Стив Ричардс в роли ОТЕЛЛО 9 глава




— Знаешь что? — резко ответил Филип. — Этот самый расизм обращается у тебя в манию. Пора уже сменить пластинку.

— А тебе пора сменить круг чтения, — сказал Дуг.

Бенжамен ушел.

 

* * *

 

Он еще питал остаточную нежность к Толкиену хоть и не перечитывал «Властелина колец» вот уж несколько лет. Бенжамен перешел на Конрада и Филдинга, приступил к борениям с «Улиссом». Но, как бы там ни было, «Хоббит» занимал среди привязанностей Бенжамена особое место, и хоть ему никогда не приходило в голову, что книга эта написана его земляком, теперь, после замечания Дуга, он увидел в этом особый смысл. В конце концов, по какой бы еще причине Бенжамен сохранил такое пристрастие к собственноручным иллюстрациям Толкиена, к изображающим Торбу-на-Круче и Хоббитанию прозрачным акварелям, которые после стольких отмеченных переменами во вкусах лет продолжали мягко светиться на стене его комнаты? Разумеется, по той, что в чем-то, присущем этим картинам, в скромных контурах их ландшафта, в безыскусности, с которой они вызывали в памяти слова «однажды в тиши утра, в те далекие времена, когда в мире было гораздо меньше шума и больше зелени»,[19]он находил сентиментальные отзвуки пейзажей, среди которых вырос и сам. А если быть еще более точным, они напоминали Бенжамену место, лежащее всего в двух милях к югу от Лонг-бриджа: Ликки-Хиллз, где жили дедушка с бабушкой и куда он сегодня как раз и направлялся. И напоминали не просто потому, что мягкие скаты холмов и редкие, безмолвные, осенние прогалины этой полупасторальной тихой заводи заставляли его думать о Шире. Сами обитатели этих мест походили на хоббитов с их беззаботным равнодушием к широкому миру, неослабной уверенностью, что живут они наилучшей из возможных жизнью и в наилучшем из возможных мест. Бенжамен знал: Пол уже начинал относиться к этим их взглядам с пренебрежением, и, разумеется, не лишенным оснований. Однако сам Бенжамен вырос с ними, унаследовал их и не мог от них отказаться. Во всяком случае, полностью. Он любил дедушку с бабушкой именно за их нелепую, бессловесную веру в то, что Бог неким образом избрал их, оказал им особую услугу, поселив там, где все блага мира словно собрались в одном свято чтимом ими месте, — за эту веру, а не вопреки ей. Он и отвергал их веру, и одновременно черпал в ней силу.

Когда он позвонил у двери, ему открыла бабушка, сказавшая «Привет, милый» и наградившая его ласковым, попахивающим камфорой поцелуем в щеку. Она, похоже, не удивилась его появлению, хоть Бенжамен о нем и не предупредил. «Пришел чайку попить?»

Правила хорошего тона требовали, чтобы он посидел какое-то время на диване, макая полезные для пищеварения печенья в кружку с жиденьким чаем и рассказывая бабушке о том, что случилось за последнюю неделю в «Кинг-Уильямс». Собственно, никакого труда ему это не составляло. Бабушка питала веселый, непринужденный интерес к его школьной жизни, умом обладала острым, а имена друзей Бенжамена помнила куда лучше, чем его родители. Бенжамену нравилось беседовать с ней, так же как нравилось разговаривать с дедом. Сейчас дед сгребал в саду, чтобы сжечь, первые опавшие листья и, скорее всего, уже придумывал дурацкую шуточку или кошмарный каламбур, который скоро, за чайным столом, повергнет его внука в трепет.

Однако Бенжамен, как ни любил он деда и бабушку, пришел не для того, чтобы повидаться с ними. Он пришел, чтобы воспользоваться их пианино, и потому при первой же возможности, пока дед еще возился в саду, а бабушка ушла на кухню, дабы заняться «пастушьей запеканкой», поспешил в гостевую спальню, к чемоданчику, в котором хранились два его ленточных магнитофона, а после спустился с ними вниз и начал обустраивать кустарную студию записи.

Последним его музыкальным замыслом, встиснувшимся между нерегулярной работой над романом и сочинением рассказов, стал цикл камерных пьес для гитары и фортепиано, получивший название «Морские пейзажи № 1–7». Источником вдохновения для них послужили и воспоминания о Скагене, и все продолжающееся, лишенное взаимности увлечение Сисили. Первые три Бенжамен уже записал и, раз за разом слушая их в последние несколько дней, думал, что различает в своих сочинениях зарождение новой зрелости, сдержанного, вдумчивого лиризма. Он стремился создать нечто простое, но звучное, строгое, но прочувствованное. Достойное, надеялся Бенжамен, противоядие от разного рода крайностей, против которых полагал себя восстающим, а именно нелепых симфонических претензий, присущих прогрессивным героям Филипа, с одной стороны, и неандертальской динамичности панка, о котором Дуг, только-только начавший открывать его для себя, воеторженно распространялся перед охваченными ужасом друзьями, — с другой. Торить свой, особый творческий путь, пролегающий не столько между двумя этими направлениями, сколько по некоторой одинокой, выбранной им самим голой пустоши, — это представлялось Бенжамену занятием утонченным, благородным и романтическим. Он был уверен, что и саму Сисили, если б она когда-нибудь услышала что-то из его сочинений (событие весьма и весьма маловероятное), музыка эта тронула бы и заинтриговала.

Однако сам процесс звукозаписи отличался в этом доме крайней прозаичностью. Прежде всего следовало остановить, тронув маятник, часы с кукушкой, поскольку они и тикали слишком громко, и имели обыкновение куковать в самое неподходящее время. Музыкантам из списка Ричарда Брэнсона, когда они записываются в «Поместье», тревожиться, сколько понимал Бенжамен, по поводу такой ерунды не приходится. Еще одну проблему составляли шумы внешние, — и не только рокот машин, идущих по Олд-Бирмингем-роуд, но и звуки, сопровождавшие будничные труды дедушки с бабушкой. Бенжамену так и не удалось внушить им, что скромные его посягательства на музыкальное бессмертие требуют полной тишины. В немалом числе случаев — собственно говоря, в трех четвертях их — вся работа шла насмарку из-за какого-нибудь телефонного звонка или бездумно захлопнутой двери.

Впрочем, сегодня запись протекала гладко. «Морской пейзаж № 4» был горько-радостной композицией продолжительностью минуты в четыре, песенной по форме: гитара исполняла изменчивую, протяжную мелодию, мягко омываемую наплывающими и отступающими минорными аккордами фортепиано. После того как строфически-хоровая структура исчерпывала себя, музыка растекалась в неторопливой, тоскующей импровизации. Бенжамен сокрушался из-за того, что пьесы эти каждый раз получаются у него не такими авангардными, как хотелось бы, но все же верил, что они по-своему оригинальны. За ними стоял странный сплав влияний и современных классических композиторов, и экспериментальных английских рок-групп, в напряженный, эксцентричный звуковой мир которых когда-то пророчески ввел его Малкольм; однако Бенжамен лепил из этих веяний нечто совершенно самостоятельное. Настолько самостоятельное, что он знал: записи эти он никогда никому показывать не станет — даже Филипу, самому близкому из друзей, — и потому его не особенно заботило в этот вечер, что несколько нот он смазал, что в трех разных местах сбился с такта и что в самый конец лучшей из записей попало донесшееся из-за высокого окна мяуканье Желудя, бабушкиного кота. Проигрывая запись, Бенжамен отчетливо слышал этот мяв, однако счел его несущественным. Композиция была запечатлена, врезана во время — причем в варианте, который приближался к первоначальному замыслу. Прослушав ее несколько раз, он от нее устанет и двинется дальше. Эти пьесы, как уже понимал Бенжамен, были лишь ступеньками, началом пути к чему-то — к какому-то большому творению, либо музыкальному, либо литературному, либо киношному, либо сочетающему в себе и то, и другое, и третье, — творению, к которому он подходит все ближе, подходит медленно, но вдохновенно и неуклонно. К творению, которое обессмертит его чувство к Сисили и которое она, возможно, услышит, или прочтет, или увидит лет через десять-пятнадцать и вдруг поймет — по тому, как забьется ее сердце, — что создавалось оно для нее, предназначалось ей, что он, Бенжамен, намного превосходил — чего ей не хватило ума заметить — всех увивавшихся вокруг нее школьных оболтусов, превосходил чистотою сердца, одаренностью, жертвенностью. И в этот далекий день мысль обо всем, что она упустила, что потеряла, наконец-то в единый миг осенит ее, и Сисили заплачет — заплачет о своей глупости, о любви, которая могла соединить их.

Оно конечно, Бенжамену ничего не стоило просто взять и заговорить с Сисили, подойти к ней в очереди на автобусной остановке, попросить о свидании. Однако избранная им линия поведения представлялась ему более удовлетворительной.

Бабушка с дедушкой, сидевшие с ним этим вечером за столом, уплетая «пастушью запеканку», ничего не знали о неистовой, тайной страсти, испепелявшей юное сердце Бенжамена. Как и всегда, дедушка пребывал в настроении игривом и обращал каждую просьбу передать ему солонку, масленку или хлебницу в устрашающую словесную игру, которую Бенжамен старался по мере сил поддерживать. Ему так нравилась вся обстановка этих простых, оживленных трапез. Родительский дом казался в сравнении с ними холодным. Дома Бенжамену ненавистна была необходимость сидеть напротив Пола и наблюдать, как тот презрительно оглядывает еду и затем привередливо ковыряется в последнем творении матери. Ему ненавистно было, что все мысли отца заняты воспоминаниями — часы и часы спустя — о какой-то случившейся на работе унизительной стычке. И ненавистным было то, что Лоис больше нет с ними. Вот это и было худшим из всего. Ненавистным пуще всего остального.

 

 

«Крупное животное класса Мammalia», три буквы, начинается на «к», вторая «и».

Да ладно, сказал себе отец Филипа, уж это-то ты знать должен. Mammalia — это, ясен пень, млекопитающее. Три буквы, начинается на «к». Кот, что ли?

Хотя, вообще-то, «Маттаliа» стоит проверить.

— Милая, не дашь мне словарь?

Барбара протянула ему семейный словарь, «Ридерс Дайджест», не подняв взгляда и продолжая читать журнал. Вернее сказать, не журнал, а вложенное между его страницами письмо.

Ночной ветер бился в оконные стекла. Сэм вот уж третий год как собирался поставить двойные рамы, да все не собрался. Телевизор бормотал что-то, перебирая местные новости, оставленный без внимания, незамечаемый, с громкостью, увернутой почти до нуля.

«Когда я встретил тебя, на том родительском собрании, я ощутил то, что ощутил, надо думать, Джорнадо, впервые увидев „Менин“ Веласкеса, — подобие электрического трепета, о котором так проникновенно говорит Герберт Хауэллз, [20]передавая первые свои впечатления от „Фантазии на тему Таллиса“ Воан-Уильямса. [21]Я понимал, что передо мною — величие; не просто совершенное человеческое существо (совершенное в плане телесном и, осмелюсь вообразить, духовном тоже, квинтэссенция безупречности), но и — для того чтобы сказать это, не требуется так уж сильно напрягать воображение — совершенное произведение искусства, ибо ты, Барбара, шедевр, который я искал всю мою жизнь, мой и только мой opus magnus…» [22]

 

Mammalia, млекопитающие — ср., высший класс позвоночных животных. Основные их признаки следующие: тело покрыто волосами; обе пары конечностей служат по большей части как ноги; череп сочленен с позвоночником двумя затылочными бугорками; нижняя челюсть сочленяется непосредственно с черепом. [От лат. mamma, грудь, особл. женщины.]

 

Ну вот, так он и знал. Значит, получается «кот», верно? Погоди, а коты — они разве крупные? Ну, соседский-то котяра, тот, что у миссис Фриман, точно крупный, да еще какой. Две недели назад лису от дома отогнал. Выходит, «и» тут ни к чему.

«И» влезло сюда из «гнилой». Как оно там называлось? «Мерзкий, гадкий». Шесть букв, предпоследняя «о». Он начал было искать «мерзкий», но тут Барбара протянула с отсутствующим выражением руку и попросила:

— Дай-ка мне словарь, милый, ладно?

Он вздохнул и отдал ей книгу.

Барбара полистала страницы, украдкой бросив на Сэма быстрый взгляд, которого тот, с головой уйдя в кроссворд, не заметил.

 

Квинтэссенция, сущ., ж. (Quinta essentia или Quintum corpus, пятая сущность или пятое тело) — так у римских и у средневековых философов назывался эфир, который в пифагорейской школе был присоединен в качестве пятой стихии (или пятого простого тела) к четырем стихиям Эмпедокла. В разговорном яз. Квинтэссенция употребляется для обозначения самой тонкой и чистой сущности чего бы то ни было.

 

Самая тонкая и чистая сущность чего бы то ни было!

Он считает ее «самой тонкой и чистой». Понятно. Мистер Слив — Майлз, ей придется привыкнуть называть его так — на старомодный манер признается ей в любви. Она — его возлюбленная. Слово это, пленительно точное, явилось ей внезапно, нежданно. Барбара почувствовала, как у нее закололо, точно иголочками, щеки. Щеки горели, и Барбара понимала, что их заливает густая алая краска. Пристыженная, глубоко, упоительно пристыженная, она спрятала письмо между страницами «Женщины» и заставила себя сосредоточиться на журнале. Не надо его больше читать. Это неправильно, все в этой истории ужасно неправильно.

«СКОРОВАРКИ — одни их любят, другие ненавидят».

«ВАШИ ЗВЕЗДЫспособны помочь вам похудеть. Кто вы: Рыба — склонная себе потакать? Овен — гурманша? Близнец — все время что-то жующий?»

«Рак — искательница утешения. Еда доставляет вам удовольствие, из этого и состоит половина ваших неприятностей. Когда синяя птица счастья ускользает от вас, вы забираетесь в свою скорлупку и принимаетесь есть все больше и больше».

Барбара, не глядя, нашарила еще одно шоколадное печенье, а Сэм попросил:

— Дай-ка мне словарь, милая, ладно?

 

Мерзкий, прил. 1. Скверный, гадкий; 2. Вредный, пагубный; 3. Испорченный; презренный; очень неприятный. Мерзость, сущ.

 

Ну вот, отсюда и «гнилой». Однако если крупное млекопитающее — это «кот» — что совершенно очевидно, — то, значит, третьей буквой должно быть «о». И он принялся изыскивать слово из шести букв, означающее «мерзкий» и при этом с «о» в середине.

Есть! «ПЛОХОЙ».

«О Барбара, моя Барбара, мой варвар, язычница, каллипигийская колдунья, апогей всей лепоты, какая только существует в этом мерзостном мужском мире, смогут ли смертоносные силы перипетий даровать нам когда-либо сладкую эйфорию сибаритического соития?»

— Дай-ка мне словарь, милый, ладно?

На этот раз Сэм, протягивая ей словарь, недовольно вздохнул.

— Не понимаю, разве твой дурацкий журнал без словаря и читать уже нельзя? — спросил он. — Это же все-таки не «Доктор Чикаго».

Барбара показала ему язык:

— Заткнись и решай свой кроссворд.

Он аккуратно написал «плохой» поверх «гнилой», пригляделся — что это меняет? Номер 11 по горизонтали должен теперь начинаться не с «л», а с «х». «Общее название движущихся по рельсам машин». Девять букв, кончается на «в».

Черт его подери, подумал Сэм. Поклясться был готов, что это «локомотив». А теперь вот влезло «х» и все испортило.

Барбара отступилась от попыток понять последнее предложение Майлза и углубилась в письма читательниц «Женщины».

«Руководитель нашего туристского клуба носит фамилию, которая словно для его должности и придумана, — мистер Пик», — написала Пенни Дафтон из Клидероу.

«Я прибавила несколько фунтов, и бретельки лифчика стали резать мне плечи, — сообщала Эмили Фэрни из Саут-Шилдза. — Тогда я подсунула под каждую по женской прокладке, и мне стало намного удобнее».

Джули Вуд из Ньюбери рекомендовала: «Не расходуйте электричество, высушивая трусики в барабанной сушилке. Вместо этого положите их в смеситель для салата и крутите там, пока не просохнут».

«Недавно мне нужно было пойти на вечерние занятия, — писала еще одна корреспондентка. — Пришлось попросить мужа накормить ужином двух наших малышей — шести и четырех лет. На следующее утро я спросила, вкусный ли был ужин, и дети ответили, что им не понравилось только мороженое, которым папа приправил пудинг. Удивление мое прошло, едва я заглянула в холодильник. Он добавил в пудинг мороженую морковку!»

Редактор приписал к этому: «А ВАШ муж делал когда-либо что-нибудь по-настоящему глупое? Напишите, расскажите нам об этом!»

«Да я и с чего начать-то, не знаю», — подумала Барбара, взглянув на Сэма, хмуро уставившегося в кроссворд, блаженно не сознающего, что фломастер он посасывает не с того конца.

Сэм уже понял, что с движущимися по рельсам машинами ему не сладить, и перебрался в левый нижний угол кроссворда.

«Круглая открытая емкость, используемая для омовения рук и лица».

Начинается на «р», восемь букв. Ну, это просто. Р-А-К-О-В-И-Н-А. Двадцать третье по горизонтали, семь букв, кончается на «а».

«Состояние высшего блаженства», — прочитал он.

«Я должен снова увидеть тебя, — писал Майлз Слив. — Такова моя вера, Барбара, мое гомеостазное кредо, — мы предназначены друг для друга. Только когда мы будем рядом, слившиеся, сопряженные, смогу я достигнуть того неуловимого состояния нирваны, что было единственным упованием моей бесплодной, абортативной жизни».

— Дай-ка мне словарь, милый, ладно? — попросила Барбара.

И, получив его, она посмотрела, что такое «нирвана».

 

Нирвана, сущ. (в буддизме) — состояние высшего блаженства.

 

Сэм, впав в отчаяние, отбросил газету.

— Ну что, опять не вышло? — спросила Барбара с легчайшим намеком на издевку в голосе.

— «Простой и легкий», а? — ворчливо ответил Сэм, язык и губы которого были окрашены чернилами. — «Простой и легкий кроссворд». Ну, знаешь ли! Вот скажи мне, что такое «состояние высшего блаженства», а?

— Да уж откуда мне знать, — ответила Барбара и снова уткнулась в журнал.

Когда они забрались на верхний этаж автобуса, Клэр уже заняла там два передних места. Первым поднялся Бенжамен. Он понимал, что Клэр обрадуется, если он сядет с ней рядом, однако сел на другое сиденье, у окна. Вторым поднимался Дуг. И этот, опять-таки, понимал: Клэр предпочла бы, чтобы он рядом с ней не садился, но тем не менее уселся. Залезший наверх последним Филип пристроился рядом с Бенжаменом. Вид у него был расстроенный, но заметила это одна только Клэр. Все прочие ничего особенного в том, как он ведет себя в последнее время, не усматривали. И потому, просидев в молчании минут десять, а то и больше, она подтолкнула Дуга локтем и сказала:

— Какой-то он в последнее время ужасно тихий.

— Он всегда тихий, — ответил Дуг.

— Нет, в последние дни особенно.

Дуг, возможно желая опровергнуть собственную теорию о том, что тонкость — это врожденный английский недуг, перегнулся через проход и спросил:

— Эй, Филип! Что с тобой? Клэр вон считает, будто тебя что-то гложет.

— Я этого не говорила, — возразила Клэр. И затем, обращаясь к Филипу: — Просто ты кажешься каким-то придавленным, вот и все. Я и поинтересовалась, в чем дело.

Бенжамен, глядевший в окно и, как всегда, державшийся несколько в стороне от общего разговора, быстро сообразил, что Клэр права и что только ему одному известна причина подавленности, с недавнего времени овладевшей Филипом. Филипа тревожило будущее их музыкальной группы. Причем не безосновательно.

Да и кого бы не встревожило? Два года они собирали ее, многие месяцы подыскивали название (и даже теперь Бенжамен считал, что выбрали неправильное), на прошлой неделе группа собиралась провести первую репетицию, однако ее пришлось отменить — из-за отсутствия материала, ни больше ни меньше. Бенжамен, которому предстояло играть на клавишных, решил никаких своих песен группе не отдавать, объявив, что переложить его сочинения для пяти инструментов невозможно; а о предполагаемом вкладе Филипа было известно только одно: Филип уже долгое время сочинял нечто невероятно амбициозное, не то эпическую песнь, не то цикл песен, но друзьям-музыкантам (Бенжамену, Гидни, Стаббсу и Проктеру) так ничего еще и не показал. Демонстрация его великого творения была назначена на прошлую пятницу. Но в последний миг Филип от нее уклонился, сказав, что должен кое-что поправить. Вот потому-то, думал Бенжамен, друг его в последние дни и выглядит таким подавленным — тут и недовольство собой, вызванное тем, что он подвел своих коллег, и естественная тревога художника, труд которого близится к завершению.

Однако Бенжамен ошибался. Филипа тревожило то, что родители его перестали разговаривать друг с другом, а отец проводит теперь ночи в спальне для гостей.

Положение сложилось прискорбное — и во множестве отношений. Мать получила любовное письмо. Печально. Отец нашел это письмо — оно было спрятано между страницами журнала «Женщина», да еще теми, на которых обсуждаются всякие женские проблемы. Что также печально, и не в одном только смысле. Во-первых, почему отец вообще полез в этот раздел журнала? Ясное дело, потому, что помещенные там, становящиеся от номера к номеру все более откровенными рассуждения об оргазмах, эрогенных зонах и прочих невразумительных особенностях женской сексуальности делают эти страницы самым возбуждающим чтением, какое только можно сыскать в доме Чейзов. Во всяком случае, сам Филип именно по этой причине их и читает. Оказывается, что и отец, который на двадцать семь лет старше тебя и обладает, предположительно, куда большим жизненным опытом, продолжает испытывать не меньшее, чем у сына, зудливое любопытство и не находит для него лучшего утоления. Что именно говорилось в том письме, Филип не знал. Он спрашивал об этом у родителей, у обоих, однако мать ничего ему рассказывать не стала, а отец и рад бы был рассказать, да не мог, поскольку ни единого слова не понял — даже с помощью словаря «Ридерс Дайджест». Так или иначе, сказал он Филипу, суть письма в том, что этот типчик положил на твою маму глаз. Хочет ее в койку затащить. Сколько бы заковыристых слов он ни накрутил, все сводится к этому. Поиметь ее хочет.

И это тоже было печально. Но совсем уж худо стало Филипу, когда он узнал, кто был автором этого письма. Майлз Слив, вот кто.

Мистер Слив! Сливовый Сиропчик, отвратный преподаватель истории искусства! Филип, выбравший в выпускном классе именно эту специализацию, встречался с мистером Сливом четыре раза в неделю. Как смотреть ему в глаза, зная, что он норовит разрушить брак родителей? Легендарная выходка Гардинга на вечере в женской школе — «Осквернитель очага!» — теперь казалась Филипу далеко не смешной. Совсем, если правду сказать, не смешной. Первое, что пришло ему в голову, — пойти прямиком к директору школы и рассказать о поведении одного из его старших преподавателей (предмет — искусство и история искусства). Однако отец, как ни странно, сказал Филипу, что делать этого ни в коем случае не следует. Это наше дело, сказал отец, мое и его. Ни тебе, ни школе, ни даже матери твоей лезть в него не нужно. Я с этим мелким прохвостом сам разберусь, по-своему. Не знаю — как, но разберусь. Врежу ему так, что он меня долго помнить будет.

Зловещие эти слова были последними из сказанных отцом на сей счет. Что он, собственно, имел в виду, Филип и представить себе не мог.

Друзьям своим он, естественно, передавать их не стал.

— Да нет, все в порядке, — ответил он Клэр тоном, в котором звучала приниженная безнадежность. И, поскольку друзей его это явно не убедило, пришлось импровизировать: — Мне просто… не дает покоя наша статья о «Замкнутом круге», вот и все. Как-то я не уверен, что мы правы.

Дуг неверяще покачал головой:

— Мы же на последнем заседании все уже обсудили.

— Да знаю. И все-таки я не уверен.

«Замкнутый круг» представлял собой закрытое дискуссионное общество, неизменно состоявшее всего из шестнадцати членов, которых набирали преимущественно из учеников выпускного класса, а в случаях очень редких — из предвыпускного. Никто из тех, кто к этому обществу не принадлежал, не ведал, как часто оно собирается, где и что, собственно, на его собраниях происходит. Все с ним связанное было сокрыто непроницаемой (и отчасти инфантильной) завесой тайны.

— «Замкнутый круг» — паршивая, сеющая рознь шайка козлов-элитаристов, — сказал Дуг. — Школьников, вообразивших себя долбаными масонами. Самое время выставить их на посмешище и показать, кто они на самом деле такие — самодовольные дрочилы.

— А ты в него вступить не пробовал? — спросил чей-то голос.

Дуг, резко поворотясь, обнаружил, что прямо за ним сидит Пол, препротивный братец Бенжамена.

— Ты-то тут что делаешь? — спросил Бенжамен.

Даже после трех с половиной термов он так и не свыкся со страшной мыслью о том, что Пол учится в одной с ним школе и ездит в одном с ним автобусе. И конца этому вечному кошмару не предвидится.

— Мы вроде бы живем в свободной стране, нет? — осведомился Пол. — К тому же других свободных мест в автобусе не нашлось.

Что, к сожалению, было чистой правдой.

— Ну так хотя бы не лезь в наши разговоры.

— Мы, как я уже отметил, живем в свободной стране. Кроме того (теперь он обращался к Дугу), я задал тебе вопрос.

Дугу наглость этого щенка показалась просто немыслимой. Дуг взирал на него с холодным презрением чистопородной гончей, которую дергает за хвост молодая дворняжка.

— Так пробовал ты в него вступить или нет? — повторил Пол.

— Разумеется, нет.

— Вот то-то и оно. Тебя просто завидки берут.

— Завидки?

— Меня ты болтовней насчет элитаризма не проведешь. Если сам ты не элитарист, что же ты делаешь в нашей школе? Ты ведь сдавал экзамены, чтобы в нее попасть?

— Да, но…

— Элитаризм — штука хорошая. И всем, кроме зашоренных идеологических умников, это известно. Элитаризм ведет к соревнованию, а соревнование — к совершенству. Что касается «Замкнутого круга», так я-то как раз и собираюсь в него вступить.

Бенжамен, не веря ушам своим, взвыл: — Ты? Во-первых, ты на пять лет моложе, чем требуется. А кроме того, вступить в него нельзя. В него можно только быть принятым.

Прежде чем Пол успел разозлить брата еще пуще, автобус достиг Нортфилда, где выходили Филип и Клэр. Пока они прощались, Бенжамен смотрел в окно — не из грубости, но потому, что не хотел встречаться с Клэр глазами. Он понимал, что напоследок она постарается бросить ему вызов, добиться какой-то ответной реакции, как старалась всегда, с того самого дня, когда он впервые заметил ее на автобусной остановке. Бенжамен последним, пожалуй, обнаружил очевидное для всех его друзей обстоятельство: Клэр неравнодушна к нему. Ее странную, необъяснимую любовь он никогда и ничем поощрить не старался. Любовь, ставшую для обоих ужасной обузой. Даже Клэр — в каком-то смысле — осуждала себя за нее, однако поделать с собой ничего не могла. Похоже, явления подобного рода никаким доводам рассудка не подвластны. Все это было тяжело и для Дуга, он тоже питал к Клэр нежные чувства, которые она ни в малой мере не поощряла. И в итоге само присутствие Клэр рядом с ними — или даже в их мыслях — создавало некоторую натянутость в отношениях Бенжамена и Дуга. Потому, быть может, они, после того как Клэр сошла (Дуг пересел к Бенжамену), какое-то время промолчали.

— Ну так что, — решился наконец спросить Дуг, — поедешь ты со мной на выходные в Лондон?

И это они уже обсуждали раньше.

— Не думаю, — ответил Бенжамен. — Меня же никто не приглашал.

— Я не единственный, кого они пригласили. Они хотят познакомиться с кем-нибудь из нашего журнала.

Бенжамен неловко поерзал на сиденье:

— Думаю, тебе лучше съездить одному.

Дуг несколько секунд вглядывался в лицо друга, потом хмыкнул — коротко, печально — и сказал:

— Ты просто не способен на это, так?

— На что?

— На то, чтобы выбраться отсюда куда-то. Взять жизнь за горло и как следует встряхнуть ее. Ты же никогда не сделаешь этого, так, Бенжамен? Ты не способен воспользоваться подвернувшейся тебе возможностью. Тебе предлагают удрать на денек-другой из нашего дерьмового городишки, посмотреть, что происходит в мире, происходит по-настоящему, а ты не хочешь. Ты лучше дома останешься, с папой, мамой и… не знаю, расставишь твою дурацкую коллекцию пластинок в алфавитном порядке или еще чем займешься. Чтобы сначала «Софт Машин» стояла, а за ней уже «Стэкридж».

Слова Дуга были резки, но — Бенжамен понимал это — справедливы. Они походили на град ударов, каждый из которых попадал точно в цель, оставляя ему лишь один выбор — ежиться под ними. Все верно, никогда, ни при каких обстоятельствах не поедет он с Дутом в Лондон. Никогда не сможет дерзко войти в незнакомый офис и представиться посторонним людям, каждый из которых старше его, намного опытнее, осведомленнее, искушеннее в столичной жизни. Одна только мысль об этом внушала ему страх. Но с другой стороны, у него имелось и оправдание, позволявшее не ехать туда, оправдание настоящее, к которому он и не преминул прибегнуть.

— Причина не в этом, — сказал он. — Просто в субботу я должен быть здесь.

И он сказал Дугу, что по субботам ходит в психиатрическую клинику. Что было совершенной правдой. Дуг извинился и примолк. Тут уж не поспоришь.

 

 

На этом отрезке улицы Билла неизменно охватывало странное чувство. В конце концов, она и жила-то не здесь, просто здесь он видел ее в последний раз. Тогда она, сидя в его машине, сорвалась, раскричалась, угрожая покончить с собой, если он не бросит Ирен. Он сдал к обочине, остановился, попытался успокоить ее. Минут пять или десять они кричали друг на друга, и уже под вечер того дня Билл не мог припомнить ни единого из произнесенных ими слов. И даже сейчас, спустя столько времени, этот безликий в остальном перекресток — ее улицы с Бристольроуд — хранил где-то в своей памяти страшный, жестркий заряд того последнего свидания, и всякий раз, направляясь в центральный Бирмингем и проезжая здесь, Билл ощущал себя попавшим в некое силовое поле.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-10-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: