Глава 1. Гадкий утёнок. Структура языка. 8 глава




Мой выбор, установленная мной связь – это моя воля к жизни. Что определением совести может быть, в том числе, и воля смерти, мы замечали, так что противоречие опять налицо, либо воля к жизни и воля к смерти тоже совершают зеркальный, смысловой переход, что напрашивается на мысль само собой. Эмоции бы меня обессилили, но, проявляя их, я живу на полную катушку, а когда зажимаю, это – отложенная жизнь, а не воля к ней.

Всё выраженное тут же становится ложью, в том числе, воля к жизни и воля к смерти. Единый Голос Бытия в маминой интонации даёт мне знать, каким окажется ближайшее будущее, и только один акцент может быть выражен в моём выборе, он окажется ложью. Но, если я живу на полную катушку, в тот же самый момент, это ведёт к какой-то «смерти», а, если я «умер» на время, это возродит. В обоих случаях выражается ложь – половина смысла, – а невыраженная половина оказывается истиной. Это – интересно. Кстати, мама тоже выражает ложь своей непреклонной интонацией. Это – ошибочное представление, что меня нельзя раздеть. Став со-вестью для неё, я мог бы эту ложь разоблачить... с помощью собственной лжи. На самом деле, плакать в тесном пальто не правильно, это –ложь. Я этого не сделал. Я не лгал себе самому, как человек совести. У такого моего выбора есть далеко идущие последствия, но почему мой опыт начинает содержать «другого» именно так, а не иначе? Почему я не учитываю возможность манипулировать мамой? Почему не заметил в детстве, что контролирую её слезами? Кажется, что дело опять во внутреннем чувстве, мешавшем это схватить. Я всё-таки схватываю интонацию «другого». Я не заметил не от тупости. Это – что-то задаёт моему схватыванию направление. Оно никак не попадёт в поле зрения, но похоже на внутреннее чувство, которое именует себя «я», хотя им и не является... Сиюминутная эмоциональность требует, чтобы я плакал, тем самым, говорил правду, требует выражения эмоций, но, в данный момент, отсутствие слёз является условием моего выживания. Я делаю выбор в пользу доступной мне рациональности, за это сиюминутные эмоции ко мне прицепили Гадкого Утёнка. Они – активны, но проигрывают. Внимание привлечено к интонации маминого голоса и одолевает их активность. Это не моя рациональность одолевает эмоции, а внимание, устанавливающее связи. Оно могло бы встать и на сторону сиюминутных эмоций, и также одолеть рациональность. Кажется, вниманием управляет воображение. Сиюминутные эмоции активно привлекают внимание к Гадкому Утёнку, но воображение не подчиняется ощущениям. Оно воздействует на формы созерцания, в том числе, игнорирует эмпирические ощущения и претендует на роль самого активного – на роль «я».

Сиюминутные эмоции навязывают свою волю, но решающий голос принадлежит не им. После некоторых колебаний я склоняюсь к выбору рационального поведения. Неизвестно, куда мы пойдём после того, как я истрачу силы на плач: домой или по-прежнему в гости: три квартала вперёд, а наличные силы – всё, что у меня есть. Если их не будет, мне придётся повалиться на землю и закрыть глаза. Навязать маме требование взять меня на руки – я не рассматриваю. Неприятные ощущения разнообразно терзают меня: пальто стягивает грудь и мешает дышать, колючки шапки впиваются в голову, я всё равно зажимаю в себе желание плакать. Смысл будущего достиг меня вместе с интонацией маминого голоса. Я вполне определён, хотя бы, как воображение всего этого.

Парадоксальным элементом оказывается моя мать, у которой нет места, определённости и самоподобия, по Делёзу; в то же время все эти позиции в данный момент эмпирического времени наделены сверхбытием, опять же по Делёзу. Мать приблизила свою трансцендентальную идеальность к моему внутреннему чувству и наделила его смыслом, лишив меня голоса.

Мы фиксировали некую трещину, бегущую по совести. Тем не менее, совесть сохраняет определённость прямой линии, но и Делёз пишет о трещине: «С тем, что происходит внутри или снаружи, у трещины сложные отношения препятствия и встречи, пульсирующей связки – от одного к другому, – обладающей разным ритмом. Всё происходящее шумно заявляет о себе на кромке трещины, и без этого ничего бы не было. Напротив, трещина безмолвно движется своим путём, меняя его по линиям наименьшего сопротивления, паутинообразно распространяясь под ударами происходящего…». Эмоции борются между собой, как сиюминутность и рациональность, а я выбираю между ними, но моя конкретная совесть более заточена под одну возможность выбора, как некий отголосок в себе прямой линии.

Мы ожидаем от «других» честности, великодушия, самопожертвования, храбрости, открытости, толерантности, нестяжательства... а себе выбираем стандарты выживания. Что это за злонамеренность – признавать только собственные достоинства и чужие недостатки? Если я должен думать о «других», то и «другие» должны думать обо мне. Чем я беспомощней, тем выше шансы получить их поддержку. Все терпят, боятся моей нужды, прощают, испытывают страх перед голосами в голове, перед огромными глазами, устремлёнными им в спину. Этот страх – какое-то «ах»! Совесть –какое-то «ы»... Другим можно намекать, что они должны думать обо мне, они почувствуют страх вызвать у себя совесть из её инобытия и, опережающе отражая действительность, станут действовать в моих интересах. Если я превратил чужую совесть в свой гешефт, кто я такой? Нет, не в моральном смысле: какая сущность это делает? Это же не совесть?!

Очевидно, что на бессовестность у нас тоже только один претендент – врождённые, сиюминутные эмоции. Доведённая до предела, рациональность становится долженствованием, а сиюминутная эмоциональность, доведённая до предела чем становится? Если имеется ввиду прямой смысл слов, то это – нравственность от слова «нравиться». Долженствование – это условная мораль, которую бессовестность использует, потому что сиюминутные эмоции активны. Именно бессовестность – сиюминутные эмоции собственной персоной! Они себя и оставляют без со-вести. Сиюминутные эмоции имеют иную эмпирическую практику и собирают опыт как-то иначе, но их опыт будет тоже обусловлен, как и мой.

Совесть имеет структуру смысла, который приходит первым, но это – не фокус. Всё имеет структуру смысла, который приходит первым, в том числе, и единый Голос Бытия, даже что-то молчаливое и выразительное, как трещина, должно иметь эту структуру, либо носить её, как маску.

Мы также вправе думать, что условную мораль нельзя именовать совестью. Это – маска совести. Проявляя свои сиюминутные эмоции, люди становятся для меня структурой восприятия мира, но заботясь о них, я буду высосан, как через соломинку, однако моя «выгода» в том, что я спасаю свою структуру восприятия мира, спасая их. Конечно, я бы мучил мать слезами вместо того, чтобы «заботиться» о ней и идти в гости, я довёл бы себя до неспособности двигаться, но, возможно, у неё появился бы шанс понять, что она делает что-то неправильно. Мой плач был бы «заботой» о ней, при чём огненной заботой... Если бы ей пришлось меня тащить на руках, тяжелого и тепло одетого, она бы точно поняла. Эмоциональность заботится о «другом» не мытьём, так катаньем. Если мы формируем друг для друга структуру восприятия мира, – это, по большому счёту, всё равно совестливые мы или бессовестные. Мы нравственны по критериям самой совести. Какой режим эмоций более соответствует природе совести –сиюминутный или отложенный – даже сказать трудно. «Маска» тоже может оказаться и не маской вовсе. Вопрос между совестью и её маской может сводиться к активности и пассивности, как между внутренним чувством и схватыванием. Внутреннее чувство останавливает схватывание, а схватывание изменяет внутреннее чувство, прибавляя новый опыт в его распоряжение. Кто из них окажется активней, а кто пассивней?

Это вообще форма речи – говорить, что заботишься о других. Когда я иду в тесном пальто и колючей шапке в точном соответствии с маминым желанием, я не забочусь о ней. Я бы не заботился о ней и, если бы плакал. Возможно, есть смысл говорить о двух пафосах совести.

 

У одного финского романиста я прочитал, как после короткой отсидки в лагере для военнопленных, он пошёл гулять по Хельсинки; город охраняли усатые советские автоматчики. Солдат встретил на улице двух девушек, рассказал им, как был несчастным в окопах и, вызвав к себе жалость, самую красивую увлёк в кусты, а вторую отправил домой... Девушке понравилось, из кустов они перебрались в товарный вагон, из которого автор бесследно сбежал, наобещав ей чего-то: «Нарцисс – цветок отпетый, отец его магнат, и многих роз до этой вдыхал он аромат».

Сталкиваясь с условной моралью на поле собственного императива, совесть чувствует негодование. Приличные люди, кстати, считают Нарцисса эгоистом, при этом совпадают в мнении с совестью, которая уже треснула и иногда играет пассивную роль. На мой взгляд, глупо гордиться статусом её слепых приверженцев, если какие-то неприличные люди, сами научились совесть «юзить»... Определение эгоист нам не подходит. Оно принадлежит совести, пытающейся быть активной по отношению к собственной маске, и имеет соответствующий оценочный характер. Нарцисс – без ложной скромности. Для себя я не Гадкий Утенок; я – самый, самый – и никто меня не любит так, как я. Это остальные проще устроены. Я легко представляю их себе, а моё представление не может быть сложней меня, значит, и они не могут... Моя сложность делает меня вообще существом исключительным, я бы сказал единственным. Поступки «других» примитивно обоснованы. А мои нет! Я заранее представляю себе основания чужих поступков, а, если вдруг я их себе не представляю, этих примитивных ждёт божья кара. Меня самого, кстати, божья кара никогда не ждёт, Богу было бы удобно согласовывать кару другим со мной. Кто лучше меня раздаст наказания и прочитает окружающим приговор?! Я – и только я! Нарцисс – настоящий претендент на роль «я». Как об этом не додумались раньше? Во истину: – я и только я! По крайней мере, Нарцисс – наиболее выраженное внутреннее чувство, игнорирующее другого, отрицающее его роль. Сейчас разложим всё по полочкам. Подходящие цитаты подберём, как другие были рядом и прошли мимо: «А эта башня наверху – единственная, какую он заметил, башня жилого дома, как теперь оказалось, а быть может, и главная башня Замка – представляла собой однообразное круглое строение, кое-где словно из жалости прикрытое плющом, с маленькими окнами, посверкивающими сейчас на солнце – в этом было что-то безумное – и с выступающим карнизом, чьи зубцы, неустойчивые, неравные и ломкие, словно нарисованные пугливой или небрежной детской рукой, врезались в синее небо. Казалось, как будто, какой-то унылый жилец, которому лучше всего было бы запереться в самом дальнем углу дома, вдруг пробил крышу и высунулся наружу, чтобы показаться всему свету». – Кажется, Кафка додумался до примитивности Нарцисса, которую я, слегка зарвавшись в самолюбовании, не успел толком сформулировать. Ещё, кажется, Ким Ир Сен меня опередил, красуется в докерской каске в иллюстрированном журнале «Корея» и руководит погрузкой контейнера... Такой же иллюстрированный журнал «Англия» поместил большое интервью с Агатой Кристи, которая рассказывает, как пятнадцатилетней девочкой влюбилась в одного местного болвана и могла бы исполнить любую его просьбу, если бы он догадался попросить. Болван не догадался... Примитивное самолюбование, вообще, – вещь грустная, а идиота в себе рано или поздно заметит каждый. Это совершенно неизбежно...

Девушка имела жениха – высокого, влюблённого в неё летчика, – но ей не нравились его покатые ногти. Почему-то, они бросались в глаза. В итоге, она вышла замуж за другого. Когда тот оказался пьяницей, девушка смотрела на мотив своего отказа лётчику с грустным удивлением. Я тоже помню, как шёл по улице и увидел парочку. Мне было тогда лет пятнадцать, они – старше в два раза, но всё равно – молодые люди. Девушка не отрывала глаз от своего спутника, он тоже смотрел на неё, свернув шею. Парочка не заметила моё существование. Некоторым образом, я это осознал и был возмущён: «Как так?». Пуп земли оказался пустым местом. Мысль о себе тогда обострилась. Я пробовал представить себя каким-то неважным, но мне не удалось вывести себя из центра мира.

Нарцисс живёт в башне из слоновой кости и трепещет быть собой. Это звучит на всех языках: «Ich bin Soldat und bin es gern! О, welche Lust Soldat zu sеin!». (непереводимый восторг – быть немецким солдатом). Есть у Нарцисса сила бороться с совестью, правда, оттого, что она у него тоже есть, возникает целый ряд вопросов.

Когда совесть меня заставляла замечать все нюансы в интонации мамы и не замечать, что я контролирую её слезами, она управляла моей логикой, а как Нарциссу без логики? Правда, у меня о себе незаметном информация тоже не прошла «пуп земли – и всё!», – нечего и логику напрягать. Нарцисс достаточно радикально управляется с мыслительным процессом, но так можно довести дело до позитивных и негативных галлюцинаций. Совесть может помочь Нарциссу прозреть, это – нравственная задача. «Да, пусть совесть работает, а я пока покатаюсь на колесе Фортуны!».

Эмоциональный энтузиазм индивида часто выглядит, как воздействие совести: заниматься спортом, хорошо учиться, быть остроумным, играть на гитаре, носить модную причёску – одним словом, не быть прорехой на обществе. Например, моя мать не умела шить, но покупала ткани, садилась за швейную машинку, сокрушалась, как виноватая: «Женщина я или не женщина!». Утомив себя угрызениями совести, она откладывала шитьё в долгий ящик, но, по крайней мере, совесть побуждала её прилагать усилия...

«Это тоже вздор – оставаться мне всю жизнь болваном. Лучше я будет много читать!». – А какие отношения Нарцисс поддерживает с собой, что за башня из слоновой кости, в которой он обитает?.. Ни на чём не основанная надежда на бессмертие была у моей матери. Она однажды сказала об этом. Смертность на земле составляет сто процентов. Эта надежда противоречила здравому смыслу, но, пожалуй, есть предельное выражение самолюбования. И, взирая на Нарцисс с позиций здравого смысла, я смеюсь над его надеждой, но К. Г. Юнг вставляет в мой смех свою реплику: «Бессознательное стариков ничего не знает о смерти», – то есть надежда на бессмертие принадлежит всем людям! Эта башня из слоновой кости – автохтонное представление Нарцисса о себе – и является бессмысленным только на первый взгляд. Для такой ценности, как надежда на бессмертие, у Нарцисса никогда не кончается энергия. Это может быть и причиной представления о бессмертии. Сама совесть подсаживается на этот источник. Нарцисс, ведь, не должен быть болваном, а приемлемым членом общества, и совесть его мучает: «Делай зарядку!». Таким образом, энергия надежды идёт на развитие Нарцисса. Совесть и Нарцисс делают общее дело. Общее дело – это поведение: и нетерпеливая, слепая самая самость становится потрясающе терпеливой и зрячей. Как из этой нетерпимости к иному представлению о себе, кроме бессмертия, возникает такое зоркое терпение?

Я хотел ходить в школу в ботах с молниями вместо шнурков. Они стоили десять рублей, служили год, но мать под предлогом, что денег нет, отказывала мне в ботах и покупала ботинки, которые стоили дороже бот и служили тоже год. Эти ботинки противно лоснились, их носки загибались и быстро облуплялись, но вкус у матери принадлежал прошлому поколению. Она обувала она меня по своему вкусу, как Нарцисс. Я с детства привык к отказам во всех желаниях и не сильно удивлялся, но меня мучила зависть к сверстникам в ботах. Я всякий раз испытывал стыд – стоять рядом с ними в ботинках, сверстники в ботах казались мне небожителями. Кажется, как слепо влюблённый в себя человек, я должен лечь и умереть, но мой Нарцисс мог воспрянуть, обувшись в боты на следующий год, и вместо немедленной смерти я надеялся на будущее. Вроде бы, мать обещала их купить.

На следующий год она заказала зимние ботинки у дяди Вани. Они оказались неимоверно скользкими, я сначала и шагу в них не мог ступить, только по сугробу и шёл в первый день, но мне предлагалось их ценить: «Какие боты? Ботинки купила за сорок рублей!». В итоге я чувствовал себя два года подряд, как корова на льду. Мой Нарцисс пребывал в мрачнейшем настроении. Я не мог восхищаться собой, но надежда на будущее не иссякала, она просто отодвинулась... Жалость к себе – эмоция, которую трудно отложить, только надежда на бессмертие с ней и справляется. Я не стал тогда считать себя каким-то дефективным, выбрал считать свою мать дурой... Это поддерживало моё внутреннее равновесие. Такое мнение о матери, кстати, правильнее было скрывать, тем не менее, она о нём знала. Иногда сиюминутные эмоции побеждали, мнение вырывалось наружу. Я скрытный по воспитанию, но скрытность, в данном случае, не действовала, она была бы долженствующей рациональностью.

Кстати, отказывая мне во всех желаниях, мать тоже была скрытной, и на её скрытность я напарывался пару раз, как на судьбу, но она не была человеком совести. Наша скрытность была какой-то зеркальной.

В настоящее время я выражаю себя более открыто, не вру себе, как раньше, и мне удаётся замечать нелицеприятное отношение. Я не стираю эту информацию в порошок, знаю совершенно определённо, что нравлюсь далеко не всем людям, но надежда до сих пор позволяет поддерживать внутреннее равновесие. Надежда на бессмертие осталась той самой, не смотря на радикальные изменения во мне, не ветшает, как инграмма Хаббарда.

Приобретённый Нарциссом опыт используется совестью.

Если кто-то скрывает свои эмоции, я ощущаю внутренний укол. Мой сын однажды мог бы быть повеселей. Мы шли покупать ему кроссовки, а он, казалось, совсем не рад. Я начал «нюхать воздух», немного подумав, по своей инициативе сказал, что мы купим те, какие он выберет. Раньше ребёнок жил со своей матерью: там могло быть всё по-другому. Он несколько раз переспрашивал без интонаций. Я понял, что попал в точку, и поклялся...

Когда он выбрал, я чуть себе язык не откусил. Мне потребовалось самому утешение. Я несколько раз повторял: «Это носить не мне, не мне». Позже выяснилось, что вкус у меня устарел. Кроссовки со звёздами вместо полосок подходили и к джинсам, и к ребёнку. Потом это стало традицией: все решения, что ему носить, ребёнок принимал сам. Только однажды я купил ему джинсы Levis, узнав фактуру у ткани, когда мы были в магазине... Когда он вырос, то поставил меня в известность, где хочет учиться. Я смирился, и теперь не приходится тратить силы на выполнение тех решений, которые бы я навязал. Такие примеры встречаются на каждом шагу. Родители воплощают цели, навязанные детям, и всё равно те бросают эти цели на дорогу. При этом они остаются детьми своих родителей и сильно отстают в плане социальной самостоятельности. Так что ребёнок с реализованным самолюбованием демонстрирует наилучшие результаты.

Свой идиотизм Нарциссом осознаётся через ошибки. Когда мне было лет девятнадцать, у меня, видимо, отчётливо текли слюни на одну девушку, а ей было лет двадцать восемь. Она заходила к нам вместе с сестрой на работу, а приводил их друг и сразу представил их, как своих баб, это тормозило мне мышление... Сестра была тоже красивая, но рядом с девушкой, почему-то, не производила на меня впечатление, а девушка проявляла инициативу в распущенных шутках, из-за этого у меня закипало к ней горячее половое чувство. Однажды, без друга и без сестры, она пальчиками в колечках извлекла из сумочки листочек со стишком и дала мне прочитать, в стишке фигурировал «фачно-минетный станок». Я понял все слова, кроме «станка». Мне померещилось что-то вроде бабкиной самопряхи. после того, как я прочитал, девушка спросила: «Тебе нужен фачно-минетный станок в хорошем состоянии?». Чтобы не попасть впросак, я, на всякий случай, сказал: «Нет».

Через день меня осенило, что «фачно-минетный станок» – это просто женщина. Она имела в виду себя. Но так и не появился шанс исправить ошибку. Девушки больше не заходили.

Я отчаянно нападал на свою глупость, но нужна была какая-то базовая истина, от которой, как от основы, можно было довести дело до частностей в переделке себя. Нужна была всеобщая категория, покрывающая собой всю землю. Найти её было не так просто. Честность, например, не подходила. Люди вели себя корыстно: вся земля была испещрена прорехами эгоизма. Я был в отчаянии от своей тупости и неспособности понять мир: на земле буквально не было живого места от всяческой жадности, а жизнь, тем не менее, продолжалась, как ни в чём не бывало. Никакой стройности не было: дырки, дырки, дырки... Боже мой, я – шизофреник!

Правда, где эти киты или слоны, на которых всё покоится? Нарцисс может солгать: «Займи денег, завтра дадут зарплату, и я отдам». Хитрец уже осведомлён, что завтра зарплату не дадут. Он бессовестно вставляет в своё «умозаключение» ложную посылку, – приёмчик известен давно, со времён древнегреческих софистов. Слова лжеца деформируют мою логику извне. Как мы помним, логике доставалось и изнутри: совесть заставляла меня не додумывать мысли до конца при игре в карты, Нарцисс вычёркивал информацию. Логика, как будто, – объект для манипуляций совести и Нарцисса. И всех, кому не лень...

Нарцисс действует на логику другого Нарцисса. Моя совесть – на мою логику; для неё это тоже логика Нарцисса. Смысл кажется каким-то простым, но форма созерцания «мой – не мой», путает его. Моя совесть изнутри противопоставлена моему Нарциссу, который снаружи, но другие Нарциссы противопоставлены мне тоже снаружи. Положение моего Нарцисса ничем не отличается от их положения для моей совести... Если извне и изнутри запутывают логику, где она сама пребывает? Мы себя сейчас сами запутаем без разделения трансцендентального и эмпирического пространства и времени. Логика – это их граница. Так что путает её то и другое. У неё очень уязвимая позиция, но, если трансцендентальная идеальность и эмпирическая реальность совпадают, то только в логике. У неё должны быть и самые сильные позиции: для смысла, который приходит первым, по-другому не бывает. Логика – связка или средний термин умозаключения, включающего трансцендентальную идеальность и эмпирическую реальность, как свои посылки. Интересно, какую из этих посылок следует считать большей, а какую – меньшей? От ответа на этот вопрос зависит идеалистическим или материалистическим окажется мировоззрение.

Каким бы мировоззрение и мышление не оказалось, для нас в принципе не важно, ибо связка, в данном случае, логика составляет для нас главную интригу.

В поисках себя, я должен разделиться со своей совестью или свою совесть, как заботу о другом, объединить с другим Нарциссом, чтобы этот смысл понимать, как простой, и на основании того, что я чувствую себя, как нечто простое и неделимое, считать, что это и есть «я», но это ведь не так! Я – не «другой» даже наполовину, и без совести – не я, а, как множественная личность, которая в себя включает «другого», я – не простой. Отношения с другими есть в наличии. Это простой «я» никак не отыщется.

Моя совесть и мой Нарцисс борются друг с другом во мне самом, как разные оценки. Мой Нарцисс и другой Нарцисс борются тоже друг с другом, но, не смотря на всю путаницу, можно констатировать, что ни моя совесть, ни мой Нарцисс не заботятся о моей логике. Вернее, они имеют в виду разную логику и по-разному организуют внимание... Когда на мою логику нападает другой Нарцисс, я должен её защищать. Кто такой «я», сказать трудно, но можно сказать, что это единственный случай, когда она получает мою поддержку. Когда на неё нападает моя совесть или мой Нарцисс, стирающий в порошок любую неудобную информацию, кто её защищает? Совесть и Нарцисс каждый на свой лад норовят манипулировать моим вниманием. Они борются между собой за право выразить в нём свою оценку. Моё внимание – место логики, – в то же время, место созерцания реальности: внутренней и внешней. Акт внимания – акт логики, при этом логика оказывается какой-то кривой из-за совести и Нарцисса, ещё надо учесть «других», норовящих на неё воздействовать. Самые изощрённые из них воздействуют на мою совесть, чтобы она корёжила логику, ещё они воздействуют на самолюбование моего Нарцисса с той же целью. Эти «другие» ещё делают для меня доброе дело. Я бдительней к ним, чем к себе.

Если отвлечься от личной истории и темперамента, сформировавших меня, в голове непрерывно крутится внутренний диалог, воспроизводящий дискурс коллектива. Дискурсивный – значит логический. В данном случае логика определяется, как преданность каким-то оценкам, а не объективность.

По причине борьбы совести и Нарцисса единственный смысл не может быть установлен и в моей голове, но, кажется, что мир беспристрастно нас объемлет. В нём действует объективная логика, как эта логика совпадает с нашей – дискурсивной? Они совпадают, как-то уживаются, иначе никакие умозаключения о мироздании невозможны, но логическая связка между посылками трансцендентальной идеальности и эмпирической реальности оказывается какой-то кривой или дискурсивной.

Совесть и Нарцисс тоже прекрасно уживаются. Виктор Пелевин делает замечание по поводу дискурса: «Дискурс и гламур одно и то же».

Сознание начинается с уступок. Мы не говорим «тыблако», не едим снег, не уросим. Уступки накапливаются и приводят к «жертве», как своему общему знаменателю. Пожертвовать можно чем угодно: деньгами, жизнью или символическим вниманием. Также не важно: ты жертвуешь или тебе жертвуют. В результате взаимных жертв и уступок друг другу совести и Нарцисса, дискурс любуется собой, а гламур оказывается правильным...

По улице идёт девушка с ярко накрашенными губами. Это правильно и красиво. Это – гламур. Теперь представьте себе мужчину, который идёт по улице с накрашенными губами... То, что красиво для женщины, безобразие для мужчины. Это не правильно и не красиво... В дискурсе присутствуют оценки, есть преданность им, но почему поп в рясе (женском платье) не выглядит безобразием? Поп, ведущий службу в костюмчике, был бы точно безобразием. Эти оценки дискурса обладают какой-то произвольной логикой, дискурс, как минимум, не последователен, и эта непоследовательность выглядит произвольно, и со временем «вдруг» меняется.

Когда Л. И. Брежнев, награждая государственных деятелей, целовал их крепко, это выглядело немного странно, но вполне прилично. Тем не менее, советский дискурс настаивал на сдержанности чувств. Почему Леонид Ильич ведёт себя с точностью до наоборот, и это тоже – великолепный советский дискурс?! Кажется, эмоции игнорируют все правила, объявляют приличиями себя, играют без правил. Сами эмоции и есть правила! Леонид Ильич проявляет фронтовые эмоции или симулирует их, ведёт себя, как политрук на фронте. При этом гламур оказывается правильным, а дискурс – красивым. Дискурсивная логика преследует равновесие совести и Нарцисса, как свою цель.

Мы держимся за ниточку своих представлений. Когда на ёлке дед Мороз грозил отморозить нам вытянутые руки, мы всегда успевали их отдёрнуть. Не смотря на азарт, в деда Мороза всё равно не верилось до конца, мне всегда казалось, что это директриса школы, закутанная в красную шубу и в белую бороду. Я узнавал её изменённый голос... В хоровые песни верилось больше: «Как прекрасна наша жизнь!». Совесть принимает произнесённые вслух слова за правду. Позже убеждённость в красоте и правильности нашей жизни смыл гламур зарубежных фильмов. Так что ниточка дискурса задаёт сознанию, вниманию и логике вполне проницаемые границы. Жизнь за рамками дискурса существует. Формула женщин всех времён и народов: «Ты об этом не говори!». Всё будет в порядке.

Если ты – моряк – и возбуждён этим фактом, ты ходишь и по суше, как моряк, качаясь. Это умозаключение от частного к общему, – как правило, от себя любимого к моряку или кому-то ещё – рефлексия. Дискурсивные представления о «правильно и красиво» – какая-то дедукция. Мы стали для себя внешним миром, заключили с собой договор о собственном образе: моряк, священник, мать семейства, но приняли на себя этот образ уже как общий дискурсивный... Рефлексия движется от своих личных проблем к представлению о смысле жизни, соприкасается с представлением о личном бессмертии. Гегель обращается к рефлексии, как к началу своих дефиниций в «Науке логики», но логическое начало определяет, как пустое Бытие и пустое Ничто. В результате взаимного перехода они образуют наличное Бытие. Это логическое начало является безусловным и не подлежит рефлексии, но наличное Бытие и истина рефлексии уже подлежат... Логическое начало позволяет мыслить с любого места путём индуктивного умозаключения, дискурс же представляет собой какую-то дедукцию. В этом между ними состоит разница. Логика дискурса определяет логику поступков, для всех обязательную, общепринятую.

Быть правильным, значит, привлекать к себе внимание, быть гламуром – очень приятно. В то же время быть слишком «правильным», значит – от себя отталкивать. Дискурс оказывает и такую услугу. Углубляя его анализ, наталкиваешься на противоположное следствие. Очевидно, что гламур работает, как щит, устанавливает дистанцию, опережающе прерывает отношения с кем-то, требует очень выверенного поведения. Дискурс содержит в себе «суд», иногда и уголовный. Он позволяет индивиду, получившему преимущество в обществе, вести себя «подбоченившись», проявлять «капризы». Эта капризность гламура – зеркальное отражение «правильно», некая свобода от правильно, его подмена «собой любимым». Ты теперь – правильно. Капризность, как свобода для себя лично, всё равно дискурсивна, она – до определённого предела, и это представление о свободе почерпнуто из прошлого подавления. «Другие» члены общества терпеливо следуют дискурсивной логике, чтобы в свою очередь на время тоже стать её «гламуром». Дискурс может даже навсегда даровать иллюзию свободы, на которую человек отважится, при этом сохранить над человеком контроль. Его железная логика по-прежнему отражает самое существенное в объективной реальности – неотвратимость милости и кары.

Дискурс представляет собой устойчивое существование, действуя то как правильно, то как красиво, но не вечное, какое имеет логика.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-12-19 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: