Программа обучения в специальной группе «В» 6 глава




– Насколько я мог вас понять, меня обвиняют в попытке изнасилования. Я познакомился с Леночкой в Сухуми неделю назад. Почему вам требуются прошлые три месяца? Я не совсем увязываю обвинение с вашей просьбой.

– Обстоятельства, сопутствовавшие вашему посещению номера Тороповой, таковы, что они, именно они, эти обстоятельства, – медленно говорил Костенко, затягиваясь и делая длинные паузы, – вынуждают меня просить вас об этом. За последние три месяца были зафиксированы серии подобного рода изнасилований. Ясно?

– Каковы эти обстоятельства?

– Ну, знаете ли, у нас получается какой‑то непорядок: не я вас допрашиваю, а вы меня, Виктор Васильевич. Если вам не угодно написать о том, где и как вы жили последние три месяца, мне придется задавать конкретные вопросы. Предупреждаю об ответственности за дачу ложных показаний, – сказал Костенко, включая магнитофон. – Вам об этом известно?

– Читал в романах.

– Следует понимать так, что вы к судебной ответственности не привлекались? – Костенко прищурился.

– Именно так.

– Сегодня у нас пятнадцатое сентября. Меня интересует, где вы находились пятнадцатого июня.

– Я дневников не веду. В июне я жил на море.

– Где именно?

– У меня расшатана нервная система, поэтому я долго нигде не засиживался. Бродил по берегу, забирался в горы. Июнь – месяц теплый, спать можно всюду.

– Значит, вы все эти месяцы ни в гостиницах, ни на частных квартирах не жили?

– Ну почему же? Жил, конечно. И в Сочи жил, и в Очамчири, и в Гагре. В Батуми жил, в Новом Афоне. Получить номер довольно трудно, поэтому точно вам ответить, в каких именно городах я ночевал в гостиницах, не могу, но вы это легко установите, обратившись к администраторам.

– Вот я и хочу это сделать. Только надо, чтобы вы помогли мне. В каких именно городах из перечисленных вами вы останавливались в отелях?

– В Сочи я жил в «Интуристе». В Батуми – тоже. В Гагре я, кажется, ночевал на частных квартирах.

– Адрес не помните?

– Точный не помню, где‑то возле рынка.

– В Сочи вы были в июне? Или в июле?

– Что‑то в конце июня. Я прошел пешком от Сочи до Сухуми – по берегу.

– Помогало?

– В чем?

– В лечении нервной системы.

– Да. Очень.

– Собирались в этом году продолжить занятия в аспирантуре?

– Почему «собирались»? Я собираюсь это сделать, как только мы кончим рассмотрение предъявленного мне вздорного обвинения.

– Вы убеждены, что врачи позволят вам это сделать?

– Да, я прошел комиссию.

– Когда?

– Неделю назад. Ваши сотрудники отобрали все мои документы – там есть справка врачебной комиссии.

– А что у вас было с нервами?

– Усталость, раздражительность, бессонница.

– Элениум пили?

– Нет, у меня были другие медикаменты.

– Раздражительность прошла?

– Почти.

– Усталость?

– Прошла совсем.

– Сон?

– Наладился.

– Спали под шум волн?

– Именно.

«Оп! – отметил для себя Костенко. – А зачем снотворное в кармане, если сон наладился?»

Костенко просмотрел несколько листков на столе и спросил рассеянно:

– Скажите, а как к вам попали эти самые драгоценные камни? Гранаты?

– Не понимаю вопроса.

– Вы оставили в номере у Тороповой три крупных драгоценных камня.

– Здесь какое‑то недоразумение.

– Вы не верите Тороповой?

– Если она говорит, что я оставил у нее камни, то, конечно, я не могу ей верить. Если бы вам это говорили свидетели…

«Парень хорошо изучил кодекс, – снова отметил Костенко. – Гвозди бьет по шляпке».

– Вы к ней в номер входили?

– Да.

– Зачем?

– Чтобы донести ее сумку с костюмом и пальто.

– А что было потом?

– Потом я зашел в отель «Абхазия» к моему тбилисскому знакомому, переночевал у него – было ведь около трех часов утра – и назавтра уехал в Сочи.

– Поездом?

– Нет, на попутной машине. А оттуда я прилетел в Ленинград.

– А зачем вы приехали в Ленинград?

– Я обязан отвечать на этот вопрос?

– Обязаны.

– В Ленинграде меня консультировал профессор Лебедев, и я решил показаться ему перед тем, как приступить к занятиям.

– Вы помните фамилию вашего знакомого, у которого вы ночевали в «Абхазии»?

– Конечно. Гребенчиков Анатолий Львович.

– Адрес?

– Я не знаю его адреса. Он преподаватель математики в нашем институте.

– В какой клинике работает профессор Лебедев?

– В военно‑медицинской академии.

Костенко снял телефонную трубку и начал звонить в Ленинград и Тбилиси с просьбой проверить показания Кешалавы. Он намеренно это делал сейчас и, наблюдая за арестованным, все более поражался его спокойной уверенности.

– Продолжайте, пожалуйста, – сказал Костенко.

– А мне, собственно, нечего продолжать. Если у вас есть вопросы, я готов ответить на них.

Костенко, не торопясь, снова закурил.

– Вопросов у меня много, но вы, я вижу, устали. Отдохните в камере, завтра мы продолжим нашу беседу.

– Я хочу написать письмо прокурору. Вы позволите?

– Да, пожалуйста.

Когда Кешалаву увели, Костенко еще раз прослушал запись допроса и сделал на листке бумаги несколько замечаний:

 

1. Зачем нужно снотворное, если сон наладился? Возможный ответ: «Кто страдал бессонницей, тот всегда таскает в кармане снотворное». – «А откуда к вам попало такое сверхсильное средство?» – «В политехническом есть химфак, а там есть друзья». – «Кто?» И тут он, сукин сын, назовет имя.

2. «За последние три недели вы только на одни костюмы истратили семьсот рублей, не считая гостиниц и пятисот рублей в «Эшерах». Откуда деньги?» – «Отец помогает». – «Ложь, мы с отцом говорили». – «И троюродный брат. Такой‑то». А там уже все оговорено заранее: версия прикрытия.

 

Костенко связался с научно‑техническим отделом грузинского МВД и попросил внимательно посмотреть все карманы в костюмах Кешалавы, которые висели у того в гардеробе.

Судя по показаниям костюмерши, на Кешалаве при аресте был тот же синий пиджак с двумя шлицами и «рукавами, вшитыми по американскому раскрою».

Костенко не стал «раздевать» Кешалаву в кабинете: это могло бы насторожить арестованного. Зная, что Кешалаву не судили и никогда раньше аресту не подвергали, он решил «раздеть» его в тюрьме, пригласив понятых, мотивируя это необходимостью проведения судебно‑медицинской экспертизы: «Ищем следы крови; насильник избивал женщин».

После этого Костенко написал запросы врачам, лечившим Кешалаву. Его интересовало, в частности, показаны ли были Кешалаве снотворные, и если да, то какие именно.

К концу дня позвонили из Ленинграда:

– Товарищ полковник, профессор Лебедев действительно наблюдал больного Кешалаву. Профессор воевал вместе с Кешалавой‑старшим, и тот попросил осмотреть сына. Говорит, у парня расшатаны нервы.

– Объективные показатели: давление, например? Кардиограмма?

– Это все в норме. Бессонница, раздражительность.

– Сделайте копию с истории болезни и вышлите мне немедленно. Посмотрите, какого числа он был у профессора на приеме.

– А чего же смотреть? Я все выписал. Сейчас, минуточку. Значит, так. Девятого июня, двадцатого июля и тринадцатого августа.

Тринадцатого августа в Ленинграде, в гостинице «Южная», был убит человек – в водке снотворное, особо сильное, недозированное, – через шесть часов наступила смерть.

– В какое время он был у Лебедева на приеме?

– Утром. В десять.

«Костюм он заказывал днем, – отметил Костенко. – Значит, сразу от портного он поехал в автомагазин. Если это он. А мне, судя по всему, очень хочется думать, что это был именно Кешалава. Почему? Рассуждение от противного? Невиновный, взятый под стражу, будет бушевать или останется спокоен, но не так спокоен, как Кешалава. Он будет скрывать гнев, обиду, волнение. А этот ведет себя как актер, точно отрепетировавший сцену. К сожалению, это не доказательство. К делу это не пришьешь».

 

Сухишвили позвонил около семи, когда Костенко собирался уходить домой.

– Слава, милый, задержался, прости! Но зато я Гребенчикова прямо сюда привез, сейчас я его приглашу в кабинет и передам ему трубку.

– Ты гений, Серго, – сказал Костенко, – мадлобт, [1] генацвале, спасибо тебе.

Гребенчиков долго кашлял в телефон. Он кашлял так близко и громко, что Костенко был вынужден далеко отстранить трубку. Пока Гребенчиков кашлял, Костенко успел записать на бумаге три вопроса, – он любил перед допросом, даже таким странным, по телефону, прочесть те вопросы, какие хотел задать.

– Скажите, пожалуйста, вам фамилия Кешалава известна?

– Виктор? Конечно. Он наш аспирант.

– Когда вы его последний раз видели?

– В Сухуми. А что?

– Он был у вас в гостинице?

– Он ночевал у меня. А что случилось?

– Сейчас объясню. Он был пьян?

– Ну что вы… Нет… Он не пьянеет, он хорошо пьет… Он со своими друзьями из киногруппы выпил немного сухого вина в «Эшерах». А что случилось?

– Тут на него женщина жалуется, говорит, плохо он себя вел, обидеть ее хотел.

– Этого не может быть, – сразу же ответил Гребенчиков, – они все штабелями перед ним валятся: такой красивый парень, такой интеллигентный.

– А когда интеллигентный парень от вас уехал?

– Утром. Рано утром. Мы поехали в «Эшеры» – это его любимый ресторан, там позавтракали, и он на попутке уехал в Сочи.

– Ну спасибо вам, трубочку теперь полковнику передайте.

Сухишвили спросил:

– Как? Что‑нибудь есть?

– Ничего нет, Серго. Кроме того, что уже известно, – ничего. Ты побеседуй с этим Гребенчиковым, ладно? Спроси, с кем Кешалава дружит, с кем дружил, нет ли среди его дружков химиков.

– Завтра жди моего звонка.

«Если бы не эти камни, – подумал Костенко, запирая в сейф бумаги. – Кешалаву нужно сразу отпускать с извинением. Показания Тороповой никем не подтверждены, это он прав. Без исчезнувшего из больницы Урушадзе я ничего с этим парнем не поделаю, я не смогу прийти в суд без улик, меня на тачке оттуда вывезут».

 

 

 

Поднявшись на четвертый этаж, Костенко зашел к Садчикову.

– Ну что, дед, – спросил он, – есть какие‑нибудь новости из Пригорска?

– П‑пока никаких, – ответил Садчиков, – но там роют землю.

– Плохо роют.

– П‑примем меры, товарищ полковник, – пошутил Садчиков. – Простите за н‑нерадивость.

– А в чем дело? Почему так долго?

– Видишь ли, С‑слава, там б‑болен их начальник ОТК, а без него трудно подойти к технологии.

– Мне не нужна технология.

– Я имею в виду тех‑хнологию возможных хищений.

– Когда он выздоровеет, этот ОТК?

– Неизвестно. Он уехал в командировку и там заболел.

– Вызвать нельзя?

– Пытались.

– Ну и что?

– Не могут доискаться. Он прислал телеграмму: «Тяжело болен. Налбандов». И все.

Костенко вдруг поднялся с края стола – он всегда, еще с того времени, когда работал на Петровке, 38, любил сидеть на краешке стола, – полез за сигаретами и, еще не веря в удачу, тихо спросил:

– Когда он уехал в командировку? И куда?

Садчиков вздохнул:

– М‑можно завтра, Славик?

– Дед, прости, милый, нельзя.

Садчиков открыл сейф, достал папку, долго листал телефонограммы и перебирал бумажки, потом ответил:

– З‑значит, так. Налбандов Павел Иванович выбыл в Москву в командировку пятого сентября сего года по приказу заместителя директора Гусева.

– А шестого отравили Урушадзе.

– Мне с‑скучно с тобой, К‑костенко. Я понимаю тебя д‑даже без взгляда в глаза. А еще говорят, что телепатия – лженаука. Кибернетика тоже считалась, между прочим, буржуазной лженаукой. Ты хотел спросить меня: п‑просил ли я наших коллег показать фотографию с паспорта исчезнувшего Урушадзе на ювелирной фабрике?

– Точно.

– Слава, дорогой, именно поэтому ты теперь м‑мой начальник, а я д‑дожидаюсь пенсии. Ты умнее меня и моложе, и эти два ф‑фактора трудно оспорить, как это н‑ни печально для меня и благоприятно для общества.

– Значит, не показывали?

Садчиков отрицательно покачал головой и снял трубку.

 

 

 

Фотография, снятая с паспорта Урушадзе Константина Ревазовича, предъявлена директору завода Пименову, заместителю директора завода Гусеву и начальнику отдела кадров Бурояну. Лицо, изображенное на фотокарточке, ими опознано – это начальник ОТК фабрики Налбандов Павел Иванович.

Начальник отдела управления уголовного розыска МВД

Армянской ССР полковник Токмасян.

 

 

ЛИЧНЫЕ СВЯЗИ

 

 

Проскуряков умел анализировать свои поступки и настроения, глядя на них как бы со стороны. Это качество развивалось в нем исподволь: он и не догадывался об этом до того времени, когда однажды приехал Пименов и привез огромный, странной формы рубин.

– Передайте, товарищ Проскуряков, супруге – от меня ко дню ангела.

– Ты что?! – сказал тогда Проскуряков. – С ума сошел?! Это же подсудное дело! Забери и забудь об этом раз и навсегда!

– Юрий Михайлович, вы погодите бледнеть, дорогой мой человек. Этот камень я во время отпуска сам нашел, это ж отдых у меня такой – по горам лазать! Одни водку жрут, другие по бабам шлендают, а я камни ищу, что здесь предосудительного?! Недра‑то у нас кому принадлежат? То‑то и оно – народу. И обработал я камень сам, руки‑то мастеровые, Юрий Михайлович, мне труд в радость.

– Сколько ж такой камень стоит?

– Он уникальный, Юрий Михайлович, его оценить трудно, да и ни к чему: разве можно оценить рисунок ребенка, который он дарит матери? Или рисунок Репина! Это ж кощунство – оценивать искусство! – Пименов посмеялся. – Искренность ребеночка тоже, поди, оцени. Не оценишь ведь. Сколько он сердечка в свой рисунок вкладывает?!

– Ты мне, Пименов, не крути, – тихо сказал Проскуряков. – Ты сразу мне говори: чего хочешь?

– Я? Юрий Михайлович, да что вы! Если вы меня так понимаете…

– Не глупи, Пименов. Не глупи. Потом тебе труднее будет к этому разговору возвращаться.

Пименов замер на мгновение, и Проскурякову даже показалось, что тот обмяк в кресле, делаясь маленьким, как надувная резиновая кукла, из которой выходит воздух.

– Закурить позволите? – осторожно глянув на Проскурякова, спросил Пименов.

– Кури.

– Может, где в другом месте побеседуем, Юрий Михайлович?

– А зачем? Мне некого бояться. Что, думаешь, слушают нас? Честных людей теперь не слушают, Пименов.

Пименов поднялся, так и не закурив.

– Чего‑то я не очень все понимаю. Вы извините, Юрий Михайлович, если я что не так сказал.

– Сядь. Презумпция невиновности – слыхал про такое?

– Приходилось.

Проскуряков включил приемник, вышел из‑за массивного, ручной резьбы стола и сел в кресло напротив Пименова.

– Успокоился?

– Успокоился, Юрий Михайлович. Вы спрашивали, чего я хочу, да? Так вот, я отвечу вам. Я хочу, чтобы вы моему производству помогали не по должности, а по сердцу.

– То есть ты хочешь, чтобы я тебе в первую очередь давал станки, фонды на стройматериалы и утверждал тебе смету получше?

– Да, Юрий Михайлович. Я ничего непредусмотренного не хочу. Я ведь презумпцию невиновности тоже по‑советскому, по‑нашему понимаю.

– А взятку мне зачем суешь? Этот камень стоит рублей семьсот, Пименов, я в этом деле, конечно, не такой дока, как ты, но смысл понимаю. «Жене ко дню ангела». А я такой доверчивый, да? Сижу тут у себя в кабинете, на «Волге» раскатываю и ничегошеньки вокруг себя не вижу – ты, верно, так полагал?

– Нет, я так не полагал, Юрий Михайлович. Полагая так, я бы вам этот камень не рискнул предложить, – зло сощурившись, медленно ответил Пименов. – Я знаю, где вы с экономисточкой из отдела труда и зарплаты встречаетесь. Я знаю, в какие кафетерии вы с ней ходили на первой, так сказать, стадии романа. Но я не знаю, где вы достали деньги, чтобы она внесла пай на кооперативную квартиру. Вы человек честный, это всем доподлинно известно, и поэтому вам будет очень трудно, Юрий Михайлович, расплачиваться с долгами.

Проскуряков тогда взял со стола папку с письмами директоров фабрик, нашел там докладную записку Пименова с просьбой выделить для нужд развивающегося производства токарные станки и сверлильный полуавтомат, попросил у Пименова ручку и написал размашистую резолюцию:

 

Отказать! Нельзя думать только о своем предприятии, надо научиться в первую голову думать о развитии отрасли.

 

– На, – сказал он. – Держи. Чтоб тебе зря в Москве деньги в гостинице не проживать.

Пименов внимательно прочитал резолюцию, виновато улыбнулся, аккуратно сложил докладную записку и спрятал во внутренний карман пиджака.

– До свидания, Юрий Михайлович, – сказал он, поднимаясь. – Извините, если что не так. Я к вам шел с открытым сердцем, хотите – верьте, хотите – нет.

Когда он взялся за ручку двери, Проскуряков его окликнул и попросил вернуться.

– Садись, – сказал он хмуро и вздохнул. – Хорошо, что не стал меня стращать: если, мол, вы про меня, так и я на вас. Ты на мою резолюцию пожалуйся. Напиши, что, мол, я не понял смысла твоей просьбы, пусть профком тебя поддержит, общественность. Понял?

– Понял. Не один раз ведь придется.

– Это как дело пойдет.

– Понял, – повторил Пименов и, забыв спросить разрешения, закурил «Север», достав папиросу чуть трясущимися пальцами.

– Камень‑то свой забери, – сказал Проскуряков. – Он мне не нужен, тут ты ошибку допустил, чудак человек.

Пименов спрятал камень и, приблизившись к Проскурякову, сказал уверенно и грустно:

– Деньги нужны? Понимаю. Вот на первое время, Юрий Михайлович. Тут тысяча.

– Это не деньги, Пименов. Это треть денег за мой тебе отказ. Мне нужно три тысячи. Ясно? Прямо сейчас. А то могу решить, будто ты меня дешево ценишь и за дурачка принимаешь.

– У меня с собой еще полторы. Я доеду и вернусь мигом, если обождете.

– Ладно. За тобой останется. Когда мне понадобится, тогда я тебе просигналю. И давай уговоримся: каждую третью твою просьбу я буду заворачивать, понял? А эти деньги, что ты мне в долг дал, я верну, со временем выплачу до копейки. Проценты не попросишь? Или чтоб как в сберкассе?

 

 

 

Три года все шло, как и раньше. Проскуряков был таким же, каким был всегда. Он твердо сказал себе, что взяток не берет, что деньги, которые ему вручал Пименов, взял в долг; получил он в общей сложности шесть тысяч. Этого хватило на квартиру «экономисточке» Оле, на мебель и на три их с Ольгой поездки в Гагры. Дома его жизнь шла по‑прежнему – скучно, размеренно, на зарплату.

Все изменилось год назад, когда Пименов, приехав в очередную командировку, разложил перед Проскуряковым схему. Получалось по этой схеме, что за три года главк по личным предписаниям Проскурякова выделил Пригорской ювелирно‑аффинажной фабрике дефицитных фондов и станков больше, чем всем другим предприятиям, однако на фабрику пришла только третья часть отпущенных материальных ценностей общей стоимостью на шестьсот сорок тысяч рублей.

– Получается так, Юрий Михайлович, – сказал тогда Пименов, – что ты, воленс‑ноленс, стал фактическим главой нашей фирмы. Я ведь те станки, что ты нам выбил, и медь с алюминием не турку продал, а приспособил для дела, для большого дела. По мастерским я эти станки распределил, по верным моим людям, и производят эти станки товары опять‑таки не для турка, а для советского человека. И если я это производство отладил, то тебе теперь пора его возглавить. Куда ни крути, как от этого ни уходи, а уйти никуда не уйдешь. Пойми меня верно, Юрий Михайлович, я тебя не запугивать собираюсь, не вербовать, я тебе правду говорю: придешь с повинной, получишь десять лет, а сами заберут, так максимум пятнадцать. В нашем возрасте эта разница – не разница. Будешь слушать или погонишь меня из кабинета?

Анализируя себя и свои поступки после этого разговора, Проскуряков в который уже раз поражался тому, как гибок человек и способен к самовыгораживанию. Он точно помнил строй тогдашних своих размышлений. Когда Пименов объяснил ему структуру предприятия и рассказал, что в основу дела положена категория дефицита, он долго сидел молча, неторопливо затягиваясь «Герцеговиной Флор». (Единственное, что он себе позволил, получив лишние деньги, так это сменить «Казбек» на «Герцеговину»: он чувствовал себя значительнее и спокойнее, когда курил эти папиросы.)

Он мог бы на этом этапе остаться прежним Проскуряковым – так казалось ему. Стоило только снять трубку и позвонить, куда следует звонить в таких случаях. Но он остановил себя, потому что не совсем точно понимал, куда именно в этом конкретном случае надо звонить. То ли в министерство, к Константину Павловичу, то ли сразу в милицию.

«В конце концов, – думал он, – факт получения мною этих проклятых шести тысяч недоказуем. А мои отказы на некоторые прошения Пименова лежат в архиве. Там же есть и его обращения в вышестоящие инстанции с жалобами на мои отказы. Выходит, я помогал ему под давлением сверху. И опять‑таки недоказуемо, что именно я направлял его в эти стоящие надо мной инстанции и что именно я объяснял ему, как следует формулировать просьбы, мотивируя их требованиями технического прогресса и повышения производительности труда. Вой поднимет? Видимо. Ну снимут меня. Ну и что? Буду работать простым инженером. Впрочем, инженером меня не поставят – высшего образования нет. Вот где главный мой промах: все в кресло лез, все поскорей хотел выбиться в люди, а надо б институт кончить – диплом, он как железная кольчуга теперь. А, черт с ним, завхозом поставят, ну и что? Все свобода, а не тюрьма».

Но он сразу же представил себе будущую жизнь свою – на восемьдесят рублей в месяц; жену, которая и так пилит его, что мало денег; он представил себе, что каждый вечер ему придется проводить дома, и не будет уже спасительных «совещаний», когда он мог спокойно бывать у Ольги, и не будет командировок по обмену опытом, куда он мог ездить вместе с ней, словом, не будет всего того, к чему он привык за двадцать лет своей руководящей работы и особенно за три последних года, когда не надо было вертеться дома ужом, и выносить унизительные скандалы Ирины Петровны по поводу недоданных в семью денег, и выдумывать истории про вычеты за пользование государственным транспортом.

– Не дело ты затеял, Пименов, – сказал тогда Проскуряков. – Закроют твою контору, и помирать придется в лагере строгого режима.

– У нас лагерей теперь нет, Юрий Михайлович. У нас исправительно‑трудовые колонии. Только я туда попадать не собираюсь. Я вижу, что вас сомнение гложет. Вы позвольте структуру объяснить, вам сразу спокойней станет. Я ведь фирму не из пальца сосал, я изучил все современные проблемы нашей экономической науки. Я вопрос кооперации производства и внутриотраслевой интеграции как «Отче наш» вызубрил. Смотрите, что получается, Юрий Михайлович. Пока у нас еще есть возможность деловому человеку спокойно жить, людям помогать и самому на черный день откладывать. Пока я, директор, должен ждать вашего указания, а вы – министерского, а министерство – планового, я, директор, пальцем не шевельну, чтобы поперек вас пойти, мне инфаркт ни к чему, да и года у меня не те, я пору «горения на работе», слава богу, пережил и умудрился даже давление нормальное сохранить. Я и тогда пальцем не шевелил без указа. Зачем? Прикажут – исполню. Сверху видней, как говорится. Но это все лирика, Юрий Михайлович. Про кооперацию в журналах пишут – значит, можно, так ведь? Вот я скооперировался с мастерскими. Мой рабочий, фабричный, сразу в народный контроль попрет, если я ему лишку закажу. А в мастерской рабочий заказ исполняет – все по‑честному, все для народа, как говорится. И не себе я его товар заберу, а обратно через торговую сеть реализую другому трудящемуся. Только для этого я должен знать конъюнктуру рынка, так сказать, категорию дефицита. Чего в магазине нет, что государство упустило, то мы должны наверстать. А новейшими станками, да еще при наших‑то фондах – что вы, Юрий Михайлович! И по большому счету посмотреть: разве мы народу плохо делаем? Мы ж ему, народу, товар поставляем, а не турку какому.

– Ты не юродствуй, не юродствуй, Пименов, ты меру знай.

– А я и не юродствую. Вот сейчас я из осколков граната отладил выпуск иголок для проигрывателей. Их нет в магазинах, на них государство валюту тратит, а проигрывателей с пластинками – завал. Жизнь у народа веселей пошла, трудящийся желает музыку слушать, а иголок‑то у него нет! А я ему иголки поставляю – разве я плохо делаю для страны, Юрий Михайлович? Разве я виноват, что игл у нас мало производят?!

– Так почему ты этот вопрос не поставишь? Почему не докажешь, что это можно у тебя на производстве организовать?!

– Юрий Михайлович, милый, да разве ты мне на это отпустишь сто сорок тысяч?! Окстись! У тебя ж у самого руки повязаны.

– Я с тобой на брудершафт не пил, Пименов, давай без фамильярности.

– Это я увлекся, Юрий Михайлович, прошу прощения. Можно продолжать?

– Ну…

– Так вот, из отходов, которые я б так или иначе списал, на станках, которые так или иначе простаивают половину времени без пользы, я на свой страх сделал десять тысяч опытных иголочек для проигрывателей. У меня токари вытачивают детали для головки, на сверлильном обрабатываем пластмассу, а один человек камешки шлифует. Чистая прибыль нам с вами и третьему моему человеку по две косых. Вот прошу, и расписываться не надо, все как на бирже.

– Погоди ты, дверь не заперта.

– Нет, я защелкнул, когда заходил.

Проскуряков спрятал деньги в карман и сказал:

– Готовь письмо по поводу иголок этих самых. Будем налаживать производство в государственном масштабе.

– Будет сделано, Юрий Михайлович. А у меня к вам встречная просьба, как к главе предприятия.

– Какого там еще предприятия?

– Нашего главка.

– Вот так. И чтоб никаких фирм!

– Ладно, согласен. Вы к начальству поближе, так узнайте в Госплане, что они планируют, а что временят. Вот списочек. – И Пименов передал Проскурякову листок бумаги, где были указаны наименования товаров, которые пользуются наибольшим спросом в магазинах, особенно в хозяйственных.

– Посадят тебя, – уверенно сказал Проскуряков, ознакомившись со списком. Он вернул его Пименову и повторил: – Неминуемо посадят.

– Ни в коем случае. Я ведь в газетах о моем деле не оповещал, Юрий Михайлович. Когда ко мне корреспонденты из газет приезжают, я только про фабричных передовиков разоряюсь. А вот со мной один человек работает, так я о нем ни гугу, хотя он так камни точит, что ни одному передовику не снилось. Налбандов, вы его помните, наверное.

– Из ОТК?

– Да.

– А как ты реализуешь товар?

– Мой шурин – директор магазина в Москве. И все. Больше народа нет. Как же мне провалиться? Дурнем надо быть. Или хапугой. А я ОБХСС уважаю, я товар сбываю небольшими партиями.

– В магазинах пускают по липовым накладным?

– Зачем по липовым? Я эти головки к проигрывателям собираю экспериментально. По тысяче штук в квартал. А выход готовой продукции у меня тридцать тысяч. Так что накладные по форме. – Пименов закурил свой ломаный, искрошившийся «Север» и, достав из папки еще один лист бумаги, доложил его перед Проскуряковым. – Тут моя просьба увеличить фонд зарплаты. Это откладывать нельзя, Юрий Михайлович, мне людям надо хорошо платить, чтоб недовольных не было, от них ведь вся кутерьма, от недовольных‑то и обездоленных.

– Завизируй у юриста и в отделе зарплаты.

Пименов отрицательно покачал головой:

– Нет. Не надо, Юрий Михайлович. Они после вас легче завизируют, так они волынить начнут, а время у меня горячее, оно сейчас, как говорится, не ждет.

Пименов шел по прямому ходу: он знал, что Проскуряков собирается на отдых. Он выяснил, что «экономисточка» Ольга уходит в отпуск через неделю после Проскурякова. Пименов бил беспроигрышно: в этом ему помогало то, что они с Проскуряковым были людьми почти одного возраста: одному – пятьдесят семь, другому – шестьдесят два. А в эти годы привязанность – она уже последняя, самая что ни на есть дорогая, единственная. Хочется в этом возрасте почувствовать себя сильным и нестарым, а это только когда молодость рядом – красивая женщина, кто ж еще.

И Проскуряков подписал документ, который он не имел права подписывать. Впрочем, тем же вечером он придумал себе оправдание, хотя впервые за эти годы понял в глубине души, что оправдание‑то липовое.

 

Какое‑то время он ощущал тяжкое неудобство; оно было похоже на зубную боль – не острую, но постоянную. Однако, уехав на юг, Проскуряков постепенно стал забывать о разговоре с Пименовым, убеждая себя в том, что и на этот раз не случилось ничего непоправимо страшного. Иногда только, чаще всего под вечер, сидя с Ольгой на берегу и задумчиво глядя на зыбкую лунную дорожку, он думал: «В конце концов будь что будет, только б подольше не было. До пенсии осталось три года, а когда пойдет седьмой десяток, кому я буду нужен? Ей, что ли? Зачем ей старик? Тогда и уйти из игры не страшно».



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-07-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: