Глава 1. Гадкий утёнок. Структура языка. 3 глава




Интонация – это внешнее. Сам центр восприятия, вроде бы, – внутреннее. Если я буду плакать, иголки шапки вопьются уже в мокрую голову, после этого вообще не сдвинутся с места, тесная одежда прилипнет к мокрому телу. Мне станет тяжелей двигаться и тяжелей дышать, к тому же вся сила уйдёт в плач, а надо идти, мать тянет меня за руку. Если я буду плакать, мне станет трудней двигать ногами. Я без слёз делаю шаг, потом следующий. «Не шевелить головой, чтобы шапка не прокалывала голову!». По возможности, не забывать об этом.

Мой воспринимающий цент отражает и интонацию маминого голоса, и собственные ощущения. Внешнее и внутреннее для него по какую-то одну сторону. Как такое может быть? Есть ли что-то ещё более внутреннее, чем внутренние ощущения? Да, это – мой опыт. Он – и внутреннее, и не внешнее. Предназначение опыта – опережающе отражать действительность. Мамина интонация позволяет мне это делать. Мой воспринимающий центр обо всех последствиях выбора плакать тоже осведомлён на собственном опыте. Ему известны реакции тела и вероятные мамины действия... Я делаю выбор не плакать, после этого чувствую себя Гадким Утёнком, но мой выбор – не делать себе хуже собственными слезами, собственными же руками.

Возможно, этот выбор не идеален, но мой опыт так заточен. Что его заточило – мой темперамент или воспитание? Внутренние ощущения и интонация маминого голоса наделены смыслом. Опыт вытягивает внешние и внутренние смыслы в определённость стратегии для себя. На фотографии, где «папа, мама и я», – я ещё не умею говорить, но уже умею отчаиваться. Это – собственная природа моего воспринимающего центра, но шагая с мамой, я уже не отчаиваюсь. Вернее, я не плачу, но чувствую себя Гадким Утёнком. Собственная природа центра начинает трансформироваться. Мой воспринимающий центр, чья природа отчаиваться, изменил её на какую-то другую.

Я даже смутно припоминаю, что там было, когда делали фотографию, где папа, мама и я, где природа моего воспринимающего центра существует ещё до Гадкого Утёнка... Мне кажется, что мы идём в больницу. Мама всегда говорит, что больно не будет. Так, что я ей не доверяю, но сегодня она добавила, что с нами идет папа. Он, действительно, не ходит с нами в больницу.

Всё же в очереди я сидел, как на иголках. Мы вошли. Под потолком – темно. Сбоку – яркий свет. Белые ширмы скрывают что-то. Кажется, что это – самая страшная больница! Я готов паниковать, но меня сбивает с толку, что на докторе с бородкой нет белого халата... Мы садимся на стулья. Ни папу, ни маму белая ширма за спиной не волнует, дядя с бородкой не просит снять с меня одежду... окружающее всё равно таит в себе что-то. За боковой ширмой ободранный стул, но ширма за спиной непроглядна. Дядя с бородкой вроде добр, ещё бы разрешил за ширму заглянуть... Кажется, моего раздевания не будет, но внимание привлекают к какому-то ящику. Я сначала его и не заметил. Дядя сказал, что оттуда вылетит птичка, добавил, что её надо ловить. Я не заинтересован. Мама тоже сказала, что надо ловить птичку. Мне не жалко, пусть бы птичка летала. Почему заботу о ней взвалили на меня? Нужно теперь быть внимательным и караулить птичку... Она кажется мне деревянной, как этот ящик. В моём воображении птичка выскочила из него, щебечет и порхает. У неё длинный, деревянный клювик, который быстро стучит о ящик. Сама птичка – тоже быстрая. Как её ловить? Я – неуклюжий, к тому же должен сидеть неподвижно. Я решил, что буду ловить её, спустя рукава, но тут у меня возникают опасения. Кожа рук голая, лицо ничем не защищено. Птичка сама может меня клюнуть, чего доброго, от неё ещё надо будет отбиваться... В режиме опережающего отражения действительности я тянусь к маминой груди за защитой. Этот момент запечатлела фотография: с ящика я не свожу глаза, как и велено...

Потом мы встаём и уходим. Птичку с острым клювиком не удалось увидеть. Я чувствую какое-то сомнение, что она вообще была...

Эти воспоминания, оказывается, хранились! Казалось, их никогда не было. Фотография среди других фотографий у бабы Марфы на стене удивляла меня с самого детства: «Неужели это я такой маленький и толсты между мамой и папой?». Больше было некому быть, но между этим снимком и мной бежала трещина беспамятства... Одна фотостудия в городе регулярно погружала меня в глубокие раздумья. Поворот в одну сторону погружал, а в другую – нет: я точно знал, что это не туда. А в нужную сторону среди ширм, стульев и игрушек для детей всегда в последнюю очередь я находил глазами деревянную камеру на треноге. Она казалась мне, почему-то, в три раза меньше, чем должна быть. В этой студии работал приятель. Он ничего не знал про такие большие камеры, говорил: «Всегда такие были». Никто не помнил и фотографа с бородкой.

 

Андрей Белый в романе «Петербург» выразил поиски души вполне понятно: «Сознание Николая Аполлоновича тщетно тщилось светить: оно не светило, как была ужасная темнота, так темнота и осталась... Стаи мыслей слетели от центра сознания, будто стаи оголтелых, бурей спугнутых птиц, но и центра сознания не было; мрачнейшая там прозияла дыра, перед которой стоял растерянный Николай Аполлонович, как перед мрачным колодцем.... стаи мыслей, как птицы, низверглись стремительно в ту пустую дыру; и теперь копошились там какие-то дряблые мыслишки. … Стаи мыслей вторично слетели от центра сознания; но центра сознания не было; перед глазами была подворотня, а в душе – пустая дыра; над пустою дырой задумался Николай Аполлонович».

По поводу центра сознания ничего не может сказать и восточная мудрость. По её мнению, чтобы отыскать «я», никакие мысли не подходят, они – результат деятельности «я». Ницше, в конце концов, разрубил Гордиев узел: «Нет никакого «я»!». Всё-таки Канту удалось рассмотреть в центре сознания стремление ко всё большему обобщению в кругу наших понятий. Таким путём разум достигает идеи Бога, своего последнего обобщения, после чего покидает почву опыта и перестаёт вырабатывать достоверные знания: «В пустоте его крылья не прокладывают никакого пути».

Нападки на Канта были по мелочам. В основном от тех, кто не читал его, а пользовался комментариями. Это особенно касается физиков, которые любят повторять, что пространство и время совсем не то, что думал о них Кант. Он, кстати, был физиком и сохранил для «коллег» эмпирическую реальность пространства и времени, а, как философ, использует их, как форму чувственности – трансцендентальную идеальность. По Канту, мы созерцаем с их помощью в себе явления: «Душа схватывает явления по законам пространства и времени». «Вещи в себе» существуют за пределами сознания и не познаваемы, являются в формах созерцания, и пространство и время – всеобщие формы таких созерцаний. По Канту, пространство – «не дискурсивное понятие, а чистое созерцание»,время – «не дискурсивное понятие... а чистая форма чувственного созерцания». «Внутреннее чувство, посредством которого душа созерцает самое себя или своё внутреннее состояние, не даёт, правда, созерцания самой души как объекта, однако есть определённая форма, при которой единственно возможно созерцание её внутреннего состояния, всё, что принадлежит к внутренним определениям, представляется во временных отношениях. Вне нас мы не можем созерцать время, точно также как не можем созерцать внутри нас пространство».

Николай Аполлонович читал Канта, но забыл, что душу невозможно созерцать, иначе бы он оставил свои попытки увидеть центр сознания.

Внутреннее чувство вошло в пословицу: «крепок задним умом»; так что противоречие в восприятии, которое не является мгновенным, – а и ещё каким-то, – всеобще осознаётся. Схватывание непривычной информации возникает в картине внутреннего чувства с запозданием. Профессор Брюс Худ тоже зафиксировал формулирующееся в сознании с запозданием процессы организма, когда искал «я»: «Почему наше восприятие себя иллюзорно?.. Принимая решение, мы чувствуем, что некто, которого мы воспринимаем как себя, запустил механизм принятия этого решения. (Я возьму эту чашку кофе). Мы думаем, что приходит мысль, а за ней следует действие, но данные нейрофизиологических исследований показывают, что там может быть другая последовательность. Что-то в нашем теле хочет эту чашку, и двигательная система в мозгу приготовляется к движению. Примерно полсекунды спустя мы формируем эту сознательную мысль: «Я возьму кофе!» Очевидно, то, что мы называем самостоятельно принимаемым решением, является не тем, чем кажется....Мы можем представить множество факторов как нити паутины. Наше представление о своей внутренней сущности находится в её центре, как иллюзорный контур. Мы можем видеть нечто, находящееся в центре паутины, но его форма определена тем, что присутствует вокруг». («Наука в фокусе», июль – август 2012). Профессор считает, что мы определяем пустоту, поставил перед собой ту же цель, что и Николай Аполлонович Аблеухов – увидеть «я».

Кант давно осветил эту проблематику: восприятие имеет два момента – схватывание и внутреннее чувство. Мелкие устойчивые моменты картины мира обобщаются до представления о себе, до понятия «я», но внутреннее чувство и тот «я», что мы с помощью данной работы ищем, не одно и то же. Внутреннее чувство не может быть «я», если отстаёт от реальности и само является частью восприятия, представлением о себе, которое изменяется: «Внутреннее чувство представляет познанию даже нас самих, как мы себе являемся, а не как мы существуем сами по себе. Мы внутренне подвергаемся воздействию и должны относиться пассивно к самим себе. Рассудок, как синтез воображения, производит на пассивный субъект, способностью которого он является, воздействие...». В дальнейшем пассивное отношение к себе ляжетв основу cogito Канта и явится для нас важным понятием. Кант старательно подчёркивает отличие схватывания от внутреннего чувства: «Психология отождествляет внутреннее чувство со способностью апперцепции, между тем, как мы старательно отличаем их».

Невозможность созерцания внутри себя пространства, а вне себя времени наводит на мысль, что наша душа имеет какую-то форму, ибо это определённое ограничение созерцания. Воображение не имеет, по крайней мере, какой-то части такого ограничения. Мы воображаем себе пустое пространство, хотя вокруг нас его нет, взгляд всё время натыкается на предметы. Во внутреннем чувстве созерцание пустого пространства, тем не менее, возможно, время тоже то идёт вспять, то опережает своё течение при воображении прошлого или будущего. Наше продуктивное воображение не считается с пространством и временем, как они есть, но пространство и время объективны, не отменимы и совпадают с репродуктивным воображением (схватыванием или апперцепцией).

Насколько я воображал Гадкого Утёнка, а насколько созерцал в себе? Покой, отчаяние, Гадкий Утёнок – эти состояния меняются, производят флуктуации, но само «состояние себя» – не воображение. Иначе придётся отказаться от верховной реальности, на которую всё время натыкаешься, в том числе, и внутри себя. Верховная реальность так просто не отменяется воображением, значит, и не подчиняется ему.

Кант разделил пространство на эмпирическое и трансцендентальное. Наш опыт принадлежит им обоим, они – подобие. Вроде бы, то и другое – пустота, но не равенство. В трансцендентальной пространстве нет материи, и трансцендентальное время тоже может течь в любую сторону: – из-за этого всё запутано. Более того, современные физики уже выдвигают теорию о происхождении космоса, по которой вначале возникают не пространство и время, а спутанность...

По мнению Гегеля, Кант некритично включил в логику идею категорий. Аристотель выдвинул список категорий эмпирическим путём, не доказывая всеобщности, полноты и обязательности, которые Кант сам определил, как критерии априорного знания, так что Гегель делает основательный упрёк... «Эти всеобъемлющие категории разума – тут есть над чем посмеяться честному человеку. Какая разница – восемь их или девять? «Всё это не имеет ничего общего с умом, отрицает его глубочайшую суть, состоящую в том, что он порабощён миром». (Камю).

Мы, действительно, логично мыслим, не думая о категориях разума. Ножки от стола мысленно никто не отделяет, чтобы «проанализировать» стол, для этого достаточно акта внимания. Никто не анализирует, и какое понятие шире: «дерево» или «береза», – это тоже очевидно. Такой анализ разум производит мгновенно, логика включается в работу автоматически вместе с вниманием. А само внимание направляется нашими целями. Вот только иногда они деформируют внимание до позитивных и негативных галлюцинаций; незаметно для сознания деформируется и логика.

Не смотря на это, смысл доводить логику до мыслящей стороны сознания был у Аристотеля: «То, что ты не потерял, ты имеешь. Ты не потерял рога. Значит, у тебя есть рога». – Логика позволяет указать на ошибку в первой посылке. Ты имеешь то, что не потерял, при условии, что это вообще имел. Вообще же, этот софизм попахивает памятью о козлоногих людях: никакой и не софизм, а логическое высказывание, преследовавшее цель – не иметь рогов. Логика – инструмент внимания, который отчасти подчинен внутренним целям индивида. Можно беспокоиться о логике, зависимой от состояний индивида, которые захватывают власть над целями. Камю такое беспокойство выразил: «…о чём, по какому поводу я мог бы сказать: «Я это знаю!». О моём сердце – ведь я ощущаю его биение и утверждаю, что оно существует. Об этом мире – ведь я могу к нему прикоснуться и опять-таки полагать его существующим. На этом заканчивается вся моя наука, всё остальное мыслительные конструкции. Стоит мне попытаться уловить это «я», существование которого для меня несомненно, определить его и резюмировать, как оно ускользает подобно воде между пальцами». Логика помогает «определять и резюмировать» в эмпирическом пространстве и времени, принадлежа субъекту, который есть в трансцендентальном пространстве и времени. Этот субъект говорит: «Я это знаю», – и у логики есть убеждение в принадлежности своему субъекту, в его существовании, которое представляется ей истиной. Следовательно, всё, что субъект желает или думает, является логичным. Знание о том, кто говорит: «Я это знаю», – очень важно, потому что субъект начинает плыть и ускользать, как вода между пальцев.

«Я» пытались отыскать целые научные коллективы. Учёные разных областей знания собрались однажды вместе, чтобы создать структурную решётку и уловить, наконец, «я», но в результате их усилий «я» ушёл сквозь решётку, как вода сквозь сито. Так, что Камю был не последний, у кого «я» прошёл, как вода сквозь пальцы.

В связи с актуальностью проблемы интересно взглянуть на ответ марксистского учения на этот вызов, стоящий с начала философии.

Маркс не писал философских трудов, только составил тезисы к одной работе. Они так и называются: «Тезисы о Фейербахе». Последний тезис стал знаменит: «Философы различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его». Это мысль Бэкона: «практика – критерий истины», – а собственная мысль Маркса, судя по тезисам, сводилась к тому, что человек – продукт общественных отношений.

Что человек не пляжно-уличная личность, – такое заявление по сути ничем не отличается от заявления Ницше: «Нет никакого я». Оно никуда не ведёт, скорее, констатирует отсутствие проблемы, в то же время отрицает активную природу «я». Кто же тогда с ужасом спрашивает: «Отношения есть, а меня – нет?!».

Ещё Маркс «поставил диалектику Гегеля с головы на ноги», – и в результате диалектической метаморфозы из продукта общественных отношений или нет никакого «я» получилось: «Кто был ничем, тот станет всем». Такую маску можно носить даже с удовольствием. Но, на самом деле, «продукт общественных отношений – объект манипуляций, итог развития философии, которая зашла в тупик... По Марксу, сознание определяется бытием, и сознание пролетариев должно определяться их бытием... Скорее, оно определяется бытием буржуев. Мы – завистливые субъекты. Это наше последнее определение?

Ленин тоже хотел написать работу по философии и написал четыре странички: «Камень, упавший на землю, оставляет на ней след. Отражение – общее свойство материи. Наше сознание отражает мир, как земля отражает камень». Кажется, после этого у него мысль встала колом. У меня, по крайней мере, она останавливается или идёт в противоположную сторону. Земля, конечно, отразит камень, но не раньше, чем он на неё упадёт. Определение сознания – опережающее отражение действительности – и никаких средств у материализма нет, чтобы объяснить сознание. Поэтому ключевой фразой всех советских компендиумов стало: «марксизм-ленинизм впитал все достижения предшествующей философской мысли».

Маски общественных отношений олицетворяют общественные отношения. Они кодифицированы, приспособлены для коллективного опознания. Логик А. Зиновьев по поводу них пишет следующее: «Не из вежливости и не от мании величия тот занудный профессор говорил «мы», когда мог вполне спокойно и безнаказанно употребить «я». Тут действовал социальный инстинкт, ибо у нас нет никаких «я», а есть только «мы». Что такое мы? Мы – это ты, я, он. Мы – это не ты, не я, не он. И ни в коем случае не Магомет, не Христос, не Наполеон. Это – некий Иванов, некий Петров, некий Сидоров. Мы – это одержимые единым порывом, движимые чувством законной гордости. Мы – это исходная категория нашей идеологии».

Мы не будем изучать маски. Нас интересует «я», который их выбирает...

Меня лично загипнотизировал апломб Ницше: «Я» – фикция!». Я с ним хотел согласиться, даже стал приводить себя в пример, и поначалу всё шло хорошо. Но одно воспоминание спутало мне карты.

Мне примерно три года. Я брожу по пустому огороду бабы Нюры, за низеньким частоколом заметил кур и захотел их потрогать. Вообще-то, мне запрещено трогать кур, но запрет касается бабы Марфиных кур, а сейчас речь идёт о бабы Нюриных. В огород я попал через забор, поставил ноги на перекладину и перелез, даже сам удивился, что легко получилось. Частокол в три раза ниже, но перелезть гораздо трудней. Колья цепляются за штаны, не перекидываются ноги... я стал неуклюжим, но, наконец, перелез. Куры не проявляют ко мне интереса, роют землю ногами, время от времени что-то клюют... Я выбрал одну из них, чтобы погладить, но пока наклонялся и руку протягивал, она унеслась. Другая курица тоже унеслась в последний момент. Я хотел задуматься над их одинаковым поведением и изменить как-то своё, но напал охотничий азарт. Чего думать – надо было ловить!.. Неожиданно куриные лапы сами вцепились мне в плечи. Я получил тупой удар клювом по голове... Их последовало уже несколько. Никак не могу сбросить эти лапы с плеч, наконец, я заревел. Баба Нюра выросла, как из-под земли. Она избавила меня немедленно от напасти, которой оказался петух. Я возвращён домой, утешен, меня даже не ругали за кур...

На следующий день я счёл за благо пойти к бабе Нюре в гости уже через калитку. Она сама открыла и пригласила проходить в дом. Никогда таких церемоний не было. Но я не стал подниматься на крыльцо, сразу двинул в ограду. Меня интересовала стычка с петухом. Шансы у меня были хорошие. Он меньше в два раза, и я не собирался подставлять ему спину...

Баба Нюра следовала за мной. Это было тоже хорошо...

Сразу заметить петуха за частоколом не удалось, среди кур его не было. Я подумал, что он опять за спиной, резко обернулся назад... к бабе Нюре:

– Где петух!

Баба Нюра открыто удивилась: – Мы ещё вчера его съели! Отрубили голову и сварили суп. – Тут я почувствовал стыд перед петухом. Больше стыда ни перед кем не было. Мой поступок совпал с запретом мне что-то делать, но это вызывало отдельную досаду. Откуда в моей душе взялся стыд перед петухом? Теперь я стою перед этим стыдом, как перед загадкой.

«Наши инстинкты, в том числе и моральный инстинкт, заботятся о пользе», – говорит Ницше. В данном случае речь не идёт о моей пользе. Речь вообще не идёт о чьей-то пользе. Мой стыд бесполезен петуху, бесполезен мне и бабе Нюре. Она хотела утешения для меня: врага больше нет.

Я проявил с ней скрытность, но посетовал на смерть петуха бабе Марфе. Она встала на сторону бабы Нюры: «Он мог тебе глаз выклюнуть». Я об этом как-то не подумал. Всё равно стыд перед петухом, с которым я столкнулся, предельно непонятен. Врождённая совесть – это сюрприз!

Я включаю в себя нечто, что безусловней моего опыта и выгоды. Когда мы шли с мамой в гости, я сам выбирал выгоду. Слёзы выбили бы меня из колеи, я их не выбрал, сделал ставку на воспринятую интонацию, но в случае с петухом что-то перечёркивает и воспринятую интонацию. Баба Нюра мне подсказывает, что всё уже кончилось. Она делает меня правым в отношениях с петухом и ожидает облегчения. Почему выгоду от смерти супостата заменяет стыд? Совесть – это совершенно неожиданная новость!

О внушении мне совести не может быть и речи. Я фильтрую внушения. Они вызывают у меня досаду, но, на всякий случай, нужно проверить себя на лицемерие...

Я опять забрел к бабе Нюре, обычно открытые дверные створки в комнату сейчас закрыты. Я их открыл. За дверью оказалось много народу: младшая тётя, тётя Эля и баба Нюра молча повернули ко мне головы, будто, посылая мысль уйти. «Собственно, в чём дело?». – Младшая тётя примеряет лифчик. Тётя Эля с ним возится, и на младшей тёте нет трусов. Я остаюсь из любопытства. Чтобы понятней было, даже дверь захлопнул... Младшая тётя начинает на меня наступать: – Бука! Бука! Бука! – Её басистый голос мне свидетельствует, что я должен бояться. «Бука» – это, видимо, чёрный треугольник между ног. Почему-то, тётя думает, что он страшный. Скоро «бука» оказывается совсем рядом, я вижу слабые волоски. Мне хочется с размаху дать по этой «буке» ладошкой, но сбивает с толку тётина уверенность, что я должен бояться.

В моих глазах «бука» вдруг делается огромной. Я, действительно, пугаюсь и с рёвом неуклюже отступаю за дверь. Пожалуй, это лицемерие, но на него был спрос. В случае с петухом спрос был на облегчение. Моя реакция на его смерть манипуляциям не подчинялась. Моей рациональности хватило только на скрытность.

Кажется, что стыд перед петухом фундаментальней любого выбора моего воспринимающего центра. Младшая тётя воздействовала на меня интонационно, баба Нюра тоже воздействовала интонационно, когда заявила об исчезновении петуха из моей жизни. Почему тётино воздействие отражено моим сознанием, как-то отрефлексировано в поведении, а стыд перед петухом полностью подавляет любое поведение, которого требуют обстоятельства? Стыд манипулирует мной. Кант в своё время не нашёл безусловное, но и не исключил его возможность.

Дядя Толя рассказывает бабе Нюре что-то невероятное. Она весело смеётся... и верит. Я вслух выражаю сомнение: – Он же врёт.

Баба Нюра объяснила: – Он шутит. – Я не уловил разницу, но выгоду почувствовал, на следующий день сообщаю дяде Толе что-то корыстное для себя. Он не поверил ни одной секунды, немедленно реагирует: – Ты врешь!

Я решил выкрутиться:

– Я шучу.

– Нет, ты врешь!

Крыть мне было нечем. Лучше было притвориться непонятым.

Нет нужды трудиться над дефиницией: цинизм это или лицемерие. Во мне достаточно обусловленного в самом нежном возрасте, и я манипулирую им. А стыд перед петухом манипулировал мной. Вот, в чём загвоздка.

Ещё я вру дяде Толе, что шучу, и не чувствую стыда, а только отчаяние человека, прижатого к стенке... Я не чувствовал стыда, и когда врал отцу, что понял, как летит ракета, и матери – что раскаялся. Кажется, мой центр меняет режим собственного выражения. Мои ощущения Гадкого Утёнка меняются вместе с ним и с логикой поведения, которая есть граница меня и мира.

Если стыд и совесть – одно и то же, – а, кажется, именно так и есть, – мы должны констатировать, что стыд не является автоматической реакцией на враньё. Совесть не преследует всякое враньё стыдом. Кажется, речь идёт о преследовании поступков, и, возможно, к ним относится и какая-то речевая деятельность, которая преследуется стыдом. Угрызения совести – следствие чего-то более безусловного, чем враньё.

Гадкий Утёнок и отчаяние тоже отличаются друг от друга: отчаяние – противное ощущение, но в этом состоянии я – не Гадкий Утёнок. Отчаяние каким-то образом его отменяет. Кажется, при ощущениях Гадкого Утёнка моя энергия направлена на терпение, а при отчаянии тратится на внутреннюю активность. При ощущениях Гадкого Утёнка мои внутренние состояния внешне незаметны, а у потрясаемого активными чувствами, они кажутся мне самому освещёнными до последней волосинки.

Когда мать тянет меня за руку, и мой воспринимающий цент выбирает – плакать или не плакать, – я не плачу, потому что мне так выгодней, – моё внутреннее чувство является внешне незаметным, мой опыт подсказывает такой выбор. В случае же с петухом что-то выбирает за меня, отодвигает и опыт моих выгод, который я просчитываю сейчас задним числом. Стыд, хоть и закрыл внутреннее чувство от выгод, но я всё запомнил.

Когда я лицемерил с «букой», моё внутреннее чувство было изменено доверием к желанию тёти, чтобы я боялся, но, когда баба Нюра предлагает мне какое-то изменение, моё внутреннее чувство встало колом. Мой стыд парализует его изменение. Я оказываюсь захвачен в трансцендентальном пространстве и времени каким-то недоверием. По сути, стыд перед петухом и есть недоверие к описанию мира, которое предлагает баба Нюра. Её слова точно описывают внешнюю реальность, предполагают и предписывают мою внутреннюю реальность, но моё внутреннее чувство не соглашается с этим. Или кто-то это делает за меня? Мой центр состоит из внутреннего чувства в трансцендентальном и схватывания в эмпирическом, но из-за стыда центр начинает терять очертания. Мой воспринимающий центр или опыт сводим к схватыванию и внутреннему чувству, но я оказываюсь не сводим к своему центру из-за совести. Либо речь должна идти ещё о другой паре: – доверие и недоверие.

Воспринимающий центр безошибочно настроен на смысл, вполне допускает лицемерные и циничные расчёты, но этот настрой обусловлен. «Гадкий Утёнок» и отчаяние выражают тоже обусловленный смысл. Центр кажется смещённым в одну сторону: Гадкий Утёнок превосходит ощущения отчаяния количественно, но сейчас это не та проблема, которая стоит перед нами. Доверие и недоверие – вот, в чём нужно разбираться. Всё было бы просто, если бы не совесть... Логика, одинаковая для всех, управляется целями, одинаковыми у всех, все могут быть тоже одинаковыми, благодаря маске.

 

Светлый, кудрявый мальчик подошёл ко мне за воротами детского сада. Мы практически не играли вместе, я выслушал его новость с удивлением. Он сказал, что Галька покажет письку, если ей показать свою. Я растерялся и усомнился. Он заверил, что она согласится. Он определенно давал мне совет. Мыслей в голову пришло сразу несколько. В сухом остатке я заподозрил саму Гальку за советом... Галька меняла правила игры каждую минуту, вызывая у меня досаду, но бегала с мальчишками. В отличие от других девчонок с ней можно было запросто поговорить. По наущению кудрявого мальчика, я ей сделал предложение про письку, в этот момент сам не понимая, что говорю. Галька легко согласилась. Мы побежали в туалет по её инициативе. Она была сориентирована... В туалете я с недоумением смотрю на свою обнажённую письку. То, что показала Галька, почему-то, не было для меня новостью. Я думал потрогать её письку, но толком не разобрал, к чему прикоснуться. Мы вернулись во двор, каждый стал играть сам по себе... Всё-таки мне захотелось потрогать её письку. Я позвал её снова. Она согласилась, уже уступая...

В туалете я обнажил свою письку по-честному. К моему удивлению, она налилась и приподнялась без помощи рук. Галька неожиданно шагнула и села писить, её писька унеслась далеко. Солнечные зайчики играли в струйке, разнообразя картину, но я чувствовал только досаду, и рассчитывая потрогать письку, сказал бессмысленную фразу:

– Покажи свою!

– Смотри! – удивилась Галька, потом встала и убежала. Я стоял какое-то время в туалете, переживая досаду. Когда собрался уходить, показалась девочка, которая мне всегда нравилась. Это была прекрасная замена Гальке! Я только встревожился, что она войдёт в соседнюю дверь и высунулся в щель: «Заходи! Заходи!», – позвал шёпотом. Девочка зло крикнула: «Я всё расскажу воспитательнице!», – и убежала.

Тут я немного одумался: отношения с Галькой не распространялись на весь мир. Срочно удрав из туалета, я, как ни в чём не бывало, стал играть во дворе. Какое-то время казалось, что раздастся голос воспитательницы, меня зовущий по имени. Я не знал, что буду врать? Что-то сообразительность отмораживало. К счастью, всё осталось тихо.

Как-то, будучи взрослым, я зашёл во двор этого детского садика. Там развернуться было негде. Как мы умудрялись делить его на три большие части?..

Дома хранится фотография детсадовской группы: Галька на ней оказалась яркой еврейской девочкой. У Петьки – тонкие ручки и пузико. Он такой маленький, что не верится. Я узнаю и красавицу, которая убежала от меня, узнаю девочку, которую за круглое, как у куклы, лицо, умильно любили все воспитательницы, узнал кудрявого мальчика... но так и смог вспомнить, кто Карандаш?

Как-то Петька отозвал меня в сторону, показал ржавый гвоздик и сказал, что собирается целить им Карандашу в глаз во время драки. Мы не играли с Карандашом, но это ровным счётом ничего не значило. Ужас за мироздание охватил меня. Я возразил Петьке: он не проронил больше ни слова. Я тогда произнёс неразумные для себя слова, выглядел трусом, хотя драка меня не касалась. Я скрытен по воспитанию, но, в данном случае, это не действует. Так что совесть (или недоверие) вплеталась в работу моего воспринимающего центра не только в случае с петухом. Я не преследовал тогда собственную выгоду, которую внутреннее чувство схватывает, вернее, имеет в себе уже схваченным и вполне осознаёт... Недоверие отбрасывает это схватывание. Можно также сказать, что трансцендентальное пространство и время парализует эмпирическое пространство и время, не позволяя какой-то эмпирической логике развиваться.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-12-19 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: