я сделал из нее другую! А эта? Изменилась до полной неузнаваемости… Голову, которую мы здесь видим, убрал совсем… А на этом натюрморте горшок превратился в сову… Я не знаю, что со мной происходит, но меня охватила какая-то страсть переписывать старые полотна. Здесь, на этих репродукциях, – картины-призраки…
Иногда его лицо омрачается, потому что надо признать: цветные репродукции ужасного качества…
ПИКАССО. Я не понимаю, почему они настаивают на цветных репродукциях, если не умеют правильно передавать цвет? Мне кажется, что черно-белые, если они правильно воспроизводят достоинства произведения, могут оказаться ближе к его сути…
А когда ему попадается портрет Доры Маар в зеленой блузе с красными полосами и белым кружевным воротником, написанный 9 октября 1942 года, он расстраивается всерьез.
БРАССАЙ. Мне очень нравится этот портрет, особенно здесь хороша блуза… Великолепный фрагмент…
ПИКАССО. Мне очень приятно, что вы обратили внимание на блузу… Вообще-то я ее полностью придумал: у Доры такой никогда не было… И что бы ни думали и ни говорили о моей пресловутой «легкости», мне тоже случается долго мучиться над полотном… Сколько же потов с меня сошло из-за этой блузы! Я ее писал и переписывал несколько месяцев…
БРАССАЙ. Как Сезанн с рубашкой Воллара. Он принимался за нее раз сто, если не больше…
ПИКАССО. Да, обычно такой суровый, вечно недовольный собой, он считал, что эта рубашка ему удалась… И я признаюсь, что моя блуза мне нравится… Фоном для нее сначала служила решетка, кувшин с водой и кусок хлеба… Позже я все это стер…
Куц показывает серию репродукций и комментирует их. Сабартес переводит.
– Я решил поднять абстрактную живопись в Соединенных Штатах на новый уровень… Это единственное, что меня сейчас интересует… Я – меценат… Содержу шестерых художников, все они – американцы: Уильям Базиотис, Карл Холти, Браун, Готтлиб, Мазервелл… И работают для меня…
Я тут же вспомнил, как недавно Кокто рассказывал нам: «Бедные ребята – эти, в Нью-Йорке! Если кто-то из них посмеет нарисовать что-нибудь узнаваемое, его тут же отшлепают… Их с пеленок начинают натаскивать на абстрактное искусство…»
Американский торговец говорит о художниках, как лошадиный заводчик о чистокровных жеребцах своей конюшни… Вот он переходит к цели своего визита. Объясняет Сабартесу идею выставки в Нью-Йорке. Пикассо не придется предоставлять свои полотна на время. Куц намерен их купить. Все… Сабартес, поначалу сохранявший на лице недоверчивую мину, расценивает предложения янки как достойные рассмотрения… И просит Пикассо показать гостю полотна. Мы поднимаемся в мастерскую. Куц на седьмом небе от счастья: «Beautiful! Very beautiful!» – повторяет он, подкрепляя английскую речь ломаным: «Шикарни, шикарни!» – единственным, известным ему французским словом, если не считать «Спасибо» и «Я вас люблю»… Однако время от времени, обращаясь ко мне, он недоуменно замечает: «I don’t like them very much, they are not abstract enough!» Любая живопись для него недостаточно абстрактна.
Неутомимый Пикассо показывает свои творения: натюрморты с кувшинами, черепами, бараньими головами, зеркалами, подсвечниками, луком-пореем. И серию женских портретов.
– Я полагаю, – объясняет он американскому торговцу через Сабартеса, – что это – собирательный «портрет» современной женщины… Я видел эти лица в метро…
Под конец show Пикассо приберег самые последние картины, написанные в Антибе и заполненные морской фауной: натюрморты с рыбами, угрями, осьминогами, каракатицами, желтыми акулами и особенно морскими ежами, чьи колючки и теплый коричневый тон его особенно привлекали… Но Куц совсем пригорюнился и не перестает бормотать: «Это недостаточно абстрактно! Это недостаточно абстрактно!» В конце концов, после долгих колебаний и увиливаний, он отобрал девять полотен: «Девушка в шляпе», «Голова», «Сидящая женщина», «Петух», «Голова (женщины) на зеленом фоне», «Женщина с головой ягненка», «Моряк», «Помидорный куст». А потом уединился с Сабартесом, чтобы обсудить цену покупки…
Я остаюсь с Пикассо. Он показывает мне самые последние работы с совами.
ПИКАССО. Вот что сейчас крутится у меня в голове… В Антибе я часто работал по ночам, и крики совы, единственной обитательницы полуразрушенной башни, были звуковым фоном моих бдений… Потом, когда птица была ранена, мне довелось с ней познакомиться. Я держал ее в руках. Она стала моим другом и товарищем…
Силуэт сидящей на деревенском стуле птицы, забранный в овальную рамку, я вижу на многих полотнах.
Я показываю Пикассо фотографии «настоящего художника», стоящего перед полотном. И замечаю ему, что они немного напоминают картины, которые он пишет в настоящий момент…
ПИКАССО. Это вполне понятно… Хотя я ничего не копирую, но мое настроение так или иначе отражается в моих полотнах…
БРАССАЙ. Сезанн никогда не брал в руки кисть по вечерам…
ПИКАССО. У него же не было ничего, кроме керосиновой лампы! А ее свет очень желтый и, конечно, искажает цвета… А теперь у нас есть прожектор дневного света, и ночью вполне можно работать… Мое ночное освещение великолепно, мне оно нравится даже больше, чем естественное… Вам надо прийти как-нибудь ночью, чтобы на это посмотреть… Каждый предмет виден очень отчетливо, а вокруг полотен, напротив, глубокая темень, которая ложится на потолочные балки – вы видели их на большинстве моих натюрмортов: почти все они написаны ночью… Каков бы ни был антураж, он становится сущностью нас самих, он держит нас в своей власти, выстраивается в соответствии с нашей природой…
Пикассо приносит мне крошечное полотно – «Париж 14 июля». Настоящее маленькое чудо. Несколькими прикосновениями кисти он воссоздал набережные, анфиладу парижских домов, собор Парижской Богоматери, деревья и флаги, развевающиеся на ветру… С тех пор как он поселился во Франции, этот праздник доставляет ему огромную радость… Веселая уличная толпа напоминает ему ту, что он видел на андалузских улицах, – людей, собравшихся в круг, танцующих сардану на площадях Каталонии, пестрое ликование веселого праздника на юге Франции… Но 14 июля прошлого года оказалось особенно волнующим… Народное гулянье с танцами и весельем, с фейерверками и торжественной процессией длилось три дня и три ночи – это ликовала освобожденная Франция…
ПИКАССО. Целых пять лет мы были лишены национального праздника. Первое 14-е июля после Освобождения меня очень тронуло, и я его написал…
Крохотные размеры картины наводят на мысли о достижениях Хокусаи.
БРАССАЙ. А вы знаете, что Хокусаи однажды изобразил двух голубей на рисовом зернышке? Он сделал это, сидя на постоялом дворе, где отдыхал от трудов после того, как написал огромное полотно, – возможно, самую большую картину, когда либо написанную за один день…
ПИКАССО (с удивлением). Я не знал, что он писал и большие полотна…
БРАССАЙ. Этого человека страшно обижало, что о нем постоянно твердили: «Он может писать только маленький формат…» И он решил всем доказать… Его ученики приготовили ему огромную раму, размером с фасад шестиэтажного дома. И натянули на нее бумагу. В день знаменательного события Хокусаи ходил по своему панно, волоча за собой привязанные к шее мешки с рисом, пропитанным китайскими чернилами… Толпа собравшихся зевак не оценила результат – все полотно оказалось покрыто длинными полосами… Затем он взял метлу, тоже смоченную в чернилах, и окропил ими панно в оставшихся незакрашенными местах. И когда художник приказал поднять картину вертикально, для чего им была придумана целая система приводных ремней и роликов, все увидели на гигантском полотне Дхарму, бога чая, о котором, кстати, сложена великолепная легенда. Этот жрец, которого во время молитвы внезапно сморил сон, был так раздосадован, что вырвал себе глаза и бросил их как можно дальше… Растение, пустившее корни на месте, где они упали, отбивает сон: это чай…
ПИКАССО. Историю про чай я слышу впервые… Помню только, что однажды Хокусаи сделал картину, пустив на полотно кур, но я забыл, при каких обстоятельствах…
БРАССАЙ. Это было у принца, который непременно хотел иметь его «картину». Художник развернул длинный рулон бумаги и наметил на нем волнистые голубые линии. Потом взял нескольких кур, смочил им лапы красными чернилами и пустил бегать по бумаге… И в результате перед зрителями предстала река Тацута, чьи осенние воды несут с собой опавшие листья красного клена, похожие на куриные лапы…
Импровизации Хокусаи вызывали бурный восторг Пикассо: было нечто, роднившее между собою этих двух художников, – острое любопытство к форме во всех ее аспектах, способность схватывать жизнь и фиксировать ее мгновения беглыми и лаконичными штрихами, терпеливое внимание, молниеносное исполнение… Как и Пикассо, Хокусаи не пренебрегал никаким опытом, не отказывался ни от чего. Иногда он использовал пути, лежащие вне живописи, употребляя в дело любые подручные инструменты – к примеру, кончик яйца, смоченный в чернилах. Он любил смешно передразнивать, постоянно придумывал что-то новое, вдохновение било в нем ключом – и нежное, и жестокое… Впрочем, разве в таланте Пикассо делать произведения искусства из ничего не кроется нечто японское? Разве сюрпризы, забавные и чудесные, которые он способен извлечь из простой деревяшки, из бумажной салфетки, не напоминают фокусы Хокусаи? И разве эта склонность не останавливать ни на один день долгой жизни активности своих рук не свойственна им обоим? Я представляю себе Пикассо, который, подобно «старику, одержимому рисованием», описывает себя в «Трактате о цвете»: одна кисть во рту, по одной в каждой руке, по одной в каждой ноге – весь во власти рисовательного экстаза… Пока мы разговариваем, я не могу оторвать глаз от маленького столика, заваленного пустыми и наполовину выдавленными тюбиками краски, смятыми обрывками газетной бумаги и грязными кистями. Как поле брани наутро после побоища.
ПИКАССО. Она как живая – моя палитра сегодня… Я работал всю ночь. И очень устал… Поэтому оставил все как есть…
Я фотографирую столик. Пикассо объявляет, что приготовил для меня знаменитые «скульптуры из бумаги»… О них было много сказано… Я заинтригован, и мне не терпится их увидеть… Пикассо достает их из коробки… Это совсем небольшие фигурки, свернутые из тонкой бумаги и доведенные до совершенства вручную. Хрупкие, как крылья бабочки…[73]
Возвращаются Сабартес и Куц… Переговоры прошли успешно… Теперь они втроем начинают обсуждать продажу картин и будущую выставку. Я отхожу и рассматриваю листок бумаги, где Пикассо нарисовал крупную птицу с хохолком на голове. Но главное на этом рисунке – не птица, а дата: 25 декабря 1946. Автор, словно находясь в состоянии крайнего возбуждения, несколько раз, все более и более крупно, написал вокруг птицы: 25 декабря 1946, 25 декабря 1946… Впечатление такое, что он хотел отвести только что прошедшему рождественскому дню особое место в своей памяти. Что же могло произойти 25 декабря 1946-го? Узнаем ли мы когда-нибудь? На следующем листе изображена та же птица, но уже присевшая на ветку. Ее силуэт едва намечен, но дата проставлена: 27 декабря 1946…
Мы с Куцем уходим. Вид у него весьма довольный. Дело сделано… Пикассо и Сабартес пригласили его прийти завтра, чтобы обсудить детали… Американец так взволнован, что забыл у Пикассо свои snow-boots …
Среда 2 января 1947
Встречаю Хайме Сабартеса: в зубах у него толстая сигара – одна из тех, что лежали в портфеле у Куца…
САБАРТЕС. Ну и намучились мы с вашим чертовым американцем! С того дня, как вы его привели, я не знаю ни минуты покоя – все бегаю: банки, приемные, префектура, таможня, всевозможные ведомства… Эти девять картин он согласился купить только при условии, что ему позволят забрать их с собой в самолет… И мне пришлось за три дня собрать немыслимое количество бумаг и разрешений…