Оба вошли в штаб, и, увидев раскрытое подполье, рослый военный закричал, наклонившись над лазом:
– Эй вы, бабы рязанские, а ну наверх! Быстро!
Из подполья выглянул писарь Агафонов, но раздался взрыв, и его лицо исчезло в темноте.
– Где командир?
– А ты кто? – спросили из темноты.
– Я тебе покажу кто! Быстро наверх!
Из подполья поднялись красные, сконфуженные Заварухин и Коровин.
– Вы что же, черт вас побери, крылья-то повесили?! – сразу атаковал их гость и одним ловким движением руки расстегнул все крючки своей шинели: на малиновых угольниках габардиновой гимнастерки блеснули генеральские звездочки, блеснули золоченые пуговицы, пряжка ремня, широкие праздничные лампасы на брюках.
– Я тебя, подполковник, сейчас же прикажу расстрелять за такое командование! За твоей спиной Родина, а ты лезешь в подвал! Немцы-то, черт побери, не вас бомбят! Станцию. Стыдно, подполковник! Стыдно перед бойцами. Их бросили. Они одичали. Прут как бараны. Думал, в проулке машину опрокинут. Счастье ваше, что немцев нету поблизости. А то бы бери станцию и вас вместе с нею. Так, что ли?
– Виноваты, товарищ генерал!
– Прикажите людям занять позиции и стреляйте каждого, каждого, кто не только побежит, а оглянется назад! Ясно?
– Так точно, товарищ генерал!
– Не побежит, а оглянется.
– Не побежит, а оглянется, – как эхо повторил Заварухин слова генерала и приказал Коровину идти в батальоны.
Над станцией и обороной все еще крутилась карусель. Выли самолеты, выходя из пике. Плясали взрывы, и земля ходила ходуном, прогибалась, как худой пол. Несмотря на бомбежку, все штабные работники тоже вылезли из подполья и с перепугу совались по углам, не зная, чем заняться.
|
Одна из бомб упала на дороге против штаба и в прах разнесла брошенную ездовыми двуколку. Оторванное от нее колесо ударилось в стену дома, простенок между окнами лопнул и прогнулся. Хрястнули рамы. Генерал и глазом не повел. Заварухин горел от стыда за свое малодушие. «Трус! Трус! – стояло в ушах. – Хорошо, что я снял ордена. Какой стыд!..»
– Ты раньше бывал в боях? – спросил генерал, когда они вошли в кабинет Заварухина, бывшую спаленку на одно окно в сад.
– Был, товарищ генерал.
– Какого же ты… ведешь себя как тряпка. Как дамочка. Я поинтересуюсь после, время ли тебе командовать полком. По всему видать, рановато. Покажи-ка, где окопались батальоны… Тут? Да вы смеетесь, черт вас дери! – снова закричал генерал, отбросив карту. – Чего ты прижался своим задом к самому городу? Или вы думаете, здесь под юбками вас спрячут бабы? В поле! В открытом поле ищи врага. Черт возьми, немцы бомбят станцию, а полк из-за головотяпства своего командира несет потери! Сами лезете под бомбы! Олухи! Я член Военного совета Резервного фронта, в полосе которого вы находитесь. Приказываю: снимите полк и шагом марш на сближение с немцем. Каждый шаг своей земли придется потом брать кровью. Зачем же отдавать ее без боя? Разве это так трудно понять, подполковник?
– Но, товарищ генерал…
– Что «но»? Что «но»? Там нет подвалов, хотите сказать? Да, нет! Исполняйте приказ! Через час чтоб ноги вашей тут не было. Чем дальше уйдете, тем лучше. Все!
– Слушаюсь, товарищ генерал! Товарищ генерал! – уже на пороге Заварухин остановил генерала. – Позвольте узнать вашу фамилию?
– Давно б следовало спросить. Анищенко. Герой Советского Союза Анищенко.
|
– Товарищ генерал, разрешите доложить! Немецкая разведка уже была на участке нашего охранения.
– Не может этого быть! Лучше сами пошлите разведку.
Оставшись один в кабинете, Заварухин поднял упавшую на пол карту, свернул ее гармошкой и услышал, как у крыльца, сразу с больших оборотов, завели автомашину. Этот привычный простой звук вернул командира полка к действительности и напомнил, что вокруг уже ни самолетов, ни бомбежки нет. Распорядившись вызвать комбатов и начальников служб, Заварухин развернул на столе карту и долго глядел на нее невидящими глазами. Думал, смяв в кулаке свои и без того нерасчесанные усы. В соседних комнатах громко разговаривали и смеялись, хрустели битым стеклом на полу, хлопали и скрипели перекошенными дверями. В саду началась беготня. Кто-то кричал под самым окном:
– Котоухова убило! Пашка, дружка твово – в голову навылет.
Бойцы возвращались к своим позициям, а на кромке мелко отрытой траншеи стоял комиссар Сарайкин и, держа в руках кем-то брошенный противогаз, укоризненно качал головой:
– Вот порадовали небось немецких летчиков своей беготней, а?
– Да уж порадовали, – отозвался боец, проходивший мимо и все еще после бегства державший в руках свою пилотку.
– Надень пилотку-то, – сказал комиссар. – Или еще собрался бегать?
Боец надел пилотку, осадил ее и, подняв на комиссара глаза, не увильнул под его пронзительным взглядом:
– Пуганые теперь, товарищ комиссар, больше не вздрогнем.
От того, как боец усадисто надел пилотку, от того, как он спокойно, с глубоким вздохом сказал: «Пуганые теперь», на сердце комиссара отошло, полегчало: «Может, и к лучшему – вроде примерка была». Затем, обходя позиции рот, Сарайкин все больше и больше успокаивался: бойцы сами посмеивались над своей растерянностью, вышучивали один другого, скрывая за этим сознание своей вины, своего стыда и осуждение. «Надо сказать командирам, чтобы все это обошлось без ругани», – подумал комиссар, когда подошел к нему с бледным и опрокинутым лицом майор Коровин.
|
– Опозорились, комиссар. Не знаю только, кто будет расплачиваться.
– Так уж и опозорились?
А к командиру полка собирались люди. Первым пришел командир второго батальона капитан Афанасьев.
– Афанасьев явился, – доложил он и полез в карман за мундштуком.
– Ты веришь этим, из сторожевого охранения? Они действительно видели немцев?
– Лейтенант Филипенко докладывал. Противогаз же немецкий подобрали. Как не верить?
– Пошли связного, пусть вызовут тех, кто видел этих самых немцев. Опрошу их.
– Их двое было, товарищ подполковник. И один убил другого. Который убил, его взяли особисты.
– Как это так могло случиться, Афанасьев?
– А кто их знает? Я не разбирался. Особисты скажут. Один якобы пошел к немцам, а другой подорвал его гранатой.
– Как фамилия живого?
– Охватов, товарищ подполковник.
– Охватов, Охватов! Погоди! Помнится, что-то было с ним. Там еще, на месте.
– Не помню.
– Ничего ты не знаешь, капитан. И людей своих не знаешь. Перестань играть мундштуком – я уж, по-моему, говорил тебе об этом.
– Курить отвыкаю. Вот и балуюсь, как дитя. Сам знаю, нехорошо. – Капитан Афанасьев жалко улыбнулся, и все маленькое, детское личико его сбежалось к носу.
Заварухин глянул на своего комбата и невесело подумал: «Ему бы внучат нянчить, а не батальоном командовать…»
Часа через два полк ротными колоннами по двум параллельным дорогам выступил на запад. Тылы, отягощенные набранными в разбитых вагонах продуктами и снаряжением, поднялись позднее. Бойцы, наевшиеся под завязку говяжьей тушенки, масла и шпика, набили съестным свои заплечные мешки и шагали бодро. О пережитой бомбежке, которая для любого могла окончиться трагически, вспоминали с улыбкой умудренных. Не ведая завтрашнего, каждый считал себя окрещенным огнем войны, бывалым.
Подполковник Заварухин в сопровождении начальника штаба и трех связных верхами обгоняли бодро шагавшие роты. Неприятная встреча с генералом забылась, но осталось желание быть деятельным и неуклонно идти навстречу опасности. Повеселевшие, приветливые лица бойцов радовали, вселяли уверенность. Заварухин теперь уже твердо верил, что к ночи полк выйдет к речке Сулимке и по берегу ее развернет оборону. Позади на рысях, ломая строй взводов, выходили приданные передовому батальону Афанасьева батареи противотанковых пушек.
– С дороги, кривые ноги! – кричали ездовые, понукая лошадей. Обслуга, сняв каски и держась за стволы сорокапяток, поспевала за конями.
Там, куда торопился полк, все гудело и гудело. Гудело и справа и слева, и полк входил в этот гудящий мешок.
– Я полагаю, товарищ подполковник, – сказал майор Коровин, – нам следовало бы заменить свои фуражки. Слышите? Генерал, видели, даже шинелку красноармейскую надел.
– Все равно за версту определишь: не рядовой. Я ведь сегодня именинник. Поздравь с днем рождения! – не скрывая горечи, сказал Заварухин и вдруг улыбнулся: – Кстати все выходит. Едем на пир. Как это в «Слове о полку Игореве»? «Угостили сватов и сами полегли под стрелами половецкими». Красиво говорили в старину: «Омочу рукав Каяле, остужу горячи раны Игоря». Это я запомнил. На всю жизнь. Дочка учит, а я отдыхаю и слушаю. Повторяю за ней. Потом стали проверять друг друга. Я выучил лучше, чем она. Понравились слова, и задался я целью выучить их. У меня всегда так: что понравится – не отступлюсь.
Они перегнали все ротные колонны и ехали между головной походной заставой и полком. Малоезженая дорога шла с увала на увал. Справа по горизонту темнел лес, и над ним во многих местах поднимались столбы дыма. Артиллерийская стрельба стала явственней, и порой можно было различить отдельные тяжелые взрывы.
При спуске с очередного увала догнали белобрысого бойца с острыми косицами волос на давно не бритых висках. Брезентовый ремень на нем ослаб и низко съехал, отчего шинель на спине и груди сгорбилась. Срез пилотки на лбу почернел от пота. Заварухин и Коровин какое-то время изумленно глядели на бойца, вставшего перед ними с винтовкой у ноги. В свободной руке он держал небрежно расковырянную штыком банку консервов.
– А ведь это наш, товарищ подполковник! – сказал Коровин и обратился к бойцу: – Как ты оказался здесь?
– Догоняю роту, товарищ майор. Наши в головной заставе.
– Отстал, что ли?
– Никак нет. В особом отделе задержали.
Только сейчас Заварухин вспомнил, что он видел этого бойца на лесной поляне с женой, а потом взял его у патруля.
– Охватов твоя фамилия? – спросил Заварухин.
– Так точно, товарищ подполковник. Охватов.
– А что делал в особом отделе?
– Напарника в охранении убил. Но вины моей нету. Вот капитан из особого отдела написал командиру роты.
Охватов поставил банку на землю и достал из кармана гимнастерки уже помятую бумажку, – Протянул Заварухину.
Боец пятой роты 1991-го стрелкового полка Николай Алексеевич Охватов за находчивость и мужество, проявленные при схватке с изменником Родины Торохиным, заслуживает поощрения командования.
Начальник особого отдела капитан Плазунов.
Заварухин вернул бойцу бумажку и, глядя на Коровина, грустно заметил:
– Пока на своих отличаемся. Это проще… А тебе, Охватов, следовало бы в батальон вернуться. Не место болтаться одному. Да и не время. Бери свою банку и марш назад! Записку отдашь капитану Афанасьеву. С поощрением он сам решит.
– Я не хочу никакого поощрения, товарищ подполковник, – угрюмо сказал Охватов и, подняв глаза на командира полка, упрямо добавил: – Если бы немца убил. А то своего ж, русского!
– Это решит Афанасьев. Марш! Да, вот еще…
Охватов наклонился было за банкой, как один из связных, стоявших чуть в сторонке, крикнул тревожным голосом:
– Товарищ подполковник, конный сюда!
И тут же за увалом рассыпалась дробь пулемета и до забавного часто начала стучать какая-то пушчонка.
Уже было видно, как верховой, припадая к гриве коня, все взмахивал рукой, видимо нахлестывал лошадь. Вдруг впереди него вырос куст цветущей черемухи и, покачнувшись, начал подниматься и таять. Через несколько секунд до командиров докатился стертый расстоянием звук. Вероятно, головная походная застава наткнулась на немцев и попала под обстрел. По всаднику еще было сделано три выстрела, но он благополучно скатился с увала и осадил коня, давая передохнуть ему после дикой скачки.
И без доклада связного обстановка была уже ясна, ясна настолько, чтобы принять какое-то предварительное решение. Заварухин же, сознавая такую необходимость, не мог собраться с мыслями и, чувствуя за своей спиной дыхание сотен тяжело идущих людей, начал нервничать, смял и потом долго расправлял свои усы беспокойными пальцами.
Кони Заварухина и Коровина, близко увидев загнанную и тяжело вздымавшую боками лошадь связного, начали перебирать ногами. Прискакавший, не снимая с запястья плети, приткнул руку к пилотке и по-мальчишески задорно, как в военной игре, доложил, что застава обнаружила немцев и старший лейтенант Пайлов просит указаний.
– Много их?
– Должно, много, товарищ майор! В деревне машины. Мотоциклы. Зашевелились, товарищ подполковник! Забегали… – бодро и явно недоговаривая веское словечко, отвечал связной, и вдруг повеселевший Заварухин, улыбаясь и также недоговаривая, спросил про немцев:
– Зашевелились, говоришь?
– Так точно, товарищ подполковник!
– Вот и давайте пощупаем их.
Заварухин, щелкая кнопками, открыл планшет и начал писать в отрывном блокноте, читая вслух.
Ст. л-ту Пайлову! Смелым ударом захватить деревню и удерживать до подхода полка. Развертываемся под вашим прикрытием. Беречь людей.
П-к Заварухин.
Заварухин уже ни капельки не сомневался в своих действиях и отдал батальонам приказ развернуться справа и слева от дороги и продвигаться дальше в цепи.
Артиллеристы по-прежнему шли дорогой. Правым флангом полк зацепился за лес и тем самым обеспечил свою безопасность справа. Продвижение вперед замедлилось, зато полк был в боевых порядках, и ему меньше угрожала случайность.
«Слава тебе господи, – смеясь в душе над собой, несколько раз повторил Заварухин. – Слава тебе господи, что не было на нас авиации. Значит, жить будем. Будем жить».
Про Охватова все забыли, и он топтался какое-то время на одном месте, потом вскинул винтовку на плечо и пошел все-таки в свою роту, которая все гуще и гуще насмаливала из ручных и станковых пулеметов. Когда он поднялся на гребень увала, то вопреки своим ожиданиям никого не увидел: неровное, кочковатое поле с неубранными и истоптанными овсами было пустынно. Только в конце его угадывался спуск к реке, и на том, пологом, измытом берегу ее вперемежку с деревьями виднелись домики под соломенными крышами. Пока Охватов шел полем, стрельба усилилась, и пули свистящими вереницами пролетали над головой.
– Ложись, кикимора!.. – закричал на Охватова боец Кабаков, лежавший в овсе, за вывернутой глыбой земли.
Только сейчас, упав чуть впереди Кабакова и прислушавшись к текучему свисту пуль, Охватов понял, как густ и плотен настильный огонь немцев, и если он, Охватов, хоть на вершок поднимет голову, ему конец. Он лег щекой на холодную землю, закрыл глаза, и ему до слез сделалось жаль себя. «Даже и села не узнаешь, где убьют, – подумал он. – Вот и все. Зачем же я родился? Зачем жил, голодал в вагоне? Зачем? Зачем?»
Очень низко, фырча, как рассерженная кошка, ввинчиваясь в воздух, пролетела мина и мягко плюхнулась почти рядом. За ней – другая, третья. Потом уже взрывы пошли пачками. Охватов, весь напрягшись, влип в землю, а правой, с растопыренными пальцами рукой закрывал голову. Лежать так было неудобно, скоро заломило всю шею, отерпла и одеревенела спина.
– Все, – вслух сказал он, – Будь что будет. Больше не могу. – И, перевернувшись на спину, глубоко, со стоном вздохнул. Полежал с закрытыми глазами и вдруг сквозь смеженные веки увидел, как над ним махнула тень и кто-то склонился к самому его лицу. Охватов открыл глаза – рядом лежал лейтенант Филипенко и улыбался блеклой улыбкой:
– Живой ты, что ли, Охватов?
– Живой, товарищ лейтенант.
– Какого же хрена тут, на самом припеке?
– Я бы вперед ушел, да вот Кабаков… – начал было оправдываться Охватов и покосился на Кабакова, недвижно лежавшего в сторонке, шагах в трех позади. – Товарищ лейтенант! – закричал Охватов, глядя остолбеневшими глазами на то, что недавно было Кабаковым, и вдруг почувствовал между пальцами рук какую-то липкую жидкость. Вытирая руки прямо о землю, Охватов задохнулся от тошноты и начал глотать слюну, чтобы не вырвало.
– Охватов! – кричал Филипенко, колотя землю рукояткой нагана. – Охватов!.. Скатывайся книзу, к насыпи. Слышишь? К насыпи давай. Вниз!
– Слышу, товарищ лейтенант.
– Чего же еще! Гляди вон! Гляди сам!
Между домиками и по улице метались темные фигуры людей, махали руками, сшибались, падали. По дороге, поднимавшейся от речки, медленно уползали большие грузовики. Навстречу им из-за хат выскакивали немцы и, цепляясь за высокие борта, перекидывались в кузова машин. Из яблоневого сада на краю деревни один за другим вылетали мотоциклисты и у дороги круто разворачивались, вливаясь в набиравший скорость поток. У степы церквушки то и дело вспыхивал остро-яркий огонёк, и белые тугие облачка дыма хлопотливо поднимались над ним, путались в ветвях лип, таяли. Это стрелял миномет.
Справа, за космами перепутанного и обитого овса, сменяя друг друга, работали два русских пулемета, и Охватов только теперь, видя переполох в деревне и слыша стук своих пулеметов, ясно понял, что пули прочесывают сады, дворы, огороды, улицу и начисто выметают оттуда немцев.
Охватов сделал перебежку по направлению, указанному лейтенантом, и упал за невысокую пасыпь дороги, по-за которой можно было безопасно продвигаться к деревне. За насыпью Охватова встретили Малков, Кашин, Глушков. Тут же были братья Брянцевы, всегда тихие и замкнутые.
– Колька, Колька, язви тебя! – Малков облапил Охватова. – На вот тебе. На. Да бери! У меня еще одна. – Малков совал в руки Охватова тяжелую противотанковую гранату. – Пошли, ребята. Нам теперь ни… не страшно. Видел, как они сматываются? Гады!
– Кабакова убило, – чтобы слышали все, сказал громко Охватов. – Вот так я лежал, а вот так он. Миной ткнуло – только мозги брызнули.
– Врешь ведь! – повернув свое грязное, заросшее лицо к Охватову, крикнул Глушков. – Врешь! Я только что отдал ему свой табак. У него мешочек резиновый есть. Не промокнет.
Охватов не ответил, и Глушков сразу поверил.
– Где убило, а? – засуетился Глушков. – Где, слушай? Мой табак у него. Я сбегаю.
– Какого ты хрена, Глушков? Тебе же не табак нужен. – Малков прищурился на Глушкова.
Глушкову жалко было свой табак, отданный на сохранение Кабакову, но, верно, не за табаком пошел бы он: хотелось улизнуть из группы Малкова, который сам ползет на огонь и других тянет за собой.
– А кто ты такой, что нами командуешь?! – уличенный в малодушии, не умея скрыть этого, зло закричал Глушков. – Ты что, больше нас понимаешь, да? Вся рота осталась позади, а мы – вперед. Так, выходит?
– Слова словами, Глушков! Я их слышал, а может, и не слышал, – целясь прищуренным глазом в плоскую и широкую переносицу Глушкова, твердо сказал Малков. – Но если хоть на шаг отстанешь… Пошли!
Не закричал Малков, даже голоса не возвысил, но все почувствовали в нем силу и признали ее. Полусогнувшись, запинаясь и падая, наскакивая друг на друга, без остановок пошли по канаве, уже круто спускавшейся к реке. Малков нес ручной пулемет и шел не оглядываясь, уверенность его в товарищах и в своих действиях понравилась всем, и, когда спустились к речушке, Глушков дружелюбно попросил:
– Дай пулемет, я поднесу малость.
Небольшую грязную речушку перешли по остаткам мосточка, рухнувшего со свай, и только начали было подниматься на насыпь, как в спины сыпанула пулеметная очередь и фоптанчики взбитой земли заплясали по скату пасыпи. Все отпрянули вниз, остался только лежать пришитый к земле Данила Брянцев. Федор Брянцев, ослепленный слезами, стащил брата с насыпи в канаву и перевернул навзничь. В светлые шелковистые волосы уже набилась земля. Один глаз был широко, будто изумленно, открыт и по-мертвому остекленел, вывихнутый зрачок почти весь закатился под верхнее, тонкое, вдруг почерневшее веко. Никому не верилось в смерть Данилы: вот только-только он вместе со всеми карабкался на насыпь дороги, и Охватов, ползший за ним, видел, что у Данилы по-хозяйственному намазаны чем-то жирным старые, разбитые ботинки. Зная, что нельзя собираться в кучу, все, однако, сбились над Данилой и напуганно молчали, не соображая, что делать с ним. Федор Брянцев всхлипывал и все старался закрыть у брата жосткие веки смотрящего глаза.
А через речушку по обломкам моста уже переходили остальные бойцы взвода Филипенко. Сам взводный, увидев убитого Брянцева и собравшихся возле него бойцов, закричал:
– Все наверх! Все! Быстро! Быстро!
Но из бойцов никто не решался высунуться из канавы: над головой жутко свистели пули, сшибая головки лисохвоста на откосе. Перебравшиеся через речушку поджимали сзади, и весь взвод оказался в одной куче. Филипенко замялся, сознавая, что каждого, кто сунется на насыпь, ждет смерть. И все-таки надо было действовать: рота ждала решительных шагов от командира.
– Я кому сказал, черт побери! – опять закричал Филипенко, и сейчас каждому было понятно, что кричит он больше от страха и бессилия: какой же командир будет посылать своих подчиненных на верную гибель?
Так, боясь жертв и не видя выхода, взвод Филипенко залег в глубокой канаве, ничего не предпринимая. Немцы, поняв растерянность и нерешительность прорвавшихся русских, плотно закрыли их настильным огнем пулеметов, автоматов и начали нащупывать из миномета. Две или три мины разорвались у моста – перелет. Две, не то три упали поближе, обдав бойцов приторно-гнилым запахом взрывчатки. Дальше уже никто не считал мин. Сунувшись один под бок другому, ждали покорно чего-то.
А мины рвались над самыми головами, и бойцы прощались с жизнью при каждом новом взрыве.
– Это что за комедь? Что это за комедь? Филипенко, язви тебя! – не злой, но строгий голос комбата Афанасьева для всех прозвучал неожиданно, и обрадовались ему все, зашевелились, стыдясь своей трусливой бездеятельности.
– Да вот, товарищ капитан, убило у нас… – начал было оправдываться Филипенко, вставая в канаве на колени.
И бойцы впервые увидели, что крупное, с большими желваками лицо лейтенанта по-детски просто, виновато, и всем почему-то сделалось жалко своего командира.
– Ах, молодежь, молодежь! – укоризненно проговорил Афанасьев и, присев на корточки рядом с Филипенко, насмешливо-умными глазками оглядел бойцов. – Ну, в ад или в рай собрались, а? Молчите. А батальон ждет вас. И полк ждет. – Афанасьев достал из кармана гимнастерки свой костяной мундштук и, взяв его в угол рта, пососал. – Но неуж, Филипенко, во всем твоем взводе не нашлось ни одного боевого парня, который пуганул бы этого фрица, который один положил вас в канаву? Ведь стреляет-то только один. В ракитнике он. Слышите: то из автомата пульнет, то из пулемета. Немец, брат, воевать страшно дошлый. Всю свою историю войнами живет. От мосточка жигните из пулемета по ракитнику – и на ту сторону все разом. Судя по всему, у них тут силенки тоже кот наплакал. Так бы он вас и подпустил к самой деревне, если бы у него загашник покрепче был!
– Разрешите, товарищ капитан, я жигну?!
– Малков?
– Так точно.
– Давай, Малков! Полосни весь диск. Только возьми помощника.
– Я с ним, – вызвался Охватов.
– Ну если лейтепант не против… – Афанасьев не договорил: по канаве вновь ударил миномет – после доводки мины ложились кучно, маленько не добирая до цели.
– Сдай назад! – закричал Афанасьев. – Черти не нашего бога. Одной миной всех подшибет.
Малков, обнявшись с ручным пулеметом, скатился вниз, к воде, и по белоглинной промоине опять полез вверх, левее дороги. Охватов тоже покатился следом, но в самом низу, когда уже вскочил на ноги и хотел бежать следом за Малковым, что-то сильное и резкое заметнуло ему на голову полы шинели, толкнуло в спину и ударяло в кость за ухом. Оглушенный, он упал, но тут же вскочил, забыв, откуда бежал и куда надо бежать. Он хорошо помнил все: помнил, как его, переламывая в пояснице, толкнуло вперед, как он запнулся одной ногой за другую и как упал, но не помнил, когда выронил из рук винтовку. В голове стоял звон, и от удара за ухом наслезились глаза. Винтовка валялась шагах в десяти; свежий, окаленный огнем, весь в острых зазубринах осколок величиной с полуладонь застрял в цевье приклада, почти перерубив его напрочь. Рядом, на вынесенной из теклины глине, подогнув ноги, с тихим плачем стеная, катался на спине раненный в живот Грошев, плечистый крепыш, единственный в роте боец, что имел силу поднять в вытянутой руке винтовку за конец штыка. Подобрав свою винтовку, у которой тотчас же отвалился приклад, Охватов начал взбираться по теклине, видя в горловине ее, наверху, Малкова, что-то делающего с пулеметом. Из раны за ухом, по шее, за гимнастерку стекала кровь, и нижняя рубашка неприятно липла к телу. Добравшись до половины горы, Охватов вдруг почувствовал такую слабость и усталь, что, не сознавая того сам, лег грудью на землю и уронил голову на сырой плитняк, не находя сил поднять руку и положить ее под щеку. Лежал он тяжело и все никак не мог отдохнуть и успокоить захлебывающееся в ударах сердце. А вокруг закаменела тишина, но тишина эта была только для Охватова – он оглох и не слышал разрывов мин, пулеметной и автоматной трескотни. Не слышал, как взвод Филипенко, воспользовавшись огнем Малкова, с криком «ура» переметнулся через дорогу и занял первые дворы.
Полк с ходу, легко, будто на учениях, овладел деревней и сразу начал окапываться за нею на западном скате высоты. Заварухин приказал круто загнуть фланги, потому что полк по-прежнему действовал обособленно. Раненые и убитые были только у Афанасьева. Да еще в артдивизионе погиб расчет одного орудия, наскочившего на противотанковую мину. Убитых хоронили без гробов под липами, возле разрушенной церкви. Комендантский взвод нестройно пальнул в небо из десятка винтовок и торопливо забросал неглубокую братскую могилу.
Взвод лейтенанта Филипенко был оставлен в деревне для внутренней охраны и с тем, чтобы личный состав его мог отдохнуть и отоспаться. Взвод разместился в трех домиках, с краю деревни, где стояло какое-то механизированное подразделение немцев – вся земля и в садах и у домов была продавлена скатами тяжелых машин, залита бензином, вокруг валялись промасленные тряпки, железные канистры, а под яблонями самого крайнего дома осталась грузовая машина с длинным низкобортным кузовом, набитым матрацами, одеялами, тяжелыми, безукоризненно отшлифованными винтовками, тюками шелкового белья, цветными журналами, сигнальными ракетами в золотистых футлярах из картона, ящиками с печеньем и блестящими банками со сгущенным молоком. Эта машина с богатым армейским скарбом оказалась в числе трофеев благодаря расторопности рядового Глушкова.
Немцы со свойственной им самоуверенностью считали, что русские не сунутся в деревню, и до самого последнего момента не проявляли особого беспокойства. И только тогда, когда русские, жидко постреливая из своих длинных винтовок, появились на угоре перед мостом и начали поливать деревню густым огнем из пулеметов, немцы бросились заводить машины, а иные из них, боясь быть отрезанными со стороны леса, откуда уже слышалась частая и горячая перестрелка, не дожидаясь машин, припустили на высоту, петляя по неубранным хлебам.
Осмелевший боец Глушков первым оказался в сада возле вражеской машины и увидел, как немец, выставив широкий, туго обтянутый засаленным сукном зад и нырнув головой под капот машины, что-то торопливо и судорожно исправлял там. Заслышав шаги за своей спиной, он рванулся, хотел было приподняться, но Глушков с разбегу всадил граненый штык немцу в ложбинку между ягодиц, почувствовал, как не сразу, с тугим треском штык разорвал крепкое армейское сукно и неожиданно легко вошел в тело. Немец уже не поднялся, а, наоборот, сунулся еще глубже в мотор, и Глушков, не вынимая штыка, выстрелил. Ноги убитого сползли с крыла машины и повисли, не доставая земли.
После боя, когда взвод повели к братской могиле на похороны убитых, Глушков улизнул с глаз Филипенко и пошел на край деревни, чтобы поглядеть на заколотого им немца. Еще издали, сквозь облетевший сад, он увидел вокруг машины ворохи бумаги, нового тряпья, банок. А немец лежал так же, животом на гнутом крыле машины, и земля под ногами его, беловатый суглинок, пропиталась кровью и почернела. Глядя на него, Глушков почему-то подумал не о самом немце, а его матери, подумал мельком, неопределенно, и на сердце ворохнулось что-то похожее на жалость. «Жил бы да жил в своей Германии! Сытый, справно, видать, жил». Рядом с убитым валялась губная гармошка, отделанная поверху гравированной медью. Глушков хотел взять ее, но, когда наклонился и увидел, что она зализана и обтерта губами, пнул ее под машину и побежал к площади.
От церкви, где похоронили павших в бою, Малков убежал в санроту к Охватову. Две медсанбатовские палатки были поставлены в колхозном саду, спускавшемся по отлогому берегу к реке. Малков прибежал в тот самый момент, когда из небольшой парусиновой палатки выносили тяжелораненых и укладывали на пароконную повозку.
– Доктор, милый! – надсадно кричал в жарком бреду раненый, которого несли санитары за ноги и под мышки. – Отрежь совсем. Отрежь! – Вдруг боец заплакал и, слезно матерясь, заскрипел зубами.
Военфельдшер Коровина, в несвежем белом халате, раскрасневшаяся, с блестящими, возбужденными глазами, шла рядом и подбирала волочившиеся по земле полы шинели раненого.
– Захар Анисимович, – говорила она пожилому длинноногому санитару, который пес раненого под мышки. – Положите еще того, с бедром. Уж как-нибудь! А этот пойдет за повозкой.
Тот, что должен был идти за повозкой, сидел у яблони под шинелью внакидку с поднятым воротником. Малков сразу узнал Охватова. Заторопился, встал перед ним на колени. Охватов хотел улыбнуться, но только прикрыл тонкими дрожащими веками свои нездоровые, округлившиеся глаза и снова открыл их, бездонно-пустые и грустные.