Где кончается христианство 4 глава




Как-то мне попалась интересная книжка «Пролог» с короткими рассказами на каждый день. И вот по утрам, за чаем, я читал по одному рассказу. Как-то утром читаю историю про Антония Печерского, как он увидел, почему иные иноки выходят из храма до конца службы: бес посыпал их цветочками, которые в просторечье называются «липки», и те из них, к кому эти сатанинские цветочки липли, находили какую-нибудь пустую причину и уходили. Мораль была проста: выходить из храма до конца службы нельзя. Я прочитал, подивился поповской пропаганде, но мораль понял: нельзя выходить до конца службы – значит, нельзя!

В тот же вечер я случайно оказался в храме у попа-компьютерщика. В те времена приходилось учиться и работать, и устал я в этот день до последней степени. Как я оказался в храме, не знаю, скорее всего, пришел за книжкой какой-нибудь (в храм тогда я ходил как в специализированный книжный магазин). Зашел, стою, книжки смотрю. И вдруг появляется мужик в серебристых одеждах, а в руке у него такая штука, и оттуда дым валит. И он этой штукой прямо на меня качает. Ну, я посторонился, думаю, пусть человек пройдет, коли ему надо. А он на меня глаза вытаращил, все качает и качает на меня дымом-то. Я посторонился еще, а он опять за мной. Я по стеночке, по стеночке, пропускаю его, а он за мной идет. Я же не знал, что это диакон и что ему по стеночке весь храм обходить нужно. Вот так этот диакон своим кадилом и загнал меня внутрь храма.

Я, как дурак, оказался на службе: устал ужасно, ничего не понятно, чего они там кадят-читают. Народ безмолвствует. То свет погасят, то зажгут, то запоют что-то, то бормочут монотонно и тоскливо, но все больше непонятное.

Поначалу я хотел уйти, но вспомнил, что уходить-то нельзя. Вспомнил про Антония и про цветочки сатанинские. Неохота все-таки, чтобы к тебе всякая гадость цеплялась. Думаю, ладно, поди, скоро закончится, достою. А они зарядили и зарядили. Свечи то зажигают, то гасят, священник то тихо в алтаре говорит, то вдруг запоет на всю церковь.

Усталость жуткая и уйти-то до конца не могу, ведь только сегодня про это дело читал. Человек я упертый, знаю, что не уйду, а то уважать себя перестану. Придется до конца стоять. Может, думаю, хоть сесть-посидеть. Глянул, нет, придется между бабушками на одинокую скамейку втискиваться, неохота позориться. Вот стою я, рассматриваю грязные кончики своих ботинок и думаю, как было бы хорошо сейчас упасть на крашенные коричневой краской доски церковного пола и заснуть. Настолько мне плохо, так я устал, что начинаю я заниматься противоцерковной деятельностью. Начинаю я про себя говорить так: «Господи, да сделай ты так, чтобы эта служба кончилась». Стою и повторяю это про себя. И чем больше слабость и усталость накатывают на меня, тем чаще и чаще повторяю это: «Господи, да кончай ты эту бадягу, я устал, мне домой на диванчик охота. Скорей бы уж эта служба кончилась, и после я сюда ни ногой». И вдруг я совершенно отчетливо понимаю, к Кому обращаюсь с этими словами. То есть я поднимаю глаза и вижу перед собой икону Христа, а Он улыбается мне, и у Него в руках Библия открытая, а там написано: «Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и я успокою вас». Это я – труждающийся! Это я – обремененный! Я посмотрел на Его лицо, и служба для меня вдруг закончилась. Это понимание, к Кому я обращаюсь, как будто мне сказало: «Все, служба для тебя закончилась». Сначала я испугался. Огляделся вокруг. Увидел, что люди, стоящие в храме, все пришли к Нему по делу, что все обращаются к Нему. Посмотрел на отрытый алтарь и вдруг явственно, не глазами, а всем существом своим понял, что Он стоит там и благословляет нас всех. Он там! И священник прямо в лицо Ему говорит свои молитвы. Я замер. Я утих. Я исчез. Обычно в голове все время что-то крутится, какие-то мысли, обрывки, что сказать, что сделать. А тут мое сознание превратилось в совершенно спокойную поверхность воды, которую не тревожила ни одна, даже самая малая волна. Мирно стало мне, покойно. Так спокойно, так хорошо, как никогда не было.

Это было похоже на то, как я звонил в роддом, когда родился мой сын. Я набирал номер и спрашивал медсестру, кто родился? Она говорила, что сын. Я, не веря своему счастью, снова набирал номер и снова спрашивал, она снова отвечала, я снова набирал и спрашивал. На четвертом или пятом звонке она стала раздражаться, потом – ругаться: «Молодой человек, вы надоели, перестаньте звонить». Тогда я попросил позвонить мою маму, она поговорила с медсестрой и ласково сказала мне: «Все, у тебя родился сын, с женой все хорошо, иди спать». И я, совершенно счастливый, отправился спать. Конечно, не спал, я лежал и думал: «Ах, как хорошо, сын родился, новый человек, каким он будет, кем он будет?» Все существо мое было наполнено новизной, покоем и радостью.

Нечто подобное, но гораздо глубже, я испытывал и теперь. Стоял, пораженный открывшимся, совершенно новым, и ни одна мысль не тревожила меня, все замерло, все было напоено невероятным спокойствием. И стало вдруг ясно, о Ком говорят и поют. Я смотрел на Его икону, а Он смотрел мне в сердце, и мне было так хорошо.

Служба закончилась для меня. Я не чувствовал время. Незаметно разошлись прихожане, ушли певцы с клироса, остались в храме только несколько человек. К ним вышел батюшка с Евангелием и крестом, поставил рядом с аналоем табурет с цветным половичком, присел на него. Началась исповедь.

А я не двигался с места. В храме выключили общий свет. Перед иконой горела лампада. Я стоял и просто смотрел на Него. Вскоре и исповедь закончилась. Священник, разоблачившись, прошел мимо меня, недоуменно посмотрел на застывшего, как мумия, идиота, уставившегося на икону, и на всякий случай перекрестил. Я почти не заметил его.

Какая-то старушка стала мыть пол в храме. И вот, когда немытое место в храме осталось только подо мной, она дернула меня за рукав и сказала:

– Ты бы шел уже.

Я посмотрел на нее, потом на золотой иконостас и теплящиеся лампады, обернулся к дверям, – там, в проеме, было что-то лиловое, сумеречное, осеннее, холодное и промозглое. Посмотрел и спросил ее:

– Да куда же я пойду отсюда?

Она резонно заметила:

– Домой.

И я побрел домой, неся в своем сердце такую вот первую встречу с Богом, которая рождается иногда из всякого мусора в душе.

Теперь, оглядываясь назад, я думаю, как же я мог не замечать всего? Как я мог не видеть, что промысл Божий был во всяком движении моей семьи, во всяком человеке, с которым сводила меня жизнь? Может быть, я просто рос и сейчас расту и многое еще не понимаю. Но я всегда помню эту первую встречу, которая во многом меня изменила. И я думаю, что каждый, кто заглянет к себе в душу, в историю своей семьи, найдет это попечение Божие, которое открывает человеку тайну жизни.

Как-то я спросил священника, который молился за Кольку:

– Батюшка, а для чего человек должен быть христианином?

Он улыбнулся и сказал:

– Для того чтобы быть счастливым.

– Но почему же тогда так много людей живут без Бога?

– Потому что пока еще не произошло встречи. Просто, может быть, нужно однажды, идя по улице, в тишине душевной обратиться к Нему: «Господи, вокруг Тебя столько разговоров, а я не знаю Тебя, откройся мне!»

И Господь не повременит с ответом. Эта встреча – самое начало.

Он – в гуще жизни

Случилось это, когда хозяева стали нас выгонять с квартиры. Снимали мы квартиру в 6-м микрорайоне. К тому времени начал я ходить в церковь, поняв, что цель жизни всякого человека – служить Богу и людям.

Однажды в кабинете кафедры (работал преподавателем) сижу и заполняю карточки какие-то. А коллеги о чем-то беседуют. Заведующий рассказывает, как он вчера телепрограмму со священником видел. Я вполуха слушаю, пишу свое. И он говорит между прочим, что спросили священника про смысл жизни, мол, в чем он? Тот отвечает: «Служить Богу и людям!» И дальше о чем-то рассказывает. А я остолбенел, как будто раскаленный лом в сердце мне вогнали. Вот она, правда – служить Богу и людям. Да, Дух Святый веет, где хочет. И сказано-то было мимоходом, и сказано-то было не мне, а запало, пронзило до мозга костей. Так просто и так глубоко.

Но, как часто бывает это с новоначальными, все я делал с перехлестом: и молился, и постился, и о Боге с другими говорил, рвение через край, обсуждение, переходящее в осуждение. А жена моя, человек трезвый, сказала мне просто: «Пока я не увижу, что тебя твоя Церковь изменила, я туда ходить не буду». И не ходила, и о крещении слышать не хотела. А я обзавелся «домашней церковью»: поставил друг на друга две табуретки, водрузил на них икону – так, чтобы она была против лица, и, зажигая купленные в храме свечки, начал читать незнакомые мне слова в молитвослове. Не буду говорить о тех днях и тех молитвах, в них было много пустого огня и самопринуждения.

Дальше стало совсем трудно, и я заставлял себя молиться и что-то читать. В то время я писал диссертацию, и часто поутру на молитве меня пробивали «гениальные» идеи. Поначалу, как только «светлая» научная мысль ко мне приходила, я бросал молитву и мчался фиксировать ее, приписывая это «откровение» близкому присутствию Бога. Но вскоре выяснил, что ни одна из моих восторженных записей не годится для дела и что эти стремительные убегания с утреннего правила призваны разрушить молитвенный настрой, бес баловал. Тогда первым моим правилом для молитвы стало: не отвлекаться! Так вот, не будем отвлекаться.

Помните, нас стали выгонять с квартиры? Денег нет, идти некуда. И произошло вот что.

До этого мы с отцом купили машину. Но никто на ней не стал ездить. Она год простояла в гараже без движения, и мы продали ее. Деньги положили в банк. Банк прогорел. Жена училась на юридическом и, в качестве практики, подала в этом безнадежном случае какое-то исковое заявление на банк или что-то вроде того. Я, как подобает всякому новоначальному, игнорировал ее обвинения в бездействии в поисках жилья, закатывал глаза, всем видом намекая, что «положился на волю Божию». Жену мою эта религиозная паранойя совершенно не устраивала. Она плакала и требовала активных мужских действий по отысканию жилья. Я отмахивался словами про птицу небесную, которая не сеет, не жнет, не собирает в житницы, и тому подобное.

Дом появился через мамино попечение. Жена вывесила объявления, и через некоторое время мама дала нам адрес какого-то частного дома, который то ли меняют, то ли продают. Мы пошли. Домик мне понравился: маленький, аккуратный, уютный. Помолился про себя: «Вот бы здесь жить!» Хозяином оказался немец по имени Иван Иванович, судья. Нам сказал, что дом меняет только на красные «жигули»-шестерку. И пояснил со всей немецкой пунктуальностью, что у «шестерки» отличный движок, а красный цвет наиболее заметен на дороге, поэтому меньше вероятность аварии. Все это, конечно, здорово и разумно, но у нас не было ни машины, ни денег на нее. Мы попрощались, обменявшись телефонами. И вдруг через неделю Иван Иванович звонит и говорит, что дело банка, в котором лежали наши деньги, попало именно к нему и что по бумаге, составленной женой, мы можем получить деньги назад. Вот так номер! Мы, конечно, обрадовались – единственные из частных вкладчиков вернули свои деньги. Но их все равно не хватало на машину. Тогда жена попросила у родственников, те дали, в валюте. Но и этих средств оказалось недостаточно. Мы стали искать «шестерку» подешевле. Опять меня ругают за беспечность, а я знай только молюсь. Наконец нашли одного знакомого, который сказал, что на его базе осталась последняя «шестерка», неизвестно какого цвета, но он мог бы продать ее нам подешевле. Звоним, договариваемся с Иваном Ивановичем. Он напоминает: «Мне нужна только красная».

Наутро едем. В машине верх напряжения: что-то будет? Всю дорогу Иван Иванович зудел: «Только красную, другую мне не надо». Одно слово – немец. Жена – как натянутая струночка, а я тихонько творю Иисусову. Подъезжаем, выходит начальник и говорит, мол, извините, вчера приехали люди, предложили цену, и вашу машину я продал, так что не обессудьте. Воцарилась пауза. Жена разрыдалась. Ни машины, ни дома. Стоим, горько молчим. Иван Иванович что-то говорит безутешной жене. Опять выходит начальник магазина и говорит, что, мол, подождите, не уезжайте, пришел машиновоз, но вряд ли вас автомобили устроят. Заходим во двор, а там стоят восемнадцать ярко-красных «шестерок»! Мы остолбенели.

Я говорю: «Давайте выбирайте, Иван Иванович» – и, как во сне, иду расплачиваться. Жена стоит пораженная, недоуменно смотрит на меня. Но это было только начало. Я отдаю кассирам мешок старыми деньгами: тройки, пятерки, десятки. Они разрывают банковские упаковки, все пересчитывают трижды. Я им говорю: «Оставьте, если что будет лишнее, в валюте, а то нам еще с родней рассчитываться». А сам стою, тихонько молюсь. Они посчитали, что-то отложили в конверт, мне его отдали. Зашел еще мужик, пересчитали все в четвертый раз и отправили наши денежки в бездонный сейф. Я выхожу во двор, открываю конверт, а там – куча долларов. То есть много. У нас столько и не было. Родственники восемь раз считали, кассиры подложить не могли. Подхожу я к Ивану Ивановичу, советуюсь, что делать, он все-таки постарше нас. Он резонно замечает, что сейчас в сейфе денег не отличишь, что в конце недели, в пятницу, они деньги будут инкассировать, и если выяснится недостача, то нужно будет вернуть. Уезжали мы оттуда просто раздавленные свалившимися на нас событиями: восемнадцать машин, взявшиеся невесть откуда деньги. Повезло нам или мы воры?

Несколько дней пребывали в тревоге и неудобстве. Но вот наступила пятница, и я позвонил в магазин. Мне ответствовали, что никакой недостачи у них нет.

Этими деньгами мы рассчитались с долгами, купили кое-какую мебель и жили еще на них сколько-то. А дом мой я по сей день считаю подарком Пресвятой Богородицы, ответом на переживания супруги и мое тогдашнее молитвенное упрямство. Там, где жизнь кипит и бурлит, болью ли и страданием, радостью ли и веселием, там всегда Господь. Он – в гуще жизни, посреди нее, принимая все человеческое, кроме греха.

Чернильница

Подростка не учил ничей опыт, кроме своего, да и свой опыт не учил тоже. Он был самонадеянным, как утро, и плоским, как юмор. Но он чувствовал в себе глубину. Больше всего он не любил одноклассника, которого звали Вентиль, потому что на драки он ходил с большим водопроводным вентилем вместо кастета. Так было удобно. Вентиль казался подростку уродом, у Вентиля почти не было губ и век. Вентиль сколотил банду и решил побить подростка. Каждого по отдельности из этой банды подросток мог бы уделать, но не стал. Они собрались вчетвером и пошли за подростком после школы. Они пинали его, а он не хотел даже оборачиваться на них. Они жаждали битвы, а он молчал и шел. Им это было непонятно. Они осыпали его ругательствами, а на него напал ступор. Он пришел домой, а они, так и не понявшие ничего, ждали, когда он выйдет из дому биться с ними, четырьмя. Подросток сел у батареи и позволил страху выдавить из себя слезы, даже скорее выл. За этим его и застала мама. Она посмотрела на подростка, потом в окно на тех четверых, которые его ждали. И она сказала:

– Иди и дерись.

А он струсил и выпалил:

– Они с вентилями, они убьют меня.

Она посмотрела на него, что-то решительно победило в ней всепоглощающую жалость и любовь к нему. Она твердо сказала, со всей глубиной, на которую была способна:

– Иди и бейся, пусть тебя убьют, но ты хотя бы умрешь как мужчина.

В воздухе кто-то поставил крестик на память.

Он посмотрел на нее, сначала перестал выть, а потом, поняв что-то очень важное, оделся и пошел во двор. Дрались они молча где-то полчаса. Они поняли, что теперь его не сломать, отпрянули и ушли. А он внутри себя победил их, хотя ему разбили в кровь лицо, наставили синяков и в ребре, кажется, была трещина. Он дрался с ними без остатка, он не ждал, ЧТО будет потом, он впервые бился только здесь и жил только здесь. Когда они разошлись, он сплюнул кровь и намазал носком ноги небольшой крестик на память.

Утром он решил мстить. Когда он пришел в школу, он искал глазами Вентиля. Как только они увидели друг друга, то бросились и сцепились, но место было неудобное, у двери завуча. Учителя растащили и что-то говорили им, оглохшим от ненависти. Они сцепились во второй раз в классе и дрались так отчаянно, как только могли. Подростку, который вчера пережил себя, нечего было терять, поэтому он повалил противника себе под ноги и, схватив тяжелый цельнометаллический школьный стул, замахнулся и поднял его над головой Вентиля. Он хотел убить его. Но вдруг в этот момент понял, что не сможет убить живого человека. Не Вентиля, а вообще. И он закричал, как кричит раненое, но непобежденное существо. Он обернулся и увидел, что почти весь класс стоит за его спиной в противоположном углу и каждый понимает, что сейчас могло бы произойти, и каждый оцепенел в своем молчании. Вдруг одна девушка сказала:

– Смотрите, у него передний зуб выбит.

Подросток провел языком по уже не чувствующему кровь рту и почувствовал острый скол переднего зуба. Ему стало неприятно от своего неопрятного, наверное, вида. Он поставил стул и пошел домой.

Дома он сел в угол и позволил чувствам нахлынуть на себя неприятной волной необратимости. От необратимости его оторвал отец. Он подошел к подростку и подал ему руку. Подросток встал. Отец внимательно смотрел на него. Потом он пальцем оттянул верхнюю губу подростку и посмотрел на сломанный зуб.

– Смотри-ка ты, – сказал он, – а зуб-то изнутри весь из кровеносных сосудов состоит.

Он был любознательным, его отец, его интересовала жизнь по существу. Он делил людей на: «таланта», «теленка», «тенету» и «говнятину».

Талантливым был нормальный человек, «теленок» – человек необразованный, наивный, темный, «тенета» – человек, упорствующий в своем невежестве, довольствовавшийся примитивными воззрениями на мир, а «говнятина» – человек дрянной и глупый, который не только упорствовал в своей глупости, но и требовал от всего мира того же.

В этот раз он посмотрел на разбитое лицо подростка и сказал:

– Теленок ты еще…

Подросток сначала оскорбился естествоиспытательскими словами отца, но потом понял, что в этом житейском деле нет никакой трагичности. По существу, за эти два дня он впервые узнал своих родителей, встретился с ними на человеческой глубине, посмотрел на них со стороны.

Это понимание отстранило подростка от родителей. Через некоторое время он поругался с ними и как был – в свитере, спортивных штанах и кедах – вышел под дождь в ночь, желая уйти из дома навсегда. На улице шел один из последних осенних ливней. Подросток брел и смотрел по сторонам. Мир вдруг предстал ему совершенно новым и непредсказуемым, и ему понравилось в нем быть. Он оставил себе полчаса на то, чтобы не думать о том, где проведет ночь, и насладиться неведомой дотоле полномасштабной новизной. И вдруг перед ним вырос силуэт человека с проломленной головой. Он держал свой пиджак у виска, кровь текла по лицу и груди, и его бледно-голубая рубашка была слева вся пропитана кровью, дождь придал ей акварельный колорит.

Подросток подошел к раненому:

– Вам помочь?

– Понимаешь, меня избили, ударили чем-то тяжелым по голове. Обокрали. И я – пьяный.

– Понимаю, – твердо сказал подросток. – Хотите, я отведу вас в больницу?

– Отведи, – робко согласился страдалец.

Он оперся на подростка рукой, и они побрели через дождь и ночь в больницу. Дождь бил подростка по лицу, но внутри его бушевала новизна бытия. Он мог помочь кому-то, кому было хуже, чем ему. Они долго плелись по ночным ухабам и перебирались через траншеи, сделанные к зиме. Наконец пришли в приемник городской больницы. Они сидели рядом, от раненого несло перегаром, кровь на его лице стала превращаться в алую сукровицу. Доктор отнял мокрый пиджак от головы, поморщился и принес большой кусок бинта с ватой.

– Вот, подержите. Вам придется подождать. У нас в ванной комнате засела цыганка. Ее сожитель пырнул ножом, ничего страшного, но она расположилась в ванной приемника и моется там уже битых полчаса. Как только мы ее оттуда вытащим, промоем вам рану.

Потом долго заполняли какие-то бумаги. Подростку было весело, что у него нет документов, что у него разбита морда и он влип в эту историю. Его спрашивали, он по-дурацки отшучивался. Потом посмотрел внимательно на своего раненого и что-то понял. Он понял, что человек-Вентиль открыл ему кран жизни, открыл себя, открыл маму и папу, открыл потрясающую новизну бытия. Он посмотрел на человека с разбитой головой, и тот представился ему чернильницей, чернилами из которой предстоит теперь написать свою новую жизнь. Он подошел к раненому, обнял его, попрощался. И, посмотрев на испачканную теперь уже в чужой крови руку, поставил пальцем на кафеле стены красный крестик. На память.

Эпиграмма

В университете у меня были удивительные преподаватели. Они владели человеческими и ангельскими языками, понимали сердцем грамматику и утешали замерзших на морозе птиц. Они свободно пели нам на аттическом наречии и поясняли его красивым дикторским русским. Умнейший Ольгердт Исаевич Усминский, чтобы проиллюстрировать свою особенно витиеватую мысль, доставал из потертого доцентского портфеля скрипку и пояснял мысль музыкой. Античную литературу преподавал милейший Валерий Бенционович Байкель, человек тонкий и глубокий. Филфак он закончил заочно, работая в бригаде штукатуров-маляров, там и нашел себе жену, грубоватую маляршу. Когда к нему, уже доценту филфака, домой приходили студентки, она кричала ему из прихожей: «Валерка, к тебе девки пришли!»

Валерий (все из скромности звали его Борисычем) читал нам изысканные лекции, полные иронии и возвышенностей. Он был тонок, очень тонок и глубок, так что часто посреди лекции останавливался, замолкал, думал о чем-то напряженно. Тишина была такая, что если в этот момент старенькая дверь нечаянно скрипела, то он с неподдельным ужасом поворачивался к ней, прикрываясь руками, как Дон Гуан при виде Каменного гостя. «Какой ужас! Какой ужас…» – шептал он, и лицо его было бледно, как ранняя сибирская луна.

Как-то я нарисовал его орлиный профиль и приписал анонимную эпиграмму александрийским размером. Хотел услышать его реакцию, поэтому перед лекцией положил листок с эпиграммой на кафедру. Но листок тут же сдернула моя сокурсница Валя, дочь Великого Писателя Земли Русской (или коротко ВПЗРа), и побежала показывать другим студентам. Я перехватил ее, вырвал листок, прошипел «дура» и положил его обратно на кафедру. Валя была обижена, даже пустила слезу. Не помню, как Борисыч отреагировал… Ах да, он посмотрел, прочитал, аккуратно сложил листок вчетверо и размахивал им, как указкой, рассказывая нам далее о Лессинге.

Самое интересное началось вечером. К нам в гости пришел ВПЗР. Он был другом моего папы, они часто выпивали до самого утра. Я вырос под их споры об искусстве, которые сопровождались двумя словами: «гений» и «говно». Если с вечера чаще звучал «гений», то к ночи помраченные разумы собеседников, несомненно, побеждало «говно». Утром все снова были «гениями». Писатели и поэты, свернувшиеся клубочком вокруг нашего унитаза, внушили мне неуважение к писательской профессии. До сих пор слово «поэт» ассоциируется у меня с блюющим человеком. Сколько я перетаскал их, еле теплых от своей талантливости, из туалета до дивана, и как горек был этот труд юноши, ищущего хоть малого уважения к взрослым гостям!

Пришедший ВПЗР громко шипел на кухне, пьянкой и не пахло:

– Это мужской разговор, Юра! Мужской! Я должен разобраться с твоим сыном. Он оскорбил мою дочь, она рыдала целый день!

– Слушай, не трогай ты его, он ведь кэмээс по дзюдо, он тебе все зубы выбьет, руки поломает, не связывайся ты с ним…

– Нет, я должен, я обязан, в конце концов…

К моей комнате приближались шаги. Он вошел.

– Мирослав, нам нужно разобраться, выйдем. – И он решительно указал на дверь к лестничной площадке.

Мы вышли. Помолчали. Он начал порывисто:

– Мы должны поговорить как мужчины. Ты оскорбил мою дочь…

– Если мы должны поговорить как мужчины, – нагло перебил я, не питая никакого уважения к его писательским регалиям, – то мне придется бить вас. Вы старый и слабый, а мне ничего не стоит одним ударом выбить вам все передние зубы.

Он замолчал, нижняя губа его бессильно затряслась:

– Но ведь ты мерзавец! Ты должен ответить…

– Я отвечу вам. Прямо сейчас. Что вы предпочитаете – сломать вам ногу, чтобы вы хромали с костылем, или правую руку, чтобы лишить вас возможности писать?

– И что же, ты будешь бить меня, известного писателя?

– Да.

Я сказал это твердо, как вбивают гвозди. Он на какое-то мгновение отскочил от меня, прикрываясь руками, как Гамлет при виде Тени Короля Датского.

Я, признаю, был юн и нагл и не питал иллюзий по поводу жестокого мира вокруг меня. Драться приходилось много. А он привык бухать в интеллигентных компаниях, приставал к молоденьким девочкам, читал им стихи и заглядывал в глазки. Девочки отказывали в симпатиях, но это было не опасно. А тут был я, и он знал, что мне не нужно вентиля, чтобы разорвать его рот в клочья. Он как-то остыл, опустил голову, потом вдруг заныл:

– А из-за чего поссорились-то?

– Из-за эпиграммы.

Он прозрел:

– Так это же поэзия!

– Ну и что?

– Это все меняет. Ну-ну, не горячись.

Он похлопал меня по плечу и как-то суетливо заскочил в квартиру. Я тоже пошел, бить его не придется.

Он закрыл за собой дверь на кухню и жарко шептал моему папе:

– Юрочка, мы не должны лезть в дела молодых! Подумай, они повздорили о поэзии, это так мило. Это так невинно. Нет, они уже взрослые, мы положительно должны им давать жить, дышать.

Папа, видимо, улыбался. Он был рад, что писатель остался целым, и по этому поводу отправил ВПЗРа за водкой. К ночи они спорили куда тише обычного, я засыпал, когда их чистый вечерний «гений» уже кончался.

Когда я уже стал аспирантом, Валерий Борисович женился во второй раз и уехал на ПМЖ в Германию. Ему все-таки нравился Лессинг.

Молния

В вас стреляли из пистолета? Вот и чудесно, в меня тоже не попали. Вспоминаешь детскую игру в прятки и вжимаешься в щели, которых оказывается так много на лице бытия. Когда же в вас стреляют из автомата – совсем другое дело. Здесь не вжимаешься, а бежишь, быстро бежишь, очертя голову, движешься с радостным комом в горле, хочется хохотать, как будто за вами гоняются в догонялки. Вдруг понимаешь, что пули маленькие и летят по прямой, а живое, оно движется по изгибам, и если только там, наверху, согласятся все-таки пересечь кривую и прямую, тогда что-то произойдет. Но тогда и не обидно вовсе, потому что если наверху что-то решат, то это наверняка случится – там работают серьезные и настойчивые ребята.

Пистолет и автомат, конечно, хорошо, а молнией в вас швыряли? Хотя бы, к примеру, шаровой? Святого мальчика Артемия Веркольского убило молнией в поле, мужа соседки бабы Маши тоже молнией насмерть поразило в поле среди ясного неба. Когда я был маленьким, во время дождя молния ударила в асфальт в четырех метрах от меня. До сих пор помню этот толстый, в обхват, ствол энергии, переливающийся сотнями разных цветов, и как вскипела вода на асфальте, и как запахло озоном. И как я стоял, оглохший, и смотрел, как дождь прибивает к асфальту белый пар от удара молнии. Я не испугался, мне было красиво. Это было первое предупреждение.

Второе случилось, когда я редактировал епархиальную газету. Делал я ее тогда в одиночку, закупал бумагу, искал деньги, писал, фотографировал, верстал, сдавал в печать, забирал тираж и распространял по нашей епархии, которая тянется от Казахстана до Северного Ледовитого океана. А тут к нам в гости, на большую конференцию, приехали ректоры Духовных училищ и семинарий. С одной стороны стояли умнейшие архиепископ Евгений Верейский и протоиерей Владимир Воробьев, которые называли семинаристов «квартирантами» и «иждивенцами» и предлагали реформу Духовных школ. С другой стороны им противостояли многопудовые аналойные протоиереи, которые ничего менять не хотели и бурчали, что «все равно отстоят святое Православие». Тайно я был на стороне владыки Евгения и даже распространял среди наших семинаристов брошюру иеромонаха Иллариона (Алфеева) о необходимости реформы семинарий. Я был пойман, объявлен подрывателем устоев и нежестоко наказан. Между заседаниями гости гуляли по нашему Свято-Троицкому монастырю, зашли и ко мне в редакцию.

Владыка Евгений в присутствии нашего архиерея поблагодарил меня за газету (мы регулярно отправляли экземпляры в Патриархию и семинарии) и попросил познакомить с редакцией. Я ему говорю:

– А вон они, владыка, все за шкафом.

Надо сказать, что за шкафом стоял диван, на котором спал я и мои «политические беженцы» – попы, когда они скрывались от владыки, мирян и своих родных. Спать там так и называлось – «просить у Мирослава политического убежища». На этот раз за шкафом никого не спало. Владыка Евгений заглянул туда и сказал:

– Но простите, там же никого нет! Должны же быть у вас фотографы, журналисты. Как же вы все это делаете?

– У меня есть один помощник! – И я указал на икону Христа.

Рядом раздалось ворчание, я посмотрел на нашего архиерея, он был недоволен.

Свое недовольство он выразил чуть позже наедине:

– Мы завтра поедем в Тобольск, ты все выступления запишешь и ночью выпустишь газету, чтобы она была в Тобольске к утру.

– Владыка, помилуйте. Выступления надо расшифровать, отредактировать, доехать до Тюмени, сверстать газету (восемь полос формата А2), отвезти в типографию, смонтировать полосы на пленке, отпечатать тираж и утром отвезти обратно в Тобольск, до которого 240 километров. Это же невозможно одному человеку.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-09-20 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: