Нарративные конвенции и человеческая деятельность: проблема эффективности




 

Мы уже выдвигали предположение о том, что нарративные конвенции являются имманентными рассказыванию историй. Альтернативным подходом явилось бы представление их в качестве некоторых предсуществующих шаблонов, которым должны соответствовать истории, распознаваемые в качестве таковых в той или иной культуре. Мы могли бы вообразить психологию, которая следовала бы этой альтернативной картине; в ней жизнь мыслится скорее как творческое написание курса, в котором некто аккумулирует литературные модели, до того как отважится на саму композицию, например, развитие характера. Насколько мы можем видеть, обнародование искусства рассказывания историй совсем непохоже на это. Никто не дает инструкций молодым, как рассказывать истории. Скорее, они с детства окружены историями, имеют неограниченную потребность в них, причем не только к самим рассказам, но и к их бесконечным повторениям. Но если истории руководят жизнью, что руководит самими историями?

Таким образом, существуют две проблемы, требующие разрешения. (А может быть они представляют собой на самом деле одну проблему?) Является ли рассказывание историй неким жизненным эпизодом, не отличающимся от любого другого эпизода в том, что касается его генезиса? Мы должны подумать над тем, является ли рассказывание жизни и ее проживание одним и тем же по своей сущности феноменом, или «жизнь» и «жизненная история» сложным образом переплетены и вовлечены в один непрерывный процесс продуцирования значений и смыслов [8].

Это внушает предположение, что две тесно связанные теории, согласно которым порядок в социальной жизни создается чем-то вроде принуждения сюжетом, не могут быть очень полезными в проблеме понимания эффективности историй. Речь идет о сценарной теории [35] и теории ролевых образцов [20]. Обе теории предполагают некий тип извлечения из опыта шаблонов, которые затем оказываются эффективными в руководстве действиями, подобно тому как книги по этикету, различные инструкции и т.п. являются очевидными руководствами по продуцированию последовательности правильных действий, будь то церемонии этикета или действия, необходимые для сборки мебели. В обоих случаях существует очевидное использование модельного случая, в котором действие направляется явным вниманием к инструктирующему дискурсу. В случае, когда люди справляются с жизнью, методически следуя определенному распорядку, эти теории предполагают, что в данном случае существует некоторое скрытое учебное пособие, но ни одна из этих теорий не дает какого-либо объяснения тому, как достигается соответствие с таким пособием. Оно не может быть сознательным контролем над деятельностью в свете содержащихся там инструкций, поскольку, согласно гипотезе, не существует ни контроля, ни внимания к правилам или сценарию.

Можно предположить еще одну, третью, теорию, используя в качестве основы уточнение обыденного понятия «закоренелой привычки». Мы не получаем специальных инструкций как рассказывать истории, как равным образом и не составляем такие инструкции по мере нашего продвижения вперед. Мы просто привыкаем к широкому репертуару сюжетных линий. Как было уже сказано, мы врастаем в культурный канон нарративных моделей. Этот процесс нарративного и дискурсивного «образования» начинается тогда, когда дети начинают говорить и слушать истории [17]. С самого начала они учатся тому, как выразить то, что им нужно донести до слушателя, и делают выводы [15]. Если рассказчик не выполняет некоторых условий, слушатели будут жаловаться, могут прекратить слушать, начнут смеяться, поправлять рассказчика и т.д. При соблюдений условий рассказчик пользуется вниманием слушателей. Однако простое повторение приведет к скуке, по крайней мере тогда, когда аудитория становится взрослой, и рассказчик должен овладевать тонким искусством комбинирования традиционных элементов с новыми, обычного с неожиданным, канонического с его изменением.

Короче, проблема эффективности в нарратологическом подходе не отличается от того, как она вообще формулируется в новой парадигме социальной психологии. Вопрос о том, каковы взаимоотношения между рассказом о жизни и проживанием жизни, мало чем отличается от вопроса о том, какая вообще существует связь между культурными конвенциями и социальным порядком.

Некоторые специфические преимущества нарратологического подхода
к социальному пониманию

 

Быстропроходящие структуры. Чтобы обрисовать, что является с нашей точки зрения главными моментами в исследовании нарративов, мы хотели бы подчеркнуть особую значимость двух специфических свойств рассказывания историй. Во-первых, нарратив является в особой степени открытой и гибкой структурой, позволяющей исследовать наиболее адекватно такие фундаментальные аспекты человеческого опыта, как его открытость и гибкость. Эти аспекты, как правило, игнорируются гуманитарными науками. В наших собственных исследованиях мы уже пришли к пониманию того, что, например, экологический дискурс пропитан нарративными структурами, и эти структуры и элементы, такие как жанр, сценарий, сюжетные линии, точки зрения, голос и т.п. являются чем угодно, но только не стабильными и жесткими формами. Они оказываются скорее удивительно открытыми и адаптирующимися структурами, изменяющими свою организация и форму с изменением дискурсивного контекста и лежащими в их основании социальными и (что особенно характерно для литературы) эстетическими функциями. Развивающаяся модель нарратива образовательного романа, например, может быть найдена в «зеленых» текстах, претерпевающих соответствующие изменения в зависимости от того, публикуются они экологическими или промышленными организациями, правительственными структурами, или социологами и естествоиспытателями.

Это послужило нам еще одним доводом, для того чтобы рассматривать формы нарратива как значительно лучше укладывающиеся в то, что Витгенштейн [38] называл «грамматикой»: они являются неустойчивыми констелляциями форм жизни, которые лучше всего удается понять в рамках концепции структуры как текучих образцов деятельности и упорядочивания. Формы нарратива не существуют в качестве образцов, которые нужно наполнить конкретным содержанием; они вынуждены принимать формы под влиянием требований ситуации, в которых они оказываются. Мы предлагаем рассматривать нарративы не столько в качестве когнитивных, лингвистических, металингвистических или онтологических сущностей, сколько в качестве modus operandi особых дискурсивных практик. Термин «нарратив» обозначает различные формы, внутренне присущие процессам нашего познания, структурирования деятельности и упорядочивания опыта. Чтобы исследовать феномен нарратива, мы должны, следовательно, проанализировать эти дискурсивные практики, их культурологические тексты и контексты.

Согласно этой точки зрения существенная характеристика нарратива состоит в том, что он является в высокой степени чувствительным к изменчивой и подвижной природе человеческой реальности, поскольку является частью этой реальности. Именно это делает его важным объектом исследования для гуманитарных наук вообще и для психологических и антропологических исследований, в частности. Изучение феномена нарратива предлагает нам переосмыслить вопрос о гераклитовской природе человеческой реальности, поскольку он действует как открытая и способная к изменениям исследовательская рамка, позволяющая нам приблизиться к границам вечно изменяющейся и вечно воссоздающейся реальности. Он предполагает возможность задавать порядок и придавать согласованность опыту фундаментально нестабильного человеческого существования, а также изменять этот порядок и согласованность, когда опыт и его осмысление меняются.

Нарратив как модель. Это приводит нас ко второй особенности нарратива в качестве специфической формы дискурса, к которой мы бы хотели привлечь внимание. Мы утверждаем, что вместо того чтобы быть онтологической сущностью или способом репрезентации, нарратив действует как особо гибкая модель. Любая модель в очень общем смысле слова является аналогией. Она связывает неизвестное с известным, используется для объяснения (или для интерпретации) ряда явлений путем отсылки к правилам (или схемам, структурам, сценариям, рамкам, сравнениям, метафорам, аллегориям и т.п.), которые так или иначе включают в себя обобщенное знание. Мы уже отмечали, что жанры и формы нарративного знания в высокой степени зависят от того культурного контекста, в котором они используются. Именно культурный канон делает ту или иную специфическую аналогию успешной и интеллигибельной. В то же время нарративы действуют как чрезвычайно изменчивые формы посредничества между личностными (с их специфической реальностью) и обобщенными канонами культуры. Рассмотренные под таким углом зрения нарративы являются одновременно моделями мира и моделями собственного «я». Посредством историй мы конструируем себя в качестве части нашего мира.

Для большого числа тем и проблем, поднимаемых в новом типе исследования нарратива, мир литературных текстов, язык беллетристики и поэзии, несомненно, останутся продуктивной точкой отсчета. Конечно, причина этого отнюдь не в особой страсти психологов, социологов и антропологов к литературе и искусству. Скорее дело в том, что гуманитарии должны признать: значительная часть нашего знания как о нарративных дискурсах, так и об интерпретативном мышлении базируется на длительной традиции исследований, выполняемых лингвистами, теоретиками и историками литературы, семиотиками культуры. Недавний пример – то чрезвычайное влияние, которое оказали теории Бахтина [2, 3] относительно дискурса романа (в них он развивает свои идеи о диалогичности, полифонии и многоголосии сознания) на исследования культуры, психологии и образования [см., напр.: 24, 36, 23].

Есть и еще одна, возможно, более глубокая причина. Она, по-видимому, коренится в одном исключительном свойстве литературы, которое делает ее неисчерпаемым источником исследований для философской, психологической и социологической антропологии. Литература как и все искусство может рассматриваться (и всегда рассматривалась) как некая лаборатория, в которой возможная человеческая реальность может быть представлена и протестирована. Представление о лаборатории связано со взглядом на нарратив как на модель мира. Для иллюстрации этого особого экспериментального качества литературного мира нам бы хотелось сослаться на одну идею, которую Умберто Эко [16] обсуждал в своих гарвардских лекциях. Эко утверждал, что каждый вымышленный мир паразитирует на действительном или реальном мире, который вымышленный мир берет в качестве основания. Когда мы входим в вымышленный мир, вызванный к жизни некоторой историей, и воображаем себя странствующими по улицам города или холмам деревни, в которых разворачивается действие нарратива, мы ведем себя так, как будто бы находимся в реальном мире. Мы делаем это, даже если знаем, что это только нарративная модель реального мира. Когда мы узнаем, что Грегор Замза, один из знаменитых персонажей Кафки, «пробудился однажды утром от беспокойного сна» и «обнаружил, что он превратился в гигантское насекомое», это, конечно, ставит нас в чрезвычайно странную ситуацию. Тем не менее рассказ «Превращение» Кафки [27] – это пример реализма, а не сюрреализма. Главный герой повествования, а вместе с ним и читатель, видит это невероятное превращение, размышляет над ним так, как если бы оно было неким событием, возникшим в соответствии с обычными законами. Его описание не содержит в себе никаких признаков нереальности или абсурдности. Это просто трезвое и реалистическое описание того, как любой человек в нормальном мире мог бы вести себя, обнаружив, что произошло.

Эко [16] показал, что читатели или слушатели литературного произведения должны знать многое о реальном мире, для того чтобы рассматривать его в качестве верной основы вымышленного мира. Одной ногой они стоят в действительном мире, другой – в универсуме нарративного дискурса. Но это как раз тот способ, которым обычно действуют модели. «С одной стороны, в той мере, в какой речь идет об истории немногих действующих лиц, которая к тому же происходит во вполне определенном месте и времени, вымышленный универсум может рассматриваться как маленький мир, бесконечно более ограниченный, чем действительный. С одной стороны, поскольку он добавляет у целостности реального мира (который выступает в качестве основы смысла) некоторые новые черты и события, вводит в него новых индивидов, он должен полагаться большим, чем мир нашего опыта. С этой точки зрения вымышленный универсум не заканчивается с окончанием самой истории, а продолжается бесконечно» [16, P. 85].

Эко объяснил, что делает нарративную беллетристику лабораторией для продуцирования вымышленной реальности. Как он объяснял, вымышленные миры паразитируют на действительном мире, на мире наших повседневных дел. «Но в действительности они являются «маленькими мирами», которые выносят за скобки многое из того, что мы знаем о реальном мире, и позволяют нам концентрироваться на конечном, закрытом мире, очень похожем на наш, но более бедном в онтологическом отношении [16, P. 85]. Однако, поскольку мы не можем путешествовать вне его границ, мы вынуждены концентрировать все наше внимание на этом модельном мире, глубоко исследуя все возможные и невозможные его изменения.

Действительные и возможные миры. И, наконец, давайте рассмотрим еще один момент, взглянув на экспериментальный характер нарратива под несколько иным углом зрения. Можно сказать, что литература является зондом для исследования как действительного, так и возможных миров. В то же время она позволяет нам сделать шаг назад и исследовать, например, тот способ, с помощью которого мы вообще исследуем незнакомые, странные и угрожающие явления. Возможно, мы можем даже зайти так далеко, что заявить, что литературный и поэтический язык сам является воплощением пластичности человеческого бытия. Выступая с позиций литературной антропологии, Айзер [26] утверждает, что литература с ее вымышленными мирами служит зеркалом человеческой способности разрушать ограничения. Она делает понятным, что сознание хотя бы иногда может перешагнуть свои собственные границы, что оно может «прочитывать» смыслы как возможности действия и выбора агентов этого действия. Литература прорывается через тот горизонт, который привычка, рутина, невежество и усталость (а часто и дискурс научной психологии) вписывают в нашу жизнь. Она несет с собой возможность человеческого выбора, который Итало Кальвино [13] назвал leggerezza – легкостью, которую нарративное воображение может вдохнуть в pezantezza – тяжеловесность действительности.

Одна из существенных функций нарратива как искусства состоит таким образом в субъективизации мира, как называет это Брунер [11]. Суть этой субъективизации состоит в том, чтобы сделать нас открытыми для гипотетического, для сферы актуальных и возможных перспектив, образующих реальную жизнь интерпретирующего сознания [6].

Тем не менее в конце нам хотелось бы подчеркнуть, что взгляд на нарратив, который мы здесь представили, как раз не ориентирован на мир литературного воображения как противостоящий миру обыденной реальности, как это обычно считается. Напортив, мы уже утверждали, что исследовательские и экспериментальные возможности нарратива сложным образом переплетены с самой нашей изменчивой действительностью – с текучим материалом и символической реальностью наших действий, сознаний и жизней. По-видимому, не последней функцией нарратива является его способность наделять человеческое существование особой открытостью и пластичностью. Таким образом, мотивом – а возможно и лейтмотивом – изучения нарративных реальностей должно быть исследование свойства предельной открытости дискурсивного сознания, а также раскрытие многоликих форм культурного дискурса, в котором оно реализуется.

 

Литература

1. Aristotle (1959). Ars rhetorica (W.D. Ross, ed.). Oxford, England, Clarendon.

 

2. Bakhtin M. (1981). The dialogic imagination (M. Holquist, Ed.). Austin: University of Texas Press.

3. Bakhtin M. (1986). Speech genres and other late essays (C. Emerson & M. Holquist, Eds.). Austin: University of Texas Press.

4. Berkhofer R.F., Jr. (1997). Beyond the great story: History as text and discourse. Cambridge, MA: Belknap Press.

5. Britton B.K. & Pellegrini A.D. (Eds.) (1990). Narrative thought and narrative language. Hillsdate, NJ: Lawrence Erlbaum Associates, Inc.

6. Brockmeier J. (1996). Explaining the interpretive mind // Human Development, 39, 287-295.

7. Brockmeier J. (1997a). Autobiography, narrative, and the Freudian conception of the history // Philosophy, Psychiatry, Psychology, 4, 175-199.

8. Brockmeier J. (1997b, May). Between life and story: Possibilities and limits of the psychological study of life narratives. Paper presented at the Seventh Biennial Conference of the International Society for Theoretical Psychology, Berlin, Germany.

9. Brockmeier J., Harre R. & Muhlhausler P. (in press). Greenspeak: A study on environmental discourse. Newbury Park, CA: Sage.

10. Bruner J.S. (1986). Actual minds, possible worlds. Cambridge, MA: Harvard University Press.

11. Bruner J.S. (1990). Acts of meaning. Cambridge, MA: Harvard University Press.

12. Bruner J.S. (1991). The narrative construction of reality // Critical Inquiry, 17 (Autumn), 1-21.

13. Calvino I. (1988). Six memos for the next millennium. Cambridge, MA: Harvard University Press.

14. Cronon W. (1992). A place for stories: Nature, history and narrative // The Journal of American History, 28, 1347-1376.

15. Dunn J. (1988). The beginnings of social understanding. Oxford, England: Blackwell.

16. Eco U. (1994). Six walks in the fictional woods. Cambridge, MA: Harvard University Press.

17. Engel S. (1995). The stories children tell: Making sense of the narratives of childhood. New York: Freeman.

18. Fivush R. (1994). Constructing narrative, emotion, and self in parentchild conversations about the past // U. Neisser & R. Fivush (Eds.). The remembering self: Construction and accuracy in the self-narrative (pp. 136-157). Cambridge, England: Cambridge University Press.

19. Fowler A. (1970). “To shepard’s ear”: The form of Milton’s Lycidas // A. Fowler (Ed.). Silent poetry (pp. 170-184). London: Routledge & Kegan Paul.

20. Harre R. & Second P.F. (1972). The explanation of social behavior. Oxford, England: Blackwell.

21. Harre R. & Van Langenhove L. (1993). Positioning and autobiography: telling your life // N. Coupland & J. Nussbaum (Eds.), Discourse and lifespan identity (pp. 81-99). Newbury Park, CA: Sage.

22. Harris R. (1996). The language connection. Bristol, England: Thoemmes Press.

23. Hicks D. (1996). Learning as prosaic act // Mind, Culture, and Activity, 3, 102-118.

24. Hirschkop K. & Shephard D. (1989). Bakhtin and cultural theory. Manchester, England: Manchester University Press.

25. Hughes J.A. (1995, Spring). Ecology and development as narrative themes of world history // Environmental World Review, 1-16.

26. Iser W. (1993). The fictive and the imaginary: Charting literary anthropology. Baltimore: Johns Hopkins University Press.

27. Kafka F. (1993). Metamorphosis and other stories (J. Neugroschel, Trans.). New York: Scribner.

28. Middleton D. & Edwards D. (1990). Collective remembering. London: Sage.

29. Milton J. (1983). Lycidas (C.A. Patrides, Ed.). Columbia: University of Missouri Press.

 

30. Mitchell W.J.T. (Ed.). (1981). On narrative. Chicago: University of Chicago Press.

31. Nelson K. (1993). The psychological and social origins of autobiographical memory // Psychological Science, 4, 1-8.

32. Polkinghorne D. (1987). Narrative knowing and the human sciences. Albany, NY: SUNY Press.

33. Ricoeur P. (1981). The narrative function // Hermeneutics and the human sciences. Cambridge, England: Cambridge University Press.

34. Sarbin T.R. (Ed.). (1986). Narrative psychology: The stories nature of human conduct. Princeton, NJ: Princeton University Press.

35. Schank R. & Abelson R. (1975). Scripts, plans and understanding. Hillsdale, NJ: Lawrence Erlbaum Associates, Inc.

36. Wertsch J.V. (1991). Voices of the mind: A sociocultural approach to mediated action. London: Harvester Wheatsheaf.

37. White H.V. (1987). The content of the form: Narrative discourse and historical representation. Baltimore: Johns Hopkins University Press.

38. Wittgenstein L. (1953). Philosophical investigations. Oxford, England: Blackwell.

39. Vygotsky L.S. (1987). Thinking and speech (N. Minick, Ed.). New York: Plenum. (Original work published 1934).

 

Перевод с англ. Е.А. Мамчур



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: