Программа обучения в специальной группе «В» 3 глава




– Вот, – сказал он, – нашел одну запись. Только это не старик и не Прохор. Он Прохорович, Аверьян Прохорович. Может, зайдем?

– Завтра, – устало откликнулся Садчиков.

– Да ну к черту, – сказал Костенко, – давай сегодня отработаем Тарасовку, а завтра начнем Сударя допрашивать, он, мне кажется, правильный след знает.

– Ну ладно, – согласился Садчиков, – п‑по пути зайдем, посмотрим Аверьяна, хотя, по‑моему, это не то…

Когда в дверь постучали, Прохор почувствовал – за ним. Хозяйка пошла отпирать, но он, выхватив черный маленький дамский браунинг, ощерившись, сказал:

– Ни с места! Тихо!

Он схватил хозяйкиного Федьку, прижал к его виску пистолет и прошептал:

– Пристрелю, если откроешь.

Женщина посмотрела на него остановившимся взглядом и тонко‑тонко заверещала. Прохор метнулся к окну и увидел у ворот «Волгу».

– Ставни, – шепнул он, – ставни, дура!

– Откройте, – громко сказал Костенко, – мы к вам на минуту.

– Ой! – закричал Федька. – Пусти, дядя Ава! Пусти! Пусти!

В дверь начали барабанить.

– Уйдите отседа, – сказал Прохор пьяным голосом, – своя семья, свои заботы. Не гневите меня зазря.

Федька выл, а женщина продолжала тонко‑тонко верещать.

Прохор чувствовал, как у него холодеют руки и ноги; он понимал, что все кончено; он понимал, что он провалился, но он не хотел, он не желал сдаться им, он не мог примириться с мыслью – «погиб». Он хотел жить.

Костенко начал ломиться в дверь.

– Скажи им, – тихо приказал Прохор хозяйке, – чтобы они уходили.

– Уходите, – заголосила женщина, – уходите отсюда! Он моего сыночка застрелит.

За дверью все смолкло.

«Неужели уйдут? Может, там двое всего?! Может, один сейчас за подмогой поедет? Тогда уйду! Тогда уйду я от них!»

Дзень! Дзень!

Прохор метнулся в сторону и увидел в окне силуэт человека. Оттолкнув мальчонку, он не целясь выстрелил в силуэт. Человек что‑то быстро крикнул и кошкой прыгнул на него с подоконника. Прохор выстрелил еще два раза. Потом он упал, и пистолет выпал у него из руки. Он пополз к пистолету, царапая ногтями пол, но женщина, стоявшая у стены, бросилась на браунинг своим большим телом.

 

 

Сердце Рослякова

 

К операции Рослякова подготовили очень быстро. Он лежал молча и все время сосредоточенно смотрел в потолок. Он уже не чувствовал той боли, которая сначала так мучила его. Сейчас боли почти не было. В голове все время звенели и носились какие‑то бессвязные слова: «аскорбинка, ноги, полынь, шофер‑любитель». Эти слова прыгали у него в мыслях, а он старался остановить их и построить в нечто единое и целостное, хотя где‑то и понимал, что столь разнородные по смыслу слова в осмысленное, единое целое построены быть никак не могут.

«Здесь нужен глагол», – вдруг отчетливо и совершенно спокойно понял Росляков. Он обрадовался тому, что вместо этих проклятых, вертящихся слов он смог построить осмысленную фразу. Росляков улыбнулся и, закрыв глаза, стал думать, какой именно глагол поможет ему воссоединить эти слова в единую фразу. Он уже почти нашел тот, нужный, как ему казалось, глагол, но в это время теплая волна беспамятства накатилась на него, и Росляков потерял сознание.

Очнувшись от острого запаха нашатыря, он снова вспомнил, с каким ужасом он вытягивал рубаху из брюк, чтобы посмотреть рану сразу же после выстрела. Ему казалось, что она огромная, как дыра, и ему было очень страшно опустить глаза вниз, чтобы рану посмотреть, но в то же время какая‑то чужая, сторонняя и любопытствующая сила заставила его нагнуть голову. Он увидел маленькую красную дырочку – и ничего больше. Он даже захотел улыбнуться, потому что это было совсем не так страшно, как показалось вначале. Но потом стало очень больно, будто туда, в грудь, сунули горящий окурок, и в голову полезли эти нелепые «аскорбинка, ноги, полынь и шофер‑любитель»…

– Что, – спросил Валя сестру, стоявшую все время возле него с нашатырем и шприцем, – дрянь дело?

– Да что вы, – ответила сестра, – пустяки…

– Вам артисткой быть, – вздохнув, сказал Валя, – а не сестрой. – И закрыл глаза.

Профессор Гальяновский кончил мыть руки и попросил хирургическую сестру:

– Поторопите, пожалуйста, Галину Васильевну.

– Она побежала звонить…

– Что?

– Этот человек работает вместе с ее мужем. Он тоже не приехал сегодня ночью домой.

– Ну?

– Она волнуется.

– Но я не могу оперировать один, как вы полагаете?

– Сейчас я пойду за ней.

– Да уж, пожалуйста.

Галина Васильевна сидела у телефона и слышала длинные гудки: в квартире все еще никого не было. Где же Садчиков? Тогда бы их привезли вместе. Валя. Бедный мальчик. Он так и не узнал ее. Господи, неужели он не выживет? По‑видимому, нет. А может быть, Садчиков в другой клинике? «Какая же я дура! Садчиков, милый мой, прости меня!»

Она достала записную книжку и быстро пролистала страницы…

«Я позвоню к нему в отдел, – решила Галина Васильевна, – они же знают…»

Но и в отделе никого не было, а других телефонов она не знала и если бы даже знала, то наверняка не стала бы звонить, страшась услышать ответ, которого она так боялась.

– Галина Васильевна, – окликнула ее сестра, – он очень нервничает.

– Боже мой, – сказала Галина Васильевна и прижала к груди руки. – Я, наверное, не смогу…

– Он же один… Он ждет вас…

Галина Васильевна опустила трубку на рычаг и пошла в операционную.

Валя лежал без движения. Лицо его было желтым, словно высеченным из слоновой кости. Скулы заострились и стали как у покойника. Он уже не дышал, потому что через горло ему ввели трубку управляемого дыхания, и анестезиолог Татьяна Ивановна монотонно надавливала на красную грушу, через которую в легкие шла жизнь.

Все тело Рослякова было укрыто простынями и салфетками, и только, будто поле сражения, ограниченная всем белым, выпирала часть его груди с маленькой красной дыркой, от которой пахло жженой бумагой.

Профессор, оперируя, тихо матерился. Галина Васильевна давно привыкла к этому, и, если профессор молчал, ей было как‑то не по себе. Сейчас, вскрыв полость, профессор работал молча, и Галина Васильевна видела, как у него – от затылка вниз – густо краснела шея. Ей даже было видно, как кровь, пульсируя, скатывалась под кожей от шишковатого блестящего затылка вниз, к сильной, бычьей шее.

Легкое у Вали было чистое, гладко‑розовое, почти совсем без черных пятен от табака, которые были у всех мужчин, ложившихся на этот стол.

«Он же спортсмен, – вспомнила Галина Васильевна. – Садчиков говорил, что он мастер спорта».

Профессор сделал еще несколько быстрых надрезов, и открылось сердце. Оно билось неровно, иногда сжималось, делалось маленьким и замирало, а потом вдруг, будто заторопившись, начинало сокращаться лихорадочно‑быстро, судорожно. Пуля повредила сердечную сумку, и поэтому сначала ничего нельзя было понять из‑за большого сгустка синей крови.

Профессор очень быстро осмотрел раненое сердце Рослякова. Поморщившись, выругался, потому что увидел маленькую ссадинку, шедшую по краю. Такая ссадинка на руке безболезненна, ее прижигают йодом, да и то в крайнем случае. О таких ссадинах детям говорят: «До свадьбы заживет». А здесь, на сердце, она была смертельной, и никто не мог поручиться за то, что сердце не остановится, как только они начнут зашивать его маленькими нетравматическими иглами.

Профессор вытянул правую руку, и, когда сестра положила в его ладонь иглу, он, хищно прищурившись, снова стал разглядывать сердце, а после, покачав головой, взглянул на Галину Васильевну и начал осторожно зашивать красную пульсирующую ткань. И каждый новый прокол – чем дальше он продвигался к концу ссадины – Галина Васильевна воспринимала как некий сплав трагического и счастливого: шансы на спасение Рослякова увеличивались, но одновременно увеличивалась опасность. Ломался режим работы сердца, оно могло захлебнуться кровью, оно могло споткнуться и замереть.

Садчиков и Костенко приехали в клинику через час после начала операции, сдав Прохора в КПЗ. Они сели внизу, в приемном покое, и закурили.

– Кофейку бы, – сказал Садчиков.

– Спать хочется?

– А н‑нет? Две ночи как‑никак.

– Попрыгай.

– Неловко.

– Как думаешь, вытянет Валька?

– К‑конечно.

– А что они так долго возятся?

– Ты далек от м‑медицины. Час у них – пустяки. Тут о‑одну дамочку шесть часов резали.

– Так то ж дамочку.

– Нездоровые у тебя н‑настроения.

– Хочешь, вздремни полчаса.

– Не получится.

– Попробуй.

Садчиков вытянул свои длинные костлявые ноги и притулился головой к краю желтой скамейки, пропахшей хлористым больничным запахом.

Костенко ушел искать дежурного врача. Садчиков чувствовал во всем теле огромную тяжесть. Она давила на него, она делала его безвольным и усталым. Он хотел спать, но в тоже время одна мысль билась у него в голове: «Это я виноват в том, что случилось с Валькой. Это я виноват. Должен был первым в окно прыгать я, а не он».

Но вторая мысль спорила с этой, все под себя подминавшей первой: «Если бы он ждал, пока я подойду и пока мы станем советоваться, Прохор перестрелял бы детей и хозяйку. Тогда он бы сейчас сидел и не мог найти себе места, и все бы в нем кричало: «Я виноват!» А я знаю Вальку, это было бы для него концом, трагедией».

Когда Костенко вернулся, Садчиков попросил его:

– Слушай, тут р‑рядом есть гастроном, купи какого‑нибудь вина. А то я совсем ошалею. У меня есть т‑трешница.

– У меня тоже есть трешница. Ты хочешь есть? Могу купить.

– Нет, не надо…

– Я тоже есть не хочу… Сейчас я вернусь. Если уснешь – разбудить?

– К с‑сожалению, я не усну.

– Я быстро.

– Хорошо.

Он вернулся с бутылкой «Гурджаани». Откупорил ее штопором, вмонтированным в нож, и протянул бутылку Садчикову.

– Нет, – сказал тот, – пей п‑первым.

– За Вальку, – сказал Костенко.

Он пил долго, уже через силу, маленькими глотками, и ему казалось, что каждый глоток за Вальку – как в детстве «за маму» и «за папу» – обязательно принесет тому здоровье и жизнь.

– Держи, – сказал он, – твоя доля.

– За Вальку, – сказал Садчиков и допил все оставшееся в бутылке.

– Хорошее вино, – сказал Костенко.

– У грузин есть л‑лучше.

– Там было только это. Что, оно тебе не нравится?

Садчиков усмехнулся:

– Д‑да нет, н‑ничего…

Потом приехал Коваленко из соседнего отдела.

– Как дела? – спросил он. – Наши волнуются.

– Пока неизвестно.

– Это что, вы пили?

– Мы.

– С ума сошли!

– Почему? – удивился Костенко.

– Ну, все‑таки милиция… Решат, что мы все алкаши…

– Черт с ними. Пусть т‑только Вальку спасут.

– А что говорят?

– Ничего не говорят. Как там Прохор?

– Его Чита топит, а Сударь молча помогает. Пока лягается, но дело‑то ясное, вы его с поличным взяли.

– Не мы, – поправил Садчиков, – а Р‑росляков.

– Значит, вы, если Росляков.

Врач‑анестезиолог заглянула в лицо Рослякова и сказала скучным, обычным своим голосом:

– Больной порозовел.

Ассистент, «сидевший» на артерии, открытой для переливания крови в случае, если катастрофически упадет давление, тоже сказал скучным голосом:

– У больного действительно заметно порозовело лицо.

Профессор сказал:

– Он не больной, он раненый. Ясно вам?

– Ясно, – отозвалась анестезиолог.

И все в операционной улыбнулись.

– У парня мускулатура, – сказал профессор, – совершенно смертоносная для дам. Вообще‑то мне всегда было непонятно, почему женщины так падки на мышцы, Галочка, почему?

– Мой муж худ, как палка.

– Ну, это, я думаю, вы его довели с вашей строптивостью.

– Спасибо.

– Ешь тя с копотью, – удивился профессор, – и она еще обижается, вы слышите?!

Он затянул нитку, бросил иглу и отошел в сторону. Затем он поднял руки, и хирургическая сестра стала стаскивать с него перчатки и халат.

– Гоп со смыком это буду я! – пропел профессор и заметил: – Галочка, вы, как жена сыщика, должны знать эту песню. Ее кто поет: жулики или милиционеры? Я всегда путаю.

– Ее поют жулики.

– Ничего мотив, – сказал профессор, – а слова – так просто поэзия. Идите звоните вашему благоверному.

Галина Васильевна сняла маску и халат, стянула с себя перчатки и присела на краешек табуретки, чтобы прошла дрожь в ногах. Она видела затылок профессора; она видела, кик кровь уходила теперь вверх – от шеи к затылку, и она понимала, как трудно далась ему эта операция, дерзкая и виртуозная, на почти безнадежном сердце.

Выглянув в коридор, она сразу же увидела Садчикова среди восьми мужчин, сидевших на скамейках. Он сидел, вытянув длинные ноги, и курил, низко опустив голову. Галина Васильевна подошла к нему и сказала:

– Здравствуй, родной. Он жив.

Что‑то неуловимое, но понятное ей прошло по лицу Садчикова, она погладила его по щеке и присела рядом.

– Он уже говорит? – спросил Костенко.

– Он еще под наркозом. Но теперь все в порядке.

А потом, когда все смеялись и рассказывали что‑то наперебой, мешая друг другу, в приемный покой выскочила сестра и крикнула:

– Галина Васильевна, скорей!

Стало тихо‑тихо, и было слышно, как шальная муха бьется в окне, жужжа, словно тяжелый бомбардировщик. А потом все услышали, как простучали каблучки Галины Васильевны, и потом настала тишина – гулкая и пустая, как ужас.

У Рослякова остановилось сердце. Кончик носа сразу же заострился и сделался белым. Дали кровь в вену, но ничего не помогало. Тогда профессор вскрыл только что стянувшие грудь швы, отодвинул в сторону легкое и, взяв сердце своей желтой, сожженной йодом рукой, начал массировать его.

– Ну, – говорил он, – ну, ну, ну!

Он снова стал багровым, этот семидесятилетний профессор, и шея у него сразу же налилась кровью, и глаза сузились в меткие и всевидящие щелочки.

Сердце лежало в его руке, мягкое и безжизненное.

Он давил его сильно и властно. Он передавал ему силу и желание жить; он повторял все злее и громче:

– Ну! Ну! Ну! Ну!

Галина Васильевна стала рядом с ним.

– Остановка сердца, – сказал он. – Идиотизм какой‑то! Ну! Ну! Ну!

Вдруг он замер: почувствовал слабый, чуть заметный толчок. Он сразу же ослабил пальцы и сдавил сердце едва заметным движением. Оно отозвалось – тук! Он сжал его еще слабее. А оно четче – тук!

– Ну же! – сказал профессор. – Мать твою! Давай!

И сердце снова сократилось.

– Где кровь? – сказал он. – Перелейте кровь! Быстро!

Дали кровь. И сердце стало все отчетливей и резче делать свою работу, а вся работа его – великая и мудрая – заключалась только в одном: в беспрерывном и размеренном движении.

– У него кончается наркоз, – сказала анастезиолог, – максимум три минуты.

– Терпи, парень, – сказал профессор Гальяновский и начал зашивать грудную полость. – Теперь терпи, коли выжил.

Галина Васильевна подошла к Рослякову и, нагнувшись к нему, стала говорить медленно и громко:

– Они все здесь. Они ждут тебя, Валя. Ты меня понимаешь? И Садчиков, и Костенко, и ребята из управления.

Росляков сосредоточенно смотрел в потолок и молчал. Глаза у него были огромные и бездонно‑синие.

– Они все здесь, Валя, скажи, что ты меня слышишь, скажи!

Он ничего не мог сказать ей, потому что в горле у него была трубка, шедшая в легкие. Он только кивнул головой и нахмурился.

– Сейчас ты их увидишь, только будь молодцом, ладно?

Он снова кивнул головой, и Галина Васильевна увидела, как глаза у него стали темнеть.

«Как у новорожденного, – подумала она, – у Катюшки тоже потемнели глаза. Он новорожденный. Он был там, за гранью, он был мертвым».

– Выньте у него трубку, – сказал профессор.

– У тебя теперь все в порядке, – говорила Галина Васильевна и гладила его лицо, – мы зашили рану, теперь ты у нас молодец. Ты замечательно перенес операцию, теперь все будет в порядке.

Росляков закрыл глаза и наморщил лоб.

– Тебе больно, да?

Он кивнул головой.

– Терпи.

– Терплю, – прохрипел он и постарался улыбнуться.

– Молодец, ешь тя с копотью, – сказал профессор.

Профессор быстро накладывал шов, только что разорванный им. Наркоз кончился, и он шил по живому телу, а Росляков лежал, закрыв глаза, и морщился, а Галина Васильевна все повторяла и повторяла:

– Они все здесь, они ждут тебя, понимаешь? Садчиков, Костенко, Коваленко, и Бабин, и еще много ваших. Сейчас дотерпи, и мы их пустим к тебе, ладно?

Росляков открыл глаза, посмотрел на Галину Васильевну строго, требовательно, и слезы покатились у него по щекам.

– Все, – сказал профессор, – везите в палату.

Вернувшись в управление, Садчиков достал пачку «Казбека» и прочитал там номер телефона, который продиктовал Росляков в машине перед тем, как потерять сознание. Снял трубку, набрал номер.

– Да, – услышал он девичий голос.

– А‑алену пожалуйста.

– Это я.

– Здравствуйте. М‑меня просил вам позвонить Валя.

– Какой Валя?

– Росляков.

– Кто говорит?

– Его друг.

– Я его жду.

– П‑правильно делаете. Только он не придет.

– Почему?

– Он р‑ранен. В больнице на П‑пироговке лежит.

В трубке долго молчали. Потом Алена спросила:

– Мне туда можно?

– Н‑нужно. Хотя, я думаю, в‑вас туда не пустят…

Алена бежала по уснувшим московским улицам. Она забыла переодеть тапочки, и поэтому ноги у нее промокли сразу же, как только она вышла из дому. Она бежала по лужам, почти по середине улицы. В лужах отражались звезды. Дождь кончился, небо стало высоким и ясным. Звезды казались по‑южному огромными и низкими. В лужах они отражались точно и незыбко. Алена бежала по лужам, и звезды брызгами поднимались вверх, шлепались на землю и разбивались. Она бежала все быстрее и быстрее. Алене казалось, что сейчас все зависит от того, как быстро она прибежит в больницу к Рослякову, которого зовут детским именем Валя. Она бежала и плакала, а звезды брызгами взлетали в небо и пропадали потом, разбившись об асфальт, который был по‑земному теплым.

 

 

Конец банде

 

Сударя, Читу и Прохора допрашивали в трех разных комнатах. Садчиков зашел в медпункт, выпросил две таблетки кофеина и отправился в комнату, где допрашивали Прохора. Допрос вел Костенко.

– Я ж на почве ревности в нее хотел‑то, – твердил Прохор, – а он помешал. Откуда я знал, что вы из розыска?

Костенко сидел молча и только изредка, будто метроном, ударял по столу длинной линейкой, измазанной разноцветными чернилами.

– Может, она мне на каждом шагу изменяла, у меня сердце тоже есть, я ведь тайно ее любил‑то, – медленно, глядя в одну точку, тянул Прохор. – А он когда стал рваться, я решил, что это, наверное, ее хахаль какой…

Костенко кашлянул, и Прохор быстро на него глянул и замолчал.

– Расскажите, как вы убили милиционера около ВДНХ, – негромко и очень спокойно спросил Костенко.

– Я не убивал милиционера около ВДНХ, – четко и ровно ответил Прохор.

Садчиков закурил, и снова воцарилось долгое молчание, и только время от времени через точные промежутки Костенко ударял линейкой по столу.

– Расскажите, как вы убили шофера Виктора Ганкина, – так же негромко и очень спокойно повторил Костенко.

– Я не убивал никакого Ганкина, – так же четко и ровно ответил Прохор.

Садчиков и Костенко переглянулись.

– Слушай теперь меня, Прохор, – сказал Костенко, – слушай меня очень внимательно и постарайся не упустить ни одного слова из того, что я тебе сейчас скажу. Наш друг, в которого ты стрелял, остался жить. Понимаешь? Его спасли.

– Слава богу, – сказал Прохор, – а то я уж перенервничался.

– Что? – удивился Садчиков.

– Перенервничался, – повторил Прохор и вздохнул.

– Ну так вот, слушай дальше, – продолжал Костенко. – Если бы он погиб, то, вернувшись сюда, я пристрелил бы тебя, как бешеного пса, понимаешь? Меня за это арестовали бы и отдали под суд. Но я думаю, что меня за такого пса, как ты, все‑таки не осудили бы. И я бы рассказал на суде все про тебя: и про то, как ты убил Копытова, и про то, как ты убил Ганкина, и про то, как ты изувечил жизнь Леньки Самсонова. Я бы рассказал людям про то, какая ты мразь, понимаешь? И мне бы, я думаю, поверили.

– А может, и не поверили б…

Костенко открыл сейф и выбросил на стол окровавленную перчатку, найденную в ту ночь около Копытова. Потом он выбросил на стол вторую перчатку – такую же, но не окровавленную, найденную в машине, под сиденьем Ганкина, со следами пальцев Прохора. Потом он достал ботинок Прохора и рядом положил слепок с него, сделанный там же, в аллее у Ростокина. Он достал гильзы и выстроил их в ряд, а после того, как все гильзы кончились, он подровнял их копытовским пистолетом.

– Видишь? – спросил он. – Это все против тебя. Но я готов выслушать все твои доводы – в твою защиту. Я очень не хочу делать это, но я готов это сделать, понимаешь? И не смотри на меня дурным глазом, Прохор. Номера не проходят. Институт Сербского быстро тебя расколет, тем более что ты там уже раз пытался прикинуться сумасшедшим в сорок пятом. Ясно?

Прохор долго сидел молча, а потом завыл. Он выл монотонно и страшно, как раненая собака, выл на одной страшной ноте, очень высокой, но в то же время басистой и хриплой.

– Ненавижу вас, – хрипел он, – ненавижу…

– А ты думаешь, я тебя люблю? – удивился Костенко. – Я тебя тоже ненавижу. Только я человек, а ты – зверь. Понял? Вот так‑то.

Он раскрыл голубой листок протокола допроса и спросил Садчикова:

– Ты будешь вести или я?

– Веди т‑ты. У тебя почерк четче, – ответил Садчиков и, сняв пиджак, повесил его на стул.

Костенко обмакнул перо в чернильницу и начал:

– Давай. Фамилия? Имя? Отчество?

– А зачем? – спросил Прохор глухо.

– Закон требует, – ответил Костенко и затушил сигарету, чтобы дым не щипал глаза.

 

 

КНИГА ВТОРАЯ

ОГАРЕВА, 6

 

УТРО ПОЛКОВНИКА КОСТЕНКО

 

 

Гражданская панихида была в конференц‑зале «Мосфильма». Левон лежал в гробу – маленький и желтый, с припудренным лицом, совсем не похожий на себя. Костенко, вглядываясь в его холодное лицо, вспомнил, как Левон лет пять назад сказал: «Славик, я отдам концы в сорок». Костенко тогда смеялся над ним, и Левон тоже смеялся, но не оттого, что Костенко вышучивал его, а просто чтобы поддержать компанию.

«Смейся, смейся, дуралей, – говорил Левон, – ты живешь своими вещдоками, а я – чувством. Я вот смотрю тебе в глаза и чувствую, что ты думаешь, но выразить этого не умею. Умел бы, стал гениальным режиссером… Поверь, дорогой, мне: в сорок я сыграю в ящик…»

Два года назад, во время съемок, у него заболело в паху. Врач, осмотрев его, сказал, что надо ехать в онкологический институт. Изрезанный и облученный, Левон продолжал работу: его привозили на съемочную площадку, и он репетировал с актерами, полулежа в кресле на колесиках, и два раза в день медсестра впрыскивала ему наркотики, чтобы убить боль. Потом, правда, начался странный процесс ремиссии, и Левон неожиданно для всех стал прежним Левоном, каким Костенко знал его со студенческих лет, когда они вместе учились на юридическом факультете, ездили танцевать в «Спорт», устраивали шумные «процессы» в молодежном клубе, который помещался в церкви на Бакунинской, и сражались в баскетбол с Институтом востоковедения в спортивном зале «Крылышек». Левон был душой Москвы тех лет: его знали и любили люди разных возрастов и профессий – грузчики, писатели, кондукторы трамваев, жокеи, актеры, профессора, летчики: он обладал великолепным даром влюблять в себя сразу и навсегда.

Когда Левон почувствовал, что ремиссия кончается, постоянная слабость делает тело чужим, и что большая, осторожная боль снова заворочалась в печени, он отказался лечь в больницу, попросил после смерти его кремировать («Нечего вам возиться со мной, теперь места на кладбище дефицитны») и еще попросил накрахмалить полотняную рубаху с большим воротником и синим вензелем ООН на правой стороне, которую Кёс привез ему в подарок из Стокгольма. Он так и умер: рано утром проснулся, попросил Кёса и Гришу надеть на него полотняную рубаху с большим, модным в этом сезоне воротником, посмотрел на свои руки и сказал: «Какие стали тонкие, как спички, позор экий, а?» Потом ему помогли перейти в кресло – к окну. Он посмотрел на свою тихую улицу, вздохнул и сказал:

– Ну, до свидания, ребята…

«Все‑таки похороны – это варварство, – подумал Костенко, наблюдая за тем, как в зал входили все новые и новые люди, пожилые уже, сорокалетние, а он их помнил студентами, не лысыми, а кудрявыми, не толстыми, а поджарыми. – Особенно когда уходит самый сильный из нас и самый веселый. Впрочем, первыми всегда гибнут самые сильные и веселые». (Именно так часто говорила его мама, Галина Николаевна Иванова, пришедшая в Москву в конце двадцатых, в лаптях, из Шуи, поступать в университет. Оттуда, из университета, с исторического факультета, и ушла вместе с отцом на фронт; отец погиб в Сталинграде; мама вернулась инвалидом.)

Григор, поднявшись на носки, чтобы дотянуться до высоко установленного микрофона, говорил прощальное слово. Он был сейчас растерянный и казался из‑за этого еще меньше ростом. Голос его то и дело срывался: он сопел и совсем не был похож на себя.

– Слушай, Коля, – шептал кто‑то за спиной Костенко, – в Дом журналистов раков привезли. Проводим Левушку – надо съездить.

– Нехорошо это, – ответил Коля.

– Почему? «И пусть у гробового входа младая будет жизнь…»

Костенко сердито обернулся:

– А раки при чем?

«Наших здесь человек пятьдесят, – подумал он. – Остальные пришли посмотреть смерть. Гадость это все‑таки».

Костенко кто‑то тронул за локоть.

– Вот так, Славик, – прошептал Степанов. – Первые наши похороны.

– Вот так, Митя…

– Я только вчера прилетел. А два месяца назад мы с ним на ипподром ездили. Он все время смеялся, анекдоты рассказывал. Я ему предложил новый фильм вместе снимать. Он тогда все шутил, что мы сделаем нашего Мегрэ лучше, чем у Сименона, а Кёс сегодня рассказывал, что он уже тогда знал, сколько дней ему осталось.

– Левушка был очень сильным человеком.

– Почему «был»? Он для нас всегда останется «есть».

– Брось, Митя. Был. Метафоры оставь для своей литературы. Я, знаешь ли, мыслю протоколом. Так верней в наш век. Был Левон — и больше нет его. И не будет.

Подошел Мишаня Васильев и хрипло сказал:

– Здоров, полковничек.

– Здравствуй.

Лет семь назад Костенко сажал Васильева за угон и спекуляцию автомашинами.

– Я у Левона работал последнее время, – сказал Васильев. – Помощником.

– Знаю. Он ко мне приходил, чтобы тебя, сукиного сына, в Москве прописали.

Мишаня затряс головой, в глазах его показались слезы, и он всхлипнул:

– Гады живут, боги умирают.

– Зачем с утра пил?

– Левушка велел. Я к нему за день перед смертью приходил, ананасов купил, а он сказал, чтобы мы его провожали весело. Воблы, говорил, хорошо бы достать на поминки. Сейчас жарко, вобла под водочку с пивком хорошо бы пошла. Смотри, говорил, чтоб мать и Марго не голосили, все вам настроение испортят.

Степанов спросил Костенко:

– Ты в крематорий на автобусе поедешь?

– Я не поеду в крематорий. Не могу, Митя.

– Поминать будем дома, – сказал Васильев. – Приедете?

– Постараюсь. Если почему‑либо не получится, завтра зайди ко мне, пропуск я тебе спущу.

– А в чем дело? – Васильев удивился. – Я же завязал.

– Знаю.

– На Петровку?

– Нет. Я теперь в министерстве. Улица Огарева, шесть. В три часа сможешь?

– Вы что ж, попрощаться с Левоном пришли, или я вам тут нужен был по делу? – спросил Васильев, и лицо его стало жестче.

– Если б ты мне был нужен по делу, я бы нашел тебя через отдел кадров. Не надо так, ты сантименты не крути, ты ведь не урка, Мишаня.

 

Костенко действительно не смог приехать на поминки, хотя очень хотел быть там. На два часа был назначен прием у заместителя министра. Костенко думал, что дело, которое он безуспешно разматывал в течение последних сорока дней, после сегодняшнего доклада генералу перейдет в более спокойную фазу, но, вернувшись с похорон, получил новую сводку:

 

Вчера ночью в Свердловске в городской больнице скончался от отравления, идентичного тому, которое проходило по эпизодам в Минске и Ленинграде, Кикнадзе Шота Иванович, из Тбилиси. Данные прилагаются.

Дежурный по управлению Бурмистров.

 

Кикнадзе, как и те двое в Минске и Ленинграде, приезжал покупать машину. Это единственное, что удалось установить точно. Об остальном можно было догадываться. Возле магазина к приезжему, очевидно, кто‑то подходил и предлагал помочь купить «Волгу» без очереди. Потом они вместе шли в гостиницу, чтобы в номере спокойно посидеть, обмыть сделку и обговорить детали. Преступники подмешивали в водку снотворное, но делали это, не зная дозировки. Обокрав уснувшего человека, они уходили, даже не догадываясь, что тащат за собою «мокруху» – за сорок дней было убито три человека, и ни разу ни на одном месте происшествия не удалось получить отпечатки пальцев преступников. На столе оставались лишь те стаканы, из которых пили жертвы. На бутылках были обнаружены только отпечатки пальцев убитых. Судя по почерку, действовала одна и та же банда.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-07-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: