«Было, было, было, – начинали путаться мысли Коровина. Он встряхнул головой. Снова раскачивался из стороны в сторону, но мысли о добром прошлом уже не приходили на ум. – Да полно, было ли все это? Может, ничего не было?»
Вдруг вспомнилось вчерашнее утро, вой самолетов, одичавшие в животном страхе глаза писаря на белом как бумага лице. Коровин подбежал к открытой западне подвала и хотел уже спуститься вниз, но откуда-то появился писарь и, сбив с ног Коровина, полез туда первым.
«Да неужели все это происходит на самом деле? – спрашивал себя Коровин, раскачиваясь и путаясь мыслями в вязкой дреме. – Неужели я, майор Коровин, умело и грамотно руководивший штабом, ничего не могу сделать, чтобы облегчить положение полка?.. Через два-три часа начнет светать, немцы двинут на беззащитный полк свои танки, а я сижу в навозной куче».
«Вас-вася-вася-вася!..»
Майор ошалело встрепенулся, – видимо, ветер подхватил и надул из города дробную россыпь крупнокалиберного пулемета. В легкой паутине сна татакание пулемета напомнило Коровину голос Ольги.
– Ты, Вася, истинная находка для армии, – уже звучал в ушах Коровина немного насмешливый голос.
– Олюшка, армия сделала меня человеком. Кто я был?
– И для армии это хорошо, и для тебя, Вася, – вдруг потускневшим голосом сказала Ольга. – А по мне, отрава. Ведь ты, Вася, любишь-то меня только тогда, когда у вас в полку хорошо закончатся инспекторские стрельбы. Тогда ты весел, приветлив и даже жесткие волосы твои становятся мягче…
Коровин не умел лгать и не оправдывался – все верно! Нету у майора Коровина радости, если не ладится что-то в полку. А если полк инспектируют или полк идет на учения, Коровин неделями не бывает дома и ни разу не вспомнит Ольгу.
|
– Уж такой я есть, Оля.
– И я буду такою.
– Я исправлюсь, Оля.
Обещания свои. Коровин забывал тотчас же, как только уходил в дела полка. А когда началась война, он от растерянности, а порой и отчаяния делался жестким и грубым не только к подчиненным, но и к Ольге. Он никогда не спрашивал, трудно ли ей, не помогал ей и, если она напоминала ему о себе в суматошный час, попросту выпроваживал ее:
– Обязательно к начальнику штаба?
– Вася, ты меня поймешь…
– Не время сейчас, иди, иди.
Вчера с вечера майор Коровин должен был заехать в санроту и предупредить личный состав о грозящей опасности, но не заехал и не предупредил, потому что не хотел встречаться с Ольгой: у него так муторно и так безнадежно на душе, что ему стыдно своего состояния. Сидя в копешке прелой соломы, майор Коровин завидовал Заварухину и комиссару, у которых жены в глубоком тылу. Там, дома, жены с первого до последнего дня будут думать о своих мужьях как о героях, а какой же герой он, Коровин, в глазах своей Ольги? Стыд. И зачем он поддержал ее затею идти в армию?
Перед рассветом, когда уже стало заметно, что ночь поредела, пришел Махотин и принес записку от какого-то командира. Так как ни у Коровина и ни у Махотина не было ни фонарика, ни спичек, то Коровин долго выпытывал у бойца, что он видел и что помнит из разговора с командиром. Махотин тяжело дышал, рукавом вытирал с лица пот и рассказывал торопясь:
– Он сперва не поверил. А уж потом сказал: пусть все идут в город.
– А еще что говорил? Кто он?
– Капитан, должно. В плащ-накидке. Не видно было.
|
– Ну?
– Когда я сказал, что мы цельный полк, он еще раз сказал: пусть все стягиваются в город. Пока ночь.
– А еще-то что?
– Да все, товарищ майор. Город же наполовину у немцев – не до меня ему. В записке, наверно, все сказано… Товарищ майор, а как же ребята наши? Вы…
– Еще хоть одно слово, Махотин!..
Поднявшись с копешки, Коровин почувствовал, что от мокрой соломы отсырела вся его одежда, ветер мигом остудил ее и стала она холодней железа. Не зная, что сказать и что предпринять, майор поднялся в седло. Лошадь, видимо крепко дремавшая, от неожиданности повалилась задом. Коровин так сильно дернул поводья, что удилами порвал у нее губы. Только скакать – иначе он простынет и заболеет. А попутно с этим билась еще у майора раздражающая его мысль: неужели этот самый Махотин снова готов на риск ради своих товарищей, оставшихся в подсолнухах? «Да нет, – успокоил себя Коровин. – Знает, что не отпущу, вот и храбрится. А сам, поди, радешенек, что живым вырвался из пекла. Ну погоди».
– Махотин, ты в полк дорогу найдешь?
– Так точно.
– Тогда останься и разыщи своих товарищей.
– Слушаюсь! – Махотин стремительно развернул свою лошадь и ускакал к подсолнечному полю.
Майор слышал, как с треском захрустели сухие будылья, и пожалел, что остался один. «А кто мне поможет, если… Я командир и не имел права оставаться один». Коровин еще постоял минутку, надеясь, что Махотин вернется, но только шуршали на ветру листья подсолнухов, которые темной стеной все яснее и яснее выступали на грани поля.
Коровин сдержанной рысью направил коня к дороге и проехал не более полукилометра, когда совсем посветлело и от одного телеграфного столба уже можно было увидеть другой. Сзади, с каждой минутой отставая, бежала лошадь с пустым седлом, и майору почему-то хотелось, чтобы она совсем отстала. На гребне первого же увала немцы, обложившие город, заметили всадника и пустили по нему несколько мин. Лошадь под Коровиным вдруг вся обмякла и, ударившись храпом о землю, опустилась на колени. Коровин начал остервенело рвать поводья, бить каблуками, кричать бессмысленное, матерное. И лошадь попыталась встать, поднялась, но тут же вздрогнула вся, напружилась и рухнула наземь со всех четырех ног. Майор остался цел, только при падении обо что-то твердое зашиб голову и потерял сознание. А немцы еще били по гребню увала, по полю, по дороге – видимо, хотели расстрелять метавшуюся без седока лошадь.
|
XIII
В наспех вырытых сырых траншеях началось движение задолго до рассвета. Командование полка, не надеясь на связь с соседями, решило вывести третий батальон из обороны и держать его в резерве, чтобы при нужде можно было прикрыть фланги или заткнуть брешь в боевых порядках. Первый и второй батальоны, разомкнувшись, заняли позиции третьего батальона, отчего оборона полка стала реже, но подвижней. Не выспавшись и не отдохнув как следует после тяжелых земляных работ, бойцы были злы, вялы, безразличны к окружающему. За спиной, в восьми-девяти километрах, почти всю ночь гремел бой, и по окопам прополз тревожный слух, что полк остался в тылу у немцев.
Малкову досталась ячейка, вырытая кем-то в полный рост. На дне ее было втоптано в грязь много соломы, но и она не спасала от всюду проникающей влаги. Боец, который копал ячейку, видимо, не успел воспользоваться ею, потому что выброшенная на бруствер земля так и лежала кучей, закрывая обзор впереди окопа. Слушая то затихающую, то нарастающую стрельбу за своей спиной, Малков, чтобы отвлечься от невеселых дум, взялся за лопату. Разгреб землю на бруствере, выровнял, затрусил для маскировки соломой, а под сошки «дегтяря» выкопал дугообразную канавку: потребуется – вдоль своего окопа можно стрелять. Внизу, под ногами, чавкала грязь. Ослизла, обмылела земля на стенках траншеи, от частого прикосновения к ним промокли колени и локти. Потом Малков выкопал нишу, в которой сложил диски и гранаты. Когда стало брезжить, пришел лейтенант Филипенко и похвалил Малкова за работу:
– Молодец, Петр Федорович, как правды не скажешь. Только придется тебе местечко свое отдать для «максима». Место лихое – дорога.
Малков подвинулся влево на десяток метров и в переднюю стенку неглубокого хода сообщения начал врезать новую ячейку. Мягкая, сочная супесь резалась как масло, и Малков отрезал ломоть за ломтем, выкладывая ими бруствер. Там, где защитный бугорок поднимался на нужную высоту, он прихлопывал его блестящей лопатой, и влажная земля жирно и гладко лоснилась. Вся эта несложная работа напоминала Малкову детство. Вот так же они с ребятами делали по весне из мокрого снега белые крепости, потом катали снежки, лупили ими друг друга; слабые убегали, а сильные ломали их крепость и, забравшись на развалины, орали:
– Кто еще хочет на Петроград?
В прежнюю ячейку Малкова пришли три пулеметчика и принесли разобранный пулемет. Последним, прихрамывая, шел Алексей Колосов. Он нес снятый с «максима» щит и полведра каши. Проходя мимо Малкова, весело глянул на него и сказал:
– Эй, пехтура, не хочешь ли каши?
– Кинь пару ложек, – отозвался Малков и, вытряхнув сор из своего котелка, вытер его полой шинели. – Клади, коль не шутишь!
– Мы, пулеметчики, шутить не любим. – Колосов был помоложе Малкова, но держался с достоинством старшего, изо всех сил хмурил жидкие белесые брови. – Котелок-то помыть надо.
– Слушаюсь.
– Ты что такой покорный?
– Вежливый я.
– Со всеми?
– Да нет. Преимущественно с теми, кто покормит.
Колосов улыбнулся: ему понравилось слово «преимущественно». Он уже больше не хмурил брови, и на юном лице его не было ни одной морщинки. А длинная тонкая шея в больших воротниках гимнастерки и шинели делала его совсем мальчишкой.
– Ты только, того, кашу-то не жуй: в ней песочек попадается. То ли старшина, то ли повар недосмотрели. Да ничего, ешь за здоровье пулеметчиков.
Пшенная каша была еще теплая и слегка дымилась сытым пахучим парком. Малков присел в траншее на корточки, в коленях зажал потеплевший котелок и, достав из-за голенища ложку, начал есть. Круто упревшая каша немного пахла топленым маслом, и Малков не жевал, а только переворачивал ее во рту языком и, легко глотая, приятно ощущал, как согревается нутро, и решительно забыл о том, что он в сыром окопе, в сырой шинели и что скоро грянет бой. Натощак от ядреной пищи замутилось в голове. Поэтому, когда над окопом пролетел первый снаряд, Малкову показалось, что кто-то прошел верхом в мокром гремячем дождевике. Он выглянул из окопа, и в лицо ему брызнули острые косяки огня, земли, и упругим ветром сорвало пилотку. Следующий снаряд разорвался правее, где-то у пулеметчиков. Три или четыре снаряда не долетели, и осколки их, сбривая пшеничные стебли, прыснули над окопом. Малков уже не следил, где падали и где рвались снаряды. Он лежал ничком на дне окопа, прикрыв обнаженную голову железной лопаткой. Сердце его суетно торкалось в виски, гнало по жилам испуганную кровь, и холодная грязь, в которую он вжался щекой, совсем не была для него холодной. А вверху все рвалось, все гремело, все ухало и хлопало, будто на земле все сорвалось со своих мест, все закрутилось, ломаясь, раскалываясь и хряская. Иногда снаряды падали на самый бруствер, и тогда взрыв со свистом вытягивал из окопа воздух, поднимая на спине Малкова шинель, сами по себе дыбом вставали волосы, и все тело становилось легким и чужим.
По окопу кто-то пробежал, тяжело запнулся за Малкова и чуть не упал.
– Малков, сукин ты сын! – Это был лейтенант Филипенко; он, растирая по осунувшемуся скуластому лицу слезы, кричал: – Сукин ты сын… немцы же… вот они!
Малков вскочил на ноги, зачем-то поднял воротник шинели и, утягивая в него голову, выставил на бруствер свой пулемет. Никаких немцев перед окопом не было, а лейтенант Филипенко, тыча дулом пистолета в плечо Малкова, кричал свое:
– Бей, распротак твою этак! Смоли!
Малков не знал, куда и в кого стрелять: впереди, так же как с боков и сзади, рвались снаряды и в вытоптанных хлебах никого не было видно. Но вот ком земли возле спутанной кулиги пошевелился, и Малков, вглядевшись, увидел, что это каска на голове лежащего немца. И справа, и слева от него еще каски, темно-серые, как пашня. Малков одолел давивший его к земле страх и, увидев немцев, распластанных перед окопом, закричал:
– Вижу, товарищ лейтенант! – И выстрелил короткой очередью по той каске, которую увидел справа. Каску подбросило над землей, и она, перевернувшись, легла, покачиваясь, на круглое выпуклое донышко. Малков нажал на спуск и повел стенку фонтанчиков по земле перед теми, другими касками. Стреляя, он не мог видеть результатов, только видел, как пуля, ударившись обо что-то металлическое, высекала кремнистый огонь. – Эти мои, товарищ лейтенант! – ошалело кричал Малков, прижимаясь к гладкому, прыгающему прикладу пулемета. – Эти мои! Я их, товарищ лейтенант, всех к нулю!..
Но Филипенко уже не было рядом: он мчался по траншее, поднимал живых и раненых, сипел сорванным голосом, грозил тем, кого учил и готовил воевать. Эх, были бы у них автоматы, поднялся бы командир взвода над бруствером и повел бы своих бойцов в лобовую – узнали б тогда фашисты, почем сотня гребешков!
А Малков в запале поливал из своего пулемета неубранное поле перед траншеей и очнулся только тогда, когда кончился диск и перестал биться у плеча гладкий и ловкий в руках приклад. Над окопами уже не рвались снаряды, только сизый дым заволакивал поле, и то место в хлебах, где лежали немцы, подернулось откуда-то взявшимся туманом. Малков выбросил пустой диск, смахнул с бруствера стреляные гильзы и вдруг рассмотрел в тумане фигуры людей. Они быстро приближались, становились яснее, и у каждой бился у пояса судорожный огонек.
– Ой! – В краткий миг Малков понял, что происходит, и понял свою оплошку.
Вот они, немцы, – накопились на рубеже атаки и сейчас нахлынут на наши окопы. Вот когда надо было смолить из пулемета, вот бы смолить-то когда, но кончился диск, зарядить другой не успеть. Выход один – бежать немедля. Где-то там, в деревне или за деревней, можно снова организовать оборону… Иначе смерть!
Почти не помня себя, согнувшись в три погибели, Малков побежал по траншее, ударяясь о стенки, отталкиваясь от них и снова ударяясь. Остановил его ровный и крепкий стук станкового пулемета. Малков распрямился и увидел того пулеметчика, который дал ему каши. В одной гимнастерке, без ремня, он стоял на патронном ящике и стрелял из пулемета почти вдоль окопа. Другой номер был, видимо, убит наповал сразу и, перекинувшись на бруствер, высоко задрал окровавленный подбородок. Третий сидел на дне траншеи и перевязывал себя скрутившимся бинтом прямо по глазам, из которых на бинт сочилась кровь. А Колосов, весь какой-то тонкий, обострившийся, с цепкими пальцами на рукоятках затыльника, бил кинжальным огнем – и не сплошной строкой, а с паузами, расчетливо, прицельно. Малков выглянул из окопа и, увидев, что немцы запали в хлебах, бросился назад к своему пулемету. Быстро и ловко зарядил его, снял шинель, как тот маленький пулеметчик, и начал бить короткими очередями по уползавшим немцам.
Атака была отбита. Малков за весь бой расстрелял только два диска и понимал, как мало он сделал, но радовался, что уцелел, и думал, что впредь уже никакие страхи не согнут его. У него было такое ощущение, будто он перешагнул самый опасный рубеж, а за ним он безопасен и неуязвим. Он был собран, спокоен и хотел одного: чтобы его увидел сейчас кто-нибудь, спокойного, занятого своим солдатским делом.
Малков заботливо снял с бруствера свой пулемет, протер его, углубил обвалившуюся ячейку и сел на жестяную коробку набивать патронами пустые диски. На участке батальона стало так тихо, что из хлебов были слышны стоны раненого. «Погибнет же, черт возьми! – думал Малков. – Кто ему тут поможет? Надо его вытащить – человек все-таки». Увлеченный своим желанием, он поднялся над кромкой окопа и стал осматривать исклеванное взрывами поле. Оно не казалось Малкову таинственным и страшным, каким было утром, на рассвете. До боя клочки уцелевшей пшеницы, комья земли, размытые борозды подкарауливали каждое неосторожное движение, чудилась в них припавшая смерть, нацеленная в переносье. Сейчас кругом было тихо, доверчиво, и Малкова, сознававшего себя хозяином отбитого поля, подмывало пробраться к стонущему немцу и приволочь его в свою траншею.
Мимо пронесли убитого пулеметчика: у него совсем не было лица, но сохранился тяжелый, заботливо начесанный чуб, закрывший окровавленный лоб и то место, где был левый глаз. Сзади, держась за брезентовый ремень санитара, шел второй пулеметчик с неумело перевязанным лицом. Видимо, оба пулеметчика пострадали от одного снаряда, разорвавшегося перед ячейкой. Проводив раненых долгим взглядом, Малков пошел к Колосову посоветоваться о немце.
Колосов сидел на патронном ящике и, сняв левую штанину, перевязывал ногу. Во рту у него дымилась самокрутка из какой-то грубой желтой бумаги. При каждой затяжке бумага вспыхивала черным дымным огнем, и Колосов, бросив бинт, гасил ее. Малков ждал, что пулеметчик начнет взахлеб рассказывать что-нибудь о минувшем бое, о своих товарищах, но Колосов даже не поглядел в сторону Малкова, спросил спокойно и буднично, будто только и делал все утро, что перевязывал свою ногу мятым и нечистым бинтом:
– У тебя, пехтура, водички нету?
– Нету, но можно принести, – с готовностью отозвался Малков, – Речушка рядом.
– Уходить нельзя. Немец сейчас снова возьмется обрабатывать нас, а потом попрет в атаку.
– Дали же ему – мало, что ли?
Колосов, все так же не глядя на собеседника, усердно дымил своей цигаркой, долго молчал. Потом вдруг закричал слезным голосом, сверкнув на Малкова злыми мокрыми глазами:
– Да, мало! Гад буду, мало! Всю жизнь будет мало! Ребят моих стукнуло, а мы сидим ждем, когда нас стукнет! Самим наступать надо! Встать и – вперед!
– Ты что кричишь? Или нервы сдали?
– Сдали. Пусть сдали. – Колосов выплюнул самокрутку; она упала в глубокий след, заполненный мутной водой, всплыла, набухая и чернея. Заговорил не сразу, но успокоенно, с горькой усмешкой: – Собирались что-то сделать. Заметное, громкое. Валька все хвалил медаль «За отвагу». Готовился получить ее да по Камышлову с палочкой пройтись после легкого ранения. Палочка, медали! Раз по шарам – вот тебе и Камышлов!..
– У меня тоже друга ранили, – в тон Колосову сообщил Малков, – Спросят, как воевал, а он ничего и не скажет. Да что скажешь, если и немца-то живого в глаза не видел?
– Все не так, как думалось.
– Не так, – охотно согласился Малков.
– Может, пойдешь ко мне?
– У меня свой пулемет.
– Козел, не пулемет. Это же «максим»!
– Да нет. Я пришел сказать тебе, вон там, почти рядом со мной, немец стонет. Раненый, видать. Как же быть с ним?
– Это где? Где это? – Колосов вскочил на ноги и стал торопливо натягивать штанину. – Он что, и сейчас там?
– В том-то и дело.
– Пойдем-ка посмотрим, – приговаривал Колосов, вставляя в ручную гранату залитый красным лаком запал. – Пошли теперь.
– А что ты хочешь?
– Дубить немцу шкуру. Усвоил?
– Он же раненый, ты!
– Я тоже раненый. Валька, друг мой, раненый. Но понял?
Малков загородил было дорогу Колосову, большой, широкий, ловко подобранный в своей шинелке. Они стояли какое-то время, глядя друг на друга. У Колосова опало лицо, и скулы схватились крутым, недобрым румянцем.
– Пусти! – задыхаясь в приступе злобы, чуть слышно сказал он и легким, по решительным жестом руки отстранил Малкова с дороги, а пройдя мимо, повернулся к нему: – Мне Валька дороже всех немцев вместе с тобой. Это понятно?
– Ты! Ты откуда такой, а? Ты что из себя представляешь? – Малков, не умеющий уступать людям, был глубоко задет бесцеремонным поведением пулеметчика. – А ну вякни слово, хрен ты моржовый! Вякни, говорю!
– Осмелел, гад ползучий? Осмелел, да? Во время немецкой атаки ты потише вроде был.
– Сам, может, сдохнет, – уступчиво сказал Малков.
Возле ячейки Малкова Колосов спросил:
– А ну покажи – где?
– Вот там. Где-то возле каски. Я сползаю. Ты постой у пулемета.
Колосов не ответил. Угибая голову, перевалился через бруствер и полез, как опытный пластун, ластясь щекой к земле и подтягивая колени чуть не до плеча. В обеих руках у него было по гранате. Полз он по-змеиному проворно и очень скоро скрылся в посевах, после чего определить его местонахождение можно было только по тому, как пригибались под ним стебли белой и волглой пшеницы. Вскоре и пшеница перестала качаться: то ли устал Колосов и отдыхал, то ли уполз далеко.
Малков выглядывал из окопа и, не признаваясь себе, завидовал пулеметчику, завидовал его решительности, с которой он говорил и делал каждый свой шаг. «Хоть перед богом, хоть перед чертом – будет стоять на своем, – думал Малков. – Этот не станет метаться».
Вдруг где-то на той стороне поля ударил немецкий автомат, его подхватил второй, третий, и там же начали рваться маленькие мины. Две мины одна за другой упали даже по ту сторону траншеи и хлопнули тихонько, куце. «Хотят отрезать от наших окопов», – подумал Малков и хотел было сам ползти на выручку Колосову, когда увидел, как впереди, чуть левее первого следа, покачнулись и легли стебли пшеницы. Колосов полз на четвереньках без прежней осторожности и тянул за собою раненого немца. Малков выскочил из окопа навстречу, и вдвоем они, как мешок, подхватили, поволокли немца к траншее, бросили его вниз и сами упали следом. Колосов сел прямо в грязь и, откинув голову, хватал воздух широко разинутым ртом. Он так устал, что у него по-птичьи безвольно закрылись веки. Малков разглядывал немца, лежавшего на спине с разбитым левым плечом и оторванной левой щекой, лоскут которой был заброшен на ухо и уже успел почернеть. Китель из грубой зеленой шерсти и тонкая вязаная рубашка задрались, сбились у него под мышки, обнажив тело в плотном загаре и отрочку рыжих мелко вьющихся волос по животу. Немец то открывал, то закрывал свои потускневшие глаза и, обретая сознание, силился понять, что с ним. Когда Малков разорвал свой единственный индивидуальный пакет и склонился, чтобы перевязать лицо пленного, тот вдруг посмотрел совсем осмысленными глазами, издал какой-то булькающий звук и сделал попытку сесть.
– Лежи, падло, не брыкайся, – сурово сказал Малков.
Но немец снова рванулся и потерял сознание, весь обмяк, будто вдавился в грязь.
– Дали мы им правильно, – заговорил Колосов, справившись с приступом одышки. – Там их порубано – будь здоров. Пусть знают наших. Подполз, слушай, к этому, думаю, дам ему гранатой в башку – не поднялась рука. Вот не поднялась, и все. Приволок его, а на хрена он нужен.
Малков слушал Колосова, а сам с ненавистью и отвращением перед оскалом крепких белых зубов отвернул на свое место захлестнутую к уху щеку немца и начал приноравливать бинт, как вдруг, обдав огнем затылок Малкова, раздался выстрел. Малков, ничего не понимая, вскочил на ноги и схватился за обожженный затылок. Немец широко открытыми, немигающими глазами смотрел на него, и по тем совершенно одичавшим глазам Малкову стало ясно, что выстрелил немец.
– Что же ты, падло, так-то?! – скривившись от боли в затылке, закричал Малков, и злость, и удивление, и растерянность звучали в его голосе.
Увидев в большом костистом кулаке немца пистолет, Малков остервенился и впервые в жизни, не находя иных слов, начал материться отборной матерщиной и втаптывать в грязь руку немца, не выпускавшую пистолет. Колосов схватил было ручной пулемет и, кинув себе на шею ремень, хотел выстрелить, но немец широко открыл глаза и перестал мигать – он был мертв. Бойцы не сговариваясь выбросили труп за бруствер и, уставшие, истерзанные всем происшедшим, молча закурили.
Прибежал лейтенант Филипенко в своем коротком командирском плаще, из-под которого были видны испачканные грязью мокрые колени.
– Что здесь происходит? Кто стрелял, Малков? Ты что, не знаешь, что патроны надо беречь?
– Не мы стреляли, товарищ лейтенант. – Малков кивнул головой на бруствер, и Филипенко увидел труп немца.
– Откуда он?
– Раненый, остался в хлебах. Приволокли.
– И убили?
– Сам сдох. Ну, тиснули малость.
– Да вы что, Малков, это же подсудное дело! Нет, ты скажи…
Филипенко нервно задвигал мускулистыми щеками и побледнел весь, даже побелели хрящи его больших ушей.
– Комиссар за мной идет, черт вас побери!
– Он же вот, глядите, – начал было объяснять Малков, поворачиваясь к Филипенко своим окровавленным затылком, но из-за поворота траншеи уже вышли комиссар полка Сарайкин и сопровождавший его командир батальона капитан Афанасьев. Комиссар был чист, свеж. Афанасьев же был весь какой-то мятый.
– У вас тут, гляжу, серьезный разговор? – спросил Сарайкин, становясь между Филипенко и Малковым, попеременно глядя то на того, то на другого. – Что здесь?
– Пленного немца прикончили, – выступив из-за спины Малкова, сказал Колосов. – Вон он. Выбросили.
– Как выбросили? Разве он был в окопе?
– Был. Мы его хотели спасти, но…
– Афанасьев, капитан Афанасьев, что у вас вообще происходит?
Комиссар, обращаясь к Афанасьеву сердито, без слова «товарищ», давал понять всем остальным, что в батальоне произошло большое и неприятное событие, и он, комиссар полка, никого не погладит по голове – ни командира батальона, ни тем более рядовых, виновников происшествия.
– Что у вас происходит, капитан Афанасьев? Вы сознаете или не сознаете, что ваши бойцы расправляются с пленными?
Афанасьев всегда после выпивки чувствовал себя виноватым перед всеми, а перед начальством тем более, и молчал с покорным видом.
– Снесите пленного в окоп, – сказал комиссар и, пока Малков с Колосовым сволакивали в траншею труп немца, распорядился: – Дайте мне фамилии этих бойцов, я передам дело куда следует, чтобы никому не было повадно глумиться над пленными. Мы все-таки бойцы Красной Армии, а не бандиты! Плохо, капитан Афанасьев, работаете с людьми. Плохо. Это какая же слава пойдет о нас, вы подумали, капитан Афанасьев?
Комиссар глушил командира батальона вопросами, зная, что ответов на них не будет и не должно быть. Никакие доводы подчиненного не оправдают его перед старшим, если старший решил, что подчиненный виноват.
Пленного положили на прежнее место, и Малков отвернулся, отошел в сторону, чтобы справиться с подкатившей к самому горлу тошнотой. Колосов за спиной Филипенко улизнул к своему пулемету. Капитан Афанасьев с состраданием глядел на темно-коричневое лицо немца и не знал, соглашаться ли с комиссаром, а комиссар думал о том, что убитый, вероятнее всего, интеллигент, оказавшись в плену, понял бы свою ошибку и на великодушие русских ответил бы искренней дружбой.
– Мда-а, – покачал головой комиссар Сарайкин, – как же мы близоруки в вопросах большой политики. А ведь считаем себя интернационалистами. Этот факт, товарищ капитан, заставляет нас о многом подумать. Строжайше распорядитесь пленных не трогать. А этого закопайте.
– Жалеем вроде. Правильно ли это, товарищ батальонный комиссар? – робко и тихо сказал Афанасьев, не подняв на комиссара своих раздраженно-влажных глаз.
– Да, жалеем. Мы воины самой гуманной армии. На нас смотрит весь мир.
– Своих пожалеть надо, товарищ батальонный комиссар. Ни лопат, ни касок, – сознавая, что явно не к месту, и потому тут же раскаиваясь, сказал капитан Афанасьев и, чтобы как-то замять сказанное, приказал: – Лейтенант Филипенко, вы разве не слышали, что велел батальонный комиссар? Закопать.
Малков и Филипенко схватили и поволокли немца по траншее к дорожной канаве. А комиссар Сарайкин, приблизившись к Афанасьеву и словно обжигаясь своими собственными словами, запальчиво проговорил:
– Вы, капитан Афанасьев, не сбивайтесь с одного на другое, а то можно понять, что вы уже оправдываете сами себя: того не дали вам, другого, третьего. Идемте.
Афанасьев подавленно молчал. Молчал и рассерженный комиссар, не в силах успокоиться от поднимавшегося в душе острого чувства виновности перед своими подчиненными: что-то не так и не то сказал он им. На стыке с первым батальоном капитан Афанасьев попросил разрешения остаться в пределах своей обороны. Комиссар разрешил, но тут же удержал комбата за плечо и не столько приказал, сколько попросил:
– Оборону держать до последнего человека. Это самое главное, что я должен сказать вам.
Афанасьев по-детски виновато поглядел на комиссара снизу вверх и повторил за ним слово в слово:
– Есть, оборону держать до последнего человека.
«Вот поди узнай, то ли трус он самый последний, то ли честнейшей души человек, – думал Сарайкин, расставшись с Афанасьевым. – А насчет касок и прочего верно сказал… Эх, комиссар, комиссар, понаслышке знаешь людей своих, потому и не веришь им».
Каменела над землей тяжелая, зловещая немота. Только где-то за правым плечом обороны, вероятно за лесом, часто взлаивала скорострельная пушка: «пак-пак-пак-пак-пак-пак!» И где-то уж совсем далеко рвались мощные фугасы, но взрывы их, окатанные расстоянием, были мягки и комолы, казались совсем безобидными, скорее напоминали удары захлопнутых в сердцах дверей. И в окопах цепенела влажная, пропитанная ожиданием тишина, и все знали, что в этом молчании вызревает то неизбежное, что должно лопнуть и разразиться с минуты на минуту.
Подполковник Заварухин верхом в сопровождении первого помощника начальника штаба старшего лейтенанта Писарева объехал и определил запасные позиции на случай отхода полка. Он знал, что отступать обязательно придется. С увала, на котором должны были закрепиться батальоны, хорошо просматривались и пологое поле, и луг перед рекою, и река в черных, уже обсыпавшихся кустах, с разбитым мостом, упавшим в воду, и деревня, опутанная изломанными и поваленными плетнями, и опять пологий, но издали кажущийся крутым подъем на увал, по которому раскинулось неубранное поле в черных болячках разрывов, с линией обороны полка, совсем не замаскированной.
«Два десятка самолетов – и от полка ничего не останется, – тоскливо подумал Заварухин. – Как на ладони все, и отбиваться нечем».
– Поезжайте, старший лейтенант, – сказал он Писареву, – Напишите проект приказа. Проверьте связь с моим капэ.