Стив Ричардс в роли ОТЕЛЛО 5 глава




— Могу я задать вам вопрос, сэр? — осведомился Гардинг.

Мистер Флетчер, только что завершивший рассказ о недолгой связи Фрэнсиса Рипера с Блумсберийской группой и проанализировавший в общих чертах самый прославленный его сборник стихов, «Недоброта птиц», насторожился. Разного рода неприятности он чуял за милю.

— Да, Гардинг, и какой же?

— Видите ли, сэр, кое-что в этих стихах вызывает у меня недоумение.

— Продолжайте.

— Дело в том, что… я хочу сказать, из-за метафор и аллюзий, о которых вы говорили, ну и мифологической начинки тоже, разобраться в этом довольно трудно, однако прав ли я в том, сэр, что большинство его стихотворений посвящено, так сказать, любви?

— Разумеется. И что же?

— Ну, меня это несколько удивило, потому что почти все, э-э… личные местоимения в них и прочее — все они мужского рода.

Мистер Флетчер снял очки.

— Что же, Гардинг, вы весьма наблюдательны. Весьма проницательны. И какой вывод вы из всего этого сделали?

— Боюсь, сэр, что я способен найти только одно объяснение: этот самый Рипер, надо полагать, старый гомосек.

Мистер Флетчер устало потер глаза. Так ли уж стоит ему попадаться на эту удочку?

— Разрешение вопроса о сексуальной ориентации поэта, Гардинг, далеко не всегда позволяет вполне проникнуться эмоциональной силой его стихов. Что справедливо — о чем вы, несомненно, осведомлены — и в отношении некоторых сонетов Шекспира.

— Но я ведь прав, не так ли, сэр?

— Правы?

— В том, что считаю его… ну, любителем леденцовых палочек, как выражаются наши братья-американцы.

— Леденцовых палочек?

— Вот именно, сэр.

Класс загоготал. Мистер Флетчер, по обыкновению своему бесстрастный, какое-то время смотрел в окно, задумчиво и стоично. Когда же он заговорил, в словах его ощущались большие, нежели обычно, усталость и безразличие.

— Ваша не лишенная остроумия игривость, Гардинг, как и ваше бесспорное умение сплетать словеса не способны прикрыть тот факт, что умом вы наделены далеко не глубоким, нечистым и в конечном счете банальным. Я предлагаю — хотя чего уж тут скромничать и жеманничать, — я настаиваю, чтобы вы явились ко мне, в этот класс, сегодня без пяти двенадцать и, вместо того чтобы слушать мистера Рипера, написали сочинение объемом не менее двенадцати страниц на тему «Почему артистический темперамент не имеет пола?». А поскольку это, по меньшей мере, пятидесятое дополнительное задание, которое я даю вам в нынешнем году, думаю, что теперь их наберется достаточно, чтобы составить внушительный том, и потому рекомендую вам отправить их все в издательство «Фейбер и Фейбер», приложив обзорное письмо и пустой конверт с вашим, черт побери, адресом! А сейчас, — голос его, звучавший под конец почти раздражительно, если не гневно, обрел привычную монотонность, — обратимся к семьдесят пятой странице антологии, и пусть Гидеон прочтет нам одну из лиричнейших вилланелей мистера Рипера: «Пот юных тружеников крепит мою решимость».

 

* * *

 

Утренняя перемена начиналась без десяти одиннадцать, в это время большинство учеников летело в буфет и выстраивалось в шумную очередь, с боем расхватывая пирожки с мясом и теплые булочки с сосисками, сходившие у сей непривередливой клиентуры за деликатесы. К ним присоединялся обычно и Бенжамен, однако сегодня о еде нечего было и думать. Этот приговоренный не стал бы сытно завтракать перед тем, как его повесят. Равным образом не смог бы он вытерпеть и общество так называемых друзей, чьи шуточки и нескрываемые предвкушения становились с каждой минутой все более радостными. Он придумал лишь один способ скоротать время — забиться в дальний угол раздевалки и опуститься на пол в позе человеческого зародыша, одинокого, всеми покинутого.

Угол он выбрал самый дальний. Здесь шли в три ряда пустые одежные шкафчики (ибо шкафчиков в школе было больше, чем учеников), а заглядывали в него редко, если заглядывали вообще. Тишина в раздевалке стояла полная. Бенжамену оставалось прождать пятнадцать долгих минут, самых темных минут, какие знала его душа.

Он думал о совете, данном ему Андертоном. Может, и вправду сбежать? То, что он вообще взялся обдумывать такую возможность, свидетельствовало о глубине охватившего его отчаяния, поскольку по натуре своей Бенжамен был конформистом почти патологическим и ни разу еще, сколько он себя помнил, не нарушил ни единого школьного правила. Дух юношеского бунтарства, владеющий в этом возрасте многими мальчиками, претворялся у него в преклонение перед Гардингом с его дьявольским, анархическим юмором. Бенжамен был инакомыслящим, так сказать, по доверенности. К тому же любая попытка к бегству требовала преодоления серьезных препятствий. Если он направится в этот час по ведущей к воротам дорожке или через спортивные площадки, его почти наверняка перехватит кто-нибудь из учителей. Единственный разумный вариант — отыскать тихое место в самой школе, в одном из музыкальных классов, к примеру, и отсидеться, пока все не закончится. А то еще зайти в библиотеку и сделать вид, будто он освобожден от урока. Сидеть там, читая самым наглым образом газеты. Именно так поступил бы на его месте Гардинг. Да и Андертон, наверное, уж если на то пошло.

Беда состояла, однако, в том, что на это ему просто не хватило бы духу. Впрочем, то, что он проделал взамен, — или, вернее, обнаружил себя проделывающим — было, в определенном смысле, поступком куда более радикальным. И уж куда более удивительным.

Он не мог впоследствии вспомнить, как опустился на колени, как заговорил, точно помешанный, вслух в безмолвии пустой раздевалки. Не мог припомнить, каким образом первые его непроизвольные стенания, механическое повторение одной и той же фразы: «О Боже, о Боже, о Боже» — преобразовались, соединясь, в подобие молитвы. До этой минуты Бенжамен никогда к Богу не обращался. Никогда не нуждался в нем, никогда не искал его, да никогда в него и не верил. Теперь он, похоже, всего за несколько исполненных экзальтации секунд не только обрел Бога, но и попытался с ходу заключить с ним сделку.

— О Боже, Боже, пошли мне какие-нибудь плавки. Пошли мне плавки, в бесконечной мудрости твоей. Чего бы мне это ни стоило, чего бы ты ни потребовал от меня, просто пошли мне плавки, и все. Пошли сейчас. Я сделаю для тебя все. Все что угодно. Я буду верить в тебя. Обещаю, что буду. Я никогда не перестану верить в тебя, полагаться на тебя, следовать тебе, делать все, чего ты от меня захочешь. Все. Все на свете, что только будет в моих силах. Мне все равно. Я не буду спорить с тобой. Но только, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, во имя Отца, во имя Сына, во имя Духа Святого, пожалуйста, Боже, просто исполни мое желание, только одно. Пошли мне какие-нибудь плавки. Молю тебя. Пожалуйста. Аминь.

Бенжамен зажмурился и повторил:

— Аминь.

И наступила тишина.

И в тишине этой раздался звук.

 

* * *

 

Звук издала дверца одежного шкафчика, приотворенная, а после захлопнутая сквознячком, которого Бенжамен до этой минуты не замечал. Собственно говоря, как он обнаружил уже на уроке плавания, день стоял совершенно безветренный, так что вовсе это никакой был не сквозняк. То было дыхание Господне. Звук донесся из соседнего ряда шкафчиков, и когда Бенжамен встал и направился туда на подгибающихся от благоговения ногах, он уже знал, что найдет. Дверца снова приоткрылась и хлопнула, и приближавшемуся к ней Бенжамену казалось, что все вокруг словно стягивается к этому шкафчику, который он видел как будто сквозь волнистое стекло. Шкафчик говорил с ним. Манил его.

Бенжамен открыл дверцу и увидел то, что и думал увидеть. Темно-синие купальные трусы. Влажноватые, снятые кем-то совсем недавно, на много размеров большие, чем ему требовалось. Но, поскольку пояс их стягивался тесемкой, это было не так уж и важно. Да и ничто уже не было важным — ничто, — отныне и навек, до скончания Бенжаменовых дней.

 

* * *

 

По меркам будничным, урок плавания выдался на редкость кошмарный. Бенжамена включили в эстафетную команду, возглавляемую Калпеппером, и он явно оказался в этой цепочке самым слабым звеном. Ко времени, когда Бенжамен — багроволицый, запыхавшийся, сбившийся с ритма — проплыл брассом свою дистанцию, от преимуществ, которые завоевали в борьбе его товарищи по команде, ничего не осталось, и соперники, руководимые напористым, безжалостным в спортивной борьбе Фитом Эдди, обошли их на самом финише. Соратники Бенжамена были вне себя от ярости и презрительным хором костерили его на все корки.

— Жопа ты, Бент, — ядовито шипел изъяснявшийся с обычным его бесклассовым, провинциальным акцентом Калпеппер. — Долбаная, бесполезная, жалкая маленькая жопа, слабак несчастный. Ты нас всех опустил. Всех до единого. Если б не ты, мы бы победили. Слюнявая, суетливая, бездарная жопа.

Однако виновник поражения лишь улыбался в ответ, чем еще пуще бесил Калпеппера. Впрочем, улыбался Бенжамен не для того, чтобы его позлить. Он улыбался, потому что любил всех и вся, включая Калпеппера, и ничто отныне не могло поколебать его веру в человечество или в совершенство миропорядка. Та же самая улыбка, блаженная и безмятежная, стала единственным его ответом Чейзу, схватившему его по пути в актовый зал за руку и спросившему:

— Что произошло? Где ты их раздобыл?

Впоследствии Бенжамен скажет ему: «То был дар», но ближе этого к объяснению тайны длинных, доходивших ему почти до колен, мешковатых синих купальных трусов не подойдет никогда. На какое-то время трусы эти нашли себе место в темной, переменчивой мифологии школы «Кинг-Уильямс», а после были забыты. Иные чудеса вытеснили их.

Стихи, которые читал Фрэнсис Рипер, Бенжамен слушал с огромным вниманием. Даже не сами слова, но приятное тремоло семидесятилетнего голоса, хрупкой волынки, играющей мелодии, схожие — на новый, набожный слух Бенжамена — с далекими отголосками неких псалмов и гимнов. С не меньшей пристальностью и вглядывался он в доброе, кроткое, иссеченное смешливыми морщинами лицо старика, вглядывался и понимал: перед ним вовсе не то, что он увидел бы, если б сбылись надежды мистера Флетчера, не малая часть литературной истории двадцатого века, но эманация ясного до совершенства образа, предназначенная лишь для него, Бенжамена, — нечто, не лишенное сходства с ликом Божьим.

Пыльные облачка вихрились в золотых лучах вокруг по-голубиному, по-ангельски белых волос Фрэнсиса Рипера, и только она одна удерживала Бенжамена от того, чтобы не расхохотаться во весь голос. Только она, все собою объявшая. Благость Господня.

 

 

Осень

 

 

Конвейер бездействовал вот уж без малого полтора часа. Почему — никто, похоже, толком не знал. Билл Андертон стоял во дворе, под погрузочной платформой, окруженный рабочими из бригады герметизации и из механических мастерских, — окруженный, но не участвующий ни в их немногословной шутливой беседе, ни в импровизированной футбольной игре, которой предавались человек десять из них. Он курил пятую или шестую сигарету, стряхивая пепел в холодную чайную гущу, оставшуюся в его пластиковом стаканчике. Время от времени Билл глубоко затягивался, выпуская плотный дым, который смешивался в морозном воздухе с парком дыхания, срывавшимся с растрескавшихся губ его товарищей. Со стороны казалось, будто в этот сырой ноябрьский день курят все до единого.

Мимо прошествовала знакомая сухопарая персона в темно-сером костюме, также без устали дымящая сигаретой. То был Виктор Гиббс, землистое лицо коего сообщало ему большее, чем обычно, сходство с трупом. Он кивнул Биллу, тот кивнул в ответ, ощутив облегчение от того, что попыток завязать неторопливый разговор вроде бы не предвидится. Однако облегчение это протянуло недолго. Сделав несколько шагов, Гиббс поворотил назад и подошел к Биллу, улыбаясь смущенно и вкрадчиво.

— А я к вам в претензии, брат Андертон, — начал он. — Несколько месяцев назад я послал вам письмо. Помните?

Билл помнил его отлично, однако ответил:

— Я получаю много писем.

— Я писал насчет мисс Ньюман. Для меня и для вас — Мириа-м.

Разговаривать на эту тему Билл никакого желания не испытывал. В трех футах отсюда, за стеной механических мастерских, стояла душевая, в которой он и Мириам не далее как вчера любили друг дружку. Торопливо и грубо, как и всегда. Чем сильнее запутывался, в смысле эмоциональном, их роман, тем более безрадостными и недовершенными казались им неловкие эти свидания. Обсуждать Мириам с кем бы то ни было Билл не желал. Тем более здесь. А уж с Гиббсом не стал бы делать это нигде.

— Ваша жалоба прошла исчерпывающую проверку, — сказал он. — Третьими лицами. По их заключению, она совершенно безосновательна.

— Однако ответа я так и не получил.

— Это мое упущение. Бывает, что система не срабатывает.

Гиббс, поняв, что очутился в тупике, отвел взгляд.

— Очаровательная девушка, эта Мириам, — помолчав, сказал он. — Очень… соблазнительная. На нее здесь многие глаз положили. Хотя, готов поручиться, все они остались с носом. — Он нахмурился, сделав вид, будто его посетила новая мысль; Билл, впрочем, не сомневался, что все это — часть хорошо продуманной игры. — Знаете, что, по-моему, привлекает этих курочек в мужчине? Что их распаляет?

— Курочек? — презрительно переспросил Билл.

— Власть, брат Андертон. Вот что. Они по ней с ума сходят. Совершенно теряют голову.

Билл заставил себя взглянуть на Гиббса. Чего ему совсем не хотелось, так это встречаться с Гиббсом глазами.

— Не оставить ли нам эту тему, Гиббс? Откровенно говоря, ваше мнение о ней меня нисколько не интересует.

— Что же, достаточно честно. Просто мне казалось, что человеку вроде вас приятно будет услышать об этом. В конце концов, вы же источаете власть каждой порой вашего тела. Эти люди, — он махнул рукой в сторону гоняющих мяч рабочих, — готовы сделать по вашему слову практически все, верно? А кстати, что тут, собственно, происходит сегодня? Вы снова призвали их к забастовке?

Билл мог бы ответить на эти подковырки по-разному. Мог просто уйти, мог намекнуть, что кто-то присваивает деньги Благотворительного комитета, о чем он пока никому не сообщил. Однако Билл просто решил хранить невозмутимость — до поры до времени.

— С час назад на конвейер рухнул кузнечный молот. Мы ждем, когда приедут ремонтники.

— Знаете, это довольно занятно, — сказал Гиббс. — Я заметил, что всегда, когда такое случается, — а случается оно нередко, едва ли не раз в две недели, — все происходит непременно перед обеденным перерывом, так что заполучить техника раньше двух никак не удается, а пока ремонт закончится, пока все опять заработает, проходит еще полдня. Компания тем временем сколько машин теряет? Шестьдесят? Семьдесят?

— Не знаю, на что вы намекаете, — Билл под первыми каплями дождя, начинавшего поливать бетонный двор, повернулся к Гиббсу, — зато знаю, что о жизни рабочих вам неизвестно ровно ничего. Никто из людей, целыми днями протирающих штаны, перебирая бумажки, не вправе критиковать моих рабочих за то, как они делают свое дело. — Он сердито бросил сигарету на землю, раздавил ее. — Приходите, Гиббс, проведите денек-другой у конвейера, а уж после ворчите на этих мужиков за то, что они несколько минут погоняли мяч по двору. Тут был один такой, Йан, Йан Бейтман, уволен на прошлой неделе в возрасте сорока восьми лет, потому что его донимают боли в спине, так ему еще придется с полгода в больнице проваляться. Вот что делают с человеком десять лет на конвейере.

Он пошел было прочь от Гиббсона, но тот остановил его, сказав:

— Но уж зато ваш-то сынок этим не кончит, верно?

— Мой сынок? — переспросил, обернувшись, Билл.

— Ну да, после фешенебельной школы, в которую вы его послали. Этой академии барчуков. Интересно, ваши братья знают об этом?

Приближаясь к нему, Билл с каждым шагом словно прибавлял в росте. Вражда их вдруг стала почти осязаемой, взрывоопасной.

— Что с вами такое, Гиббс? А? В чем дело?

— Я знаю про вас и Мириам, — спокойно ответил тот.

Тут уж Билл не смог сдержать улыбку. Он был даже рад тому, что все наконец сказано, в открытую. Теперь можно говорить прямо и откровенно.

— Не стоило вам упоминать об этом, — произнес он. — Как не стоило и забывать о подделанных чеках. — Билл даже не стал дожидаться, когда на лице Гиббса сменится выражение. — Меня не оставляет жутковатое чувство, — неторопливо отходя, прибавил он через плечо, — что к понедельнику один из нас лишится работы.

И весь остаток дня, при каждом воспоминании об этой минуте, Билл ощущал, как его распирает гордость. Гордость, подобная той, что обуревает нас перед самым крушением.

В этот вечер он встретился с Мириам в нортфилдском «Колоколе» и отвез ее на своей коричневой «марине» в Хагли. Они поселились в отеле «Мэнор», назвавшись мистером и миссис Стоукс (пустячная дань уважения, которую Билл счел нужным принести теперешнему председателю правления «Бритиш Лейланд»). Ирен полагала, что он уехал в Нортгемптон, где и заночует после устроенного ПТНР обеда. Собственно, там ему быть и надлежало. Однако после полудня Билл позвонил в региональный офис профсоюза и сказался больным. С Мириам все было обговорено еще больше месяца назад. Этой ночи предстояло стать первой, целиком проведенной ими вместе.

Они сидели в смахивающем на пещеру баре отеля. Билл пил пиво, Мириам — дюбонне с тоником. Он положил под столом ладонь на ее колено. Поддерживать хоть какой-то разговор почему-то оказалось на редкость трудно.

— Разве не замечательно, — сказала Мириам, — что мы сможем провести вот так целый вечер?

В том, что это будет так уж замечательно, Билл особой уверенности не питал. До него начинало доходить, что они с Мириам почти ничего друг о друге не знают. Да, они знают тела друг друга — каждый их дюйм, до тонкостей, — однако никогда не разговаривали подолгу, на это просто не было времени. Роман их продолжался вот уже восемь месяцев, и сегодня Билл почувствовал вдруг, что сидит рядом с чужой ему женщиной. Он задумался об Ирен и понял — ему не хватает ее общества; не чего-то, что она могла бы сказать или сделать, просто безмолвного, ласкового присутствия. Задумался он и о сыне, о том, что тот почувствовал бы, увидев отца в положении столь нелепом. А следом за этим проводил взглядом Мириам, направившуюся к стойке бара за новыми порциями выпивки, и все его тело словно пронзило током, в который уж раз, от мысли, что он непонятно как завоевал любовь этой красивой женщины — красивой, молодой, если уж быть совсем точным, женщины — и сегодня ночью она с радостью отдастся ему. Ему, не кому-то из молодых конструкторов, с которыми она работает, не кому-то из механиков, вечно приглашающих ее потанцевать или поболтать, а именно ему, Биллу Андертону, начинающему лысеть мужчине сорока без малого лет. В прошлом в него влюблялись и другие девушки, и не раз, значит, есть в нем что-то такое, производящее на них впечатление, и все-таки трепетное волнение не покидало его — волнение, рожденное мыслью, что он еще способен внушать подобные чувства, даже Мириам, даже после целых восьми месяцев…

Вот только перестала бы она смотреть на него такими глазами.

— Твое здоровье, — сказал он, поднимая бокал.

— За нас, — отозвалась, поднимая свой, она.

Они улыбнулись друг другу, выпили, и всего через несколько секунд Мириам опустила свой бокал, судорожно всхлипнула и произнесла:

— Я больше так не могу, Билл, просто не могу.

Зал ресторана был огромен и пуст. Официантка провела их сквозь мрак в дальний угол, освещая путь свечой, которую держала перед собой, точно факел, и которую потом оставила браво мерцать на столе, — отчасти то был, разумеется, романтический жест, но отчасти и обреченная на провал попытка развеять пелену окружавшего столик погребального мрака. Где-то в стенах крылись динамики, источавшие, будто первобытную музыкальную тину, «Песню Энни» Джона Денвера. Основание подсвечника покрывали комки оплывшего воска, который Билл поначалу принял за лед, такая здесь стояла холодища. Он и Мириам поочередно грели руки у пламени свечи, отыскав для нее тем самым и третье применение. Почти без единого слова они изучили меню, отпечатанные на огромных, примерно два фута на восемнадцать дюймов, листах картона, но предлагавших всего три блюда, одно из которых было к тому же вычеркнуто.

Билл отдал предпочтение ассорти из жареного мяса, Мириам — курятине в горшочке.

— Жареную картошку на гарнир возьмете? — спросила официантка.

— А есть какой-нибудь выбор? — спросила Мириам.

— Только картошка, — ответила официантка.

— Ладно, пусть будет картошка, — согласилась, борясь со слезами, Мириам.

— Мне очень жаль, — участливо произнесла официантка. — Вы так не любите картошку?

— Нет, все в порядке, — потянувшись за салфеткой, ответила Мириам. — Правда.

— Она любит картошку, — сказал Билл. — И даже обожает. Как и я. Тут дело чисто личное. Оставьте нас, пожалуйста, наедине. — И, перед тем как официантка растворилась во мраке, прибавил:

— И принесите нам, пока готовят еду, бутылку «Синей монахини».

Он вытащил носовой платок и мягко промокнул глаза Мириам. Она оттолкнула его руку.

— Прости, — сказала она. — Прости. Как глупо.

— Да ничего. Это на тебя здешняя обстановка подействовала. Я понимаю, что ты чувствуешь. Уж больно тут мрачно.

— Дело не в этом, — отозвалась, шмыгнув носом, Мириам. — Дело в Ирен. Я хочу, чтобы ты ушел от нее. Ушел и жил со мной.

— О господи, — сказал Билл. — Поверить не могу.

Впрочем, это было не ответом на слова Мириам — которых он, так или иначе, ожидал и со все нараставшим страхом, — но реакцией на появление за соседним столом компании из двенадцати мужчин и свирепого обличия женщины в твидовом костюме. Мужчины вид имели угрюмый. Большей частью пожилые; для бизнесменов — слишком бедно одетые, для регбистов — слишком хилые и неспортивные. Вели они себя не то чтобы совсем тихо, но и особой шумливостью или живостью не отличались и, похоже, все до единого испытывали страх перед женщиной, которая, усевшись за стол, вытащила невесть откуда монокль и ввинтила его в правую глазницу. В общем, сборище непривлекательное — это еще в лучшем случае. Однако случай-то как раз был из худших, ибо среди мужчин присутствовал — не проглядишь — человек, Биллу очень и очень знакомый. Человек, с которым он виделся каждый рабочий день и которого обычно норовил избегать. Его товарищ по оружию в борьбе за права рабочих, его персональный bête noire. [12]Рой Слейтер.

— Не шевелись, — сказал Билл. — Не оглядывайся и ничего не говори. Нам придется уйти.

— О чем ты? — спросила Мириам. — Ты слышал, что я сейчас сказала?

— Конечно, слышал, — ответил Билл. — Мы все обсудим. Обещаю. Но теперь, — он оглянулся и с облегчением обнаружил у себя за спиной оклеенную бархатистыми обоями дверь, — нам надо смываться. Ты ведь знаешь, кто такой Рой Слейтер, правда?

Мириам недоуменно кивнула.

— Ну так он сидит прямо за тобой. И если мы в ближайшие десять секунд не уберемся отсюда, он нас увидит.

Темнота в ресторане обернулась на сей раз их союзницей, Биллу и Мириам удалось без особых ухищрений покинуть свой столик и выскользнуть в дверь. За дверью обнаружился пустой коридор, которым они, миновав несколько темных, пребывавших в небрежении холлов, добрались до запасного выхода, приведшего их на гостиничную автостоянку. Ночной холод грубо, без предупреждения, набросился на них. Мириам даже всплакнула: коротко, неудержимо, горестно. Главным образом, от потрясения, но и от безысходности тоже, от того, во что обратился долгожданный вечер.

Они поспешили к парадным дверям, заскочили в вестибюль, немного помешкали у стойки портье.

— Давай поднимемся наверх, — сказал Билл. — И ляжем в постель.

— В постель! Сейчас только восемь тридцать.

— Здесь оставаться нельзя. Слишком рискованно.

— А как же моя курица, картошка? Билл словно и не услышал ее.

— Хотел бы я знать, что он тут делает? — поинтересовался он, обращаясь к самому себе. — И кто эти люди?

Он подошел к женщине-портье, спросил, что за компания только что прошла в ресторан. Постояльцы? Женщина заглянула в регистрационную книгу и ответила, что все они — члены какой-то организации, именуемой «Ассоциацией народа Британии» и проводящей здесь учебный семинар, который продлится до конца уик-энда. Билл бесстрастно выслушал ее. Несколько секунд он молчал, потом сообразил, что следует поблагодарить за любезность. К Мириам он возвратился с лицом мрачным, отмеченным новым, зловещим знанием.

— Что такое? — спросила Мириам. — В чем дело?

Билл, взяв Мириам за руку, повел ее к лестнице.

— Этот козел ко всему еще и фашист, — сказал он.

После любовной близости они лежали в самой середке кровати, тесно прижавшись друг к другу; волосатые, белые, тридцатидевятилетние ноги Билла казались заросшими щетиной — в сравнении с гладкостью навощенных икр и бедер Мириам. Они лежали так не пущей интимности ради, но потому, что двойной матрас кровати сильно проседал в центре, лишая их иного выбора. На деле они предпочли бы, чтобы ноги их разделяло расстояние в фут-другой. Они любили с надрывом, механически, ни одному из них заниматься этим не хотелось, но оба понимали, что бедственная поездка их окончательно пойдет прахом, если они не проделают всего, что положено. И теперь, хоть они и оставались телесно соединенными, мысли обоих уже потекли своими, раздельными путями.

— Ты не понимаешь, что это за люди, — говорил Билл. — За Инеком Пауэллом стояли хоть какие-то идеи, что-то, с чем можно было спорить. Господи, да даже у «Национального фронта» и то есть идеология. В своем роде. А эти… Одни инстинкты. Одна ненависть. Ненависть и насилие.

— Ты думаешь, он видел нас? — Мириам приподнялась на локте, густые темно-каштановые волосы опали ей на плечо. Билл невольно провел пальцем по ее коже, по этой безукоризненной гладкости. — Думаешь, мистер Слейтер нас видел?

— Не знаю, любовь моя. Просто не знаю. — Он презрительно усмехнулся. — Нет, ну встречала ты хоть когда-нибудь такую ораву слизняков, а? Паршивые недомерки. Неудивительно, что им приходится подряжать кого-то, кто делает за них всю грязную работу. А эта… старая карга! Видела ты что-нибудь похожее?

— Да, но что ты-то теперь будешь делать? — настаивала Мириам. — То есть если он нас увидел, если начнет распускать по фабрике слухи, если об этом узнает Ирен — что ты станешь делать?

— Да не заметил он нас. А вот я его заметил, и это уже важно. Теперь я понимаю. Теперь понимаю, кто распространял эту дрянь. Идиотские, мерзкие листовки.

— Наверное, это уже и неважно, — сказала Мириам, и мечтательный, отсутствующий тон ее стал вдруг более резким. — Я думаю, есть человек, который и так все знает.

Билл уставился на нее: — Да?

— Вообще-то не думаю — уверена. Мистер Гиббс из Благотворительного комитета. — Она смотрела на Билла, надеясь, быть может, увидеть в его лице какие-то признаки паники, удивления. А поскольку их не обнаружилось, спросила: — Тебя это не тревожит?

— О, насчет Гиббса я в курсе. У нас с ним сегодня даже разговор об этом был.

— Разговор? Какой еще разговор?

Билл покачал головой, уклоняясь от ответа.

— Он просто мелкий прохвост. Пронырливый ублюдок. И кстати, ему-то что за печаль? С чего он лезет не в свои дела?

— Да с того, что он на меня глаз положил. — Мириам лежала, откинувшись на подушку, сцепив ладони за головой. Томная, соблазнительная поза. Почему-то казалось, что тема эта доставляет ей удовольствие почти чувственное. — Знаешь, он ведь меня ненавидит. Ненавидит, потому что я не захотела с ним спать.

— Что? — переспросил Билл, на сей раз и впрямь потрясенный. — Это когда же было?

— О, несколько месяцев назад. Он как-то вечером подошел ко мне в комитетской, вы все уже ушли, и пригласил выпить с ним. Я ответила: «Нет, благодарю вас» — вежливо, знаешь ли, любезным тоном, а он говорит: тогда почему бы нам не плюнуть на выпивку и не потрахаться от души здесь, в задней комнате? — Она взглянула на Билла, проверяя, произвело ли на него услышанное должное впечатление. — Ну я, естественно… пришла в ужас и сказала ему об этом прямо, а он говорит, что нечего мне разыгрывать недотрогу, он, дескать, знает, кто я такая, знает про нас с тобой, видит это по взглядам, которыми мы обмениваемся, а потом стал обзывать меня всякими словами — шлюха, потаскуха, грязная девка, и тогда я ему ответила, что даже будь я шлюхой, я бы не согласилась заниматься этим с такой гадиной, как он, меньше чем за миллион фунтов. Тут он умолк и уставился на меня, лет сто смотрел, не думаю, что я когда-нибудь видела такую злобу, я не сомневалась, что он вот-вот ударит меня по лицу или еще что…

— Если бы он посмел, я бы уж так ему вмазал, можешь мне поверить.

— …но он всего лишь вышел из комнаты, не сказав ни слова, и почему-то это показалось мне самым страшным, его молчание, то, что он не сказал ни словечка, и с тех пор при каждой нашей встрече я вижу в его лице только одно, эту… ненависть. Жуткую ненависть ко мне.

Билл приподнялся в постели, склонился над Мириам, приблизил лицо к ее лицу. Он заставил себя улыбнуться, желая успокоить ее, но даже в эту минуту в одном из уголков его памяти уже собирались темные тучи. Как странно, на редкость странно, что всего за один день он столкнулся и с Гиббсом, и со Слейтером. А если вернуться на несколько месяцев назад, к Дню святого Валентина, когда Мириам позвонила ему домой… Да, в тот вечер он получил письмо от Гиббса, увидел по телевизору Слейтера, прочел гнусную листовку, которую, как теперь выясняется, именно Слейтер и притащил на фабрику. Эти двое, похоже, всегда объявляются одновременно, как будто между ними существует какая-то связь. И было что-то еще, что-то непонятное, что-то из сказанного сегодня Гиббсом. Тогда он не обратил на это внимания. «Академия барчуков»… да, верно. Так он назвал «Кинг-Уильямс». Но ведь этой же фразой воспользовался и Слейтер, больше года назад, когда они возвращались в маршрутке из ресторана. Почему они говорят одними словами? И, если вдуматься, откуда Гиббсу вообще известно, в какой школе учится Дугги? Выходит, они разговаривали о нем, это единственное объяснение. И значит, они знакомы. Может быть, даже дружат.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-10-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: