ГЛАВНЫЕ ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА 41 глава




От этих слов Цзиньтун струхнул так, что заикал снова.

– Дядюшка, дядюшка, без паники, – продолжала Гэн Ляньлянь. – Слушайте внимательно, что я скажу. Новый мэр Даланя не кто иной, как ваша учительница Цзи Цюнчжи! По информации из надёжных источников, первым человеком, о котором она стала наводить справки, вступив в должность, были именно вы. Вы только представьте себе, дядюшка: столько лет прошло, а она помнит вас – какое это должно быть глубокое чувство!

– Стало быть, я пойду к ней и скажу: «Учительница Цзи, я, Шангуань Цзиньтун, прошу вас предоставить птицеводческому центру жены моего племянника кредит на сумму сто тысяч юаней?»

Гэн Ляньлянь громко расхохоталась и, отбросив всякое уважение к старшим, похлопала его по плечу:

– Дядюшка, глупенький мой дядюшка, вот уж сама простота! Сейчас я вам всё расскажу.

Последующие две недели Попугай Хань дрессировал птиц, а Гэн Ляньлянь день и ночь дрессировала Цзиньтуна, обучая, как нужно вести себя и что говорить одинокой женщине, в руках которой сосредоточена большая власть. Накануне дня рождения Цзи Цюнчжи они провели в спальне Гэн Ляньлянь генеральную репетицию. Гэн Ляньлянь, в одной белоснежной ночной сорочке, изображала мэра: тонкая сигарета в одной руке, бокал вина в другой, флакончик с афродизиаком в изголовье кровати, расшитые тапочки на ногах. Цзиньтун в отглаженном костюме, благоухающий французским одеколоном, держа перед собой целую охапку павлиньих перьев и только что обученного попугая на руке, несильно толкает обитую кожей дверь…

 

Открыв дверь, он замирает, поражённый суровым обликом Цзи Цюнчжи. Никакой ночной сорочки, наполовину открывающей грудь, как у Гэн Ляньлянь. Старая армейская форма с застёжкой на мужскую сторону, даже воротник на френче застёгнут наглухо. Ни сигарет, ни бокала вина, ни тем более афродизиака. И приняла она его, вообще‑то, не в спальне. С ксерокопией какого‑то документа в руках и большой, как у Сталина, трубкой во рту она устроилась на старом плетёном стуле, задрав на рабочий стол ноги в пропотевших нейлоновых носках. Курила она вонючую махорку и шумно прихлёбывала чёрный чай из огромной, с небольшое ведёрко, обшарпанной кружки с надписью «Агрохозяйство Цзяолунхэ». Когда Цзиньтун вошёл, она отшвырнула документ и выругалась:

– Сволочи, клопы вонючие!

От страха ноги у Цзиньтуна подкосились, и он чуть не рухнул на колени. Она сняла ноги со стола и сунула в туфли:

– Шангуань Цзиньтун, заходи, не бойся, это я не тебе!

По инструкции Гэн Ляньлянь следовало согнуться в глубоком поклоне, а потом со слезами на глазах впиться взглядом в её «нежную белую грудь». Но ненадолго, на несколько секунд, потому что более долгий взгляд может говорить о недобрых намерениях, а слишком короткий – о недостаточной близости. После этого нужно было сказать: «Дорогая учительница Цзи, вы ещё помните своего скромного ученика?»

Но Цзи Цюнчжи не дала ему и рта раскрыть, назвала по имени и с прежней живостью в глазах оглядела с ног до головы. Под её взглядом тело зачесалось, захотелось отшвырнуть то, что было в руках, и убежать. Поведя носом, она усмехнулась:

– Сколько, интересно, духов вылила на тебя Гэн Ляньлянь? – Встала и распахнула створку окна. В комнату ворвался прохладный вечерний бриз. Вдалеке огнями праздничного салюта сверкали искры электросварки на высокой стальной конструкции. – Садись, – предложила она. – Правда, и угостить тебя нечем. Выпей воды, если хочешь. – Она взяла с чайного столика кружку без ручки и глянула на дно: – Ладно, слишком грязная, а мыть лень. Старею, время никого не щадит. Набегаешься за день, ноги распухают, как пампушки.

«Когда она упомянет возраст, скажет, что постарела, запомни, дядюшка, ты не должен соглашаться. Пусть она вся в морщинах, как мочалка, ты всё равно должен сказать…» И он, как учёный попугай, повторил:

– Вы, учительница, может, пополнели самую малость, а в остальном выглядите так же, как и много лет назад, когда учили нас петь песни. Вам на вид лет двадцать восемь, ну никак не больше тридцати!

– Это всё Гэн Ляньлянь тебя научила? – презрительно усмехнулась Цзи Цюнчжи.

– Да, – покраснел он.

– Просто заучив слова, песню не споёшь, Цзиньтун! Со мной все эти трюки с подхалимажем не проходят, бесполезно. Какое «не больше тридцати»! «Постаревшая наложница Сюй преуспевает в любовных делах»,[210]

что ли? Глупость какая! Неужто я сама не знаю, старая я или нет! Волосы все седые, зрение слабеет, зубы скоро повыпадают, кожа дряблая. И ещё много чего, о чём уж и не говорю. В лицо льстят, а чуть отвернёшься – проклинают. Боятся меня, а сами только и думают: «Вот ведь не сдохнет никак, ведьма старая!» Тебя за откровенность сегодня пожалею, а то вытурила бы в два счёта. Садись, садись, не стой.

Цзиньтун протянул ей охапку павлиньих перьев:

– Учительница Цзи, это просила вручить вам Гэн Ляньлянь. – «Будете вручать павлиньи перья, дядюшка, обязательно скажите: «Учительница, дарю вам на день рождения пятьдесят пять павлиньих перьев и желаю быть такой же красивой», – вспомнились её наставления.

– Снова бредятина, – заключила Цзи Цюнчжи. – У павлинов только самцы красивые, а самки уродливее старых куриц. Отнеси‑ка ты ей эти пёрышки назад. А это говорящий попугай, что ли? – ткнула она в сторону покрытой красным шёлком клетки. – Сними‑ка, погляжу.

Цзиньтун откинул покрывало и постучал по клетке. Сонный попугай забил крыльями и недовольно завопил: «Здравствуйте! Здравствуйте! Учительница Цзи, здравствуйте!» Цзи Цюнчжи хлопнула по клетке и так напугала попугая, что тот заметался, натыкаясь на проволоку и взмахивая крыльями.

– Ага, добра тебе,[211]

как же! – вздохнула Цзи Цюнчжи. – Ничего доброго. – Она набила трубку и стала посасывать её, причмокивая, как беззубый старик. – Посеял Пичуга Хань драконово семя, а выросла блоха на верёвочке! Зачем тебя Гэн Ляньлянь прислала?

– Чтобы я пригласил вас посетить птицеводческий центр «Дунфан», – пробормотал Цзиньтун.

– Цель у неё не в этом. – Цзи Цюнчжи отхлебнула из кружки. И вдруг хряснула ею по столу. – Кредит выбить – вот что ей на самом деле нужно!

 

 

Глава 50

Благодаря Цзи Цюнчжи авторитет Цзиньтуна вырос. В один из весенних дней, когда цвели персики, она во главе наиболее влиятельных городских чиновников, а также специально приглашённых менеджеров Строительного банка, Банка промышленности и торговли, Народного банка и Агробанка приехала в птицеводческий центр с инспекцией. Всегда представительная Лу Шэнли была одета в тот день просто и без претензий, но те, кто разбирался, прекрасно видели, что эта простота лишь изощрённый макияж и вроде бы скромные с виду вещи – дорогие, импортные.

К главным воротам Центра подъехало более сорока автомобилей известных марок. На воротах, в двух трёхметровых красных дворцовых фонарях, заливались на все лады более сотни жаворонков. Попугай Хань обучил их начинать трели при рокоте автомобильных моторов. Он постарался: шары фонарей содрогались от пения, и эти непередаваемо чудесные звуки заставляли забыть обо всём на свете. На арке ворот ласточки‑саланганы соорудили более семидесяти гнёзд. Как удалось Попугаю подвигнуть их на это – одному богу известно. Кроме названия этой ласточки по‑английски на деревянной табличке можно было прочитать краткие сведения о ней на двух языках. Особо отмечалось, что белоснежное, почти прозрачное ласточкино гнездо славится исключительными питательными свойствами и стоимость одного гнезда составляет три тысячи юаней. Специально для этого дня Гэн Ляньлянь распорядилась спрятать в рощице посреди Центра множество громкоговорителей, и из них звучал записанный на плёнку чарующий птичий щебет. На четырёх больших щитах, установленных на насыпном холме сразу при входе, красовалось четыре больших иероглифа: «Няо юй хуа сян» – «Птицы говорят, цветы звучат». Поначалу все думали, что это ошибка, но тут же понимали, что этот «сян»[212]

очень даже к месту. Воздух полнился птичьими трелями, и казалось, цветы тоже поют. Во дворе стайка блестяще выдрессированных фазанов исполняла танец встречи гостей. Они то приближались друг к другу, чуть ли не обнимаясь, то быстро кружились, двигаясь абсолютно в такт музыке. Какие же это фазаны! Это благородные шэньши,[213]

джентльмены (для красоты Попугай отобрал только самцов), – стайка настоящих, изысканно одетых, летящих в танце шэньши.

Гэн Ляньлянь и Цзиньтун провели посетителей в большой зал птичьих представлений. Там в церемониальном наряде, расшитом красными цветами, поджидал гостей с дирижёрской палочкой наготове Попугай Хань. Как только они вошли, работница повернула рубильник, зажглись разноцветные светильники, и с жёрдочки прямо напротив входа двадцать волнистых попугайчиков закричали в унисон: «Добро пожаловать, добро пожаловать! Сердечно приветствуем! Добро пожаловать, добро пожаловать! Сердечно приветствуем!» Растроганные гости зааплодировали. Впорхнувшие следом чижи с розовыми бумажными свитками в клювах вложили их в руки каждому посетителю. Развернув свитки, те прочитали: «Приветствуем высоких гостей, прибывших дать руководящие указания! Просим высказывать ваши ценные критические замечания!» Гости аж языком защёлкали от восхищения. Программу продолжили две хохлатые майны в крошечных красных халатиках и зелёных шапочках. Они вразвалочку вышли на сцену перед микрофоном и нежными голосками заговорили: «Здравствуйте, дамы и господа! Добро пожаловать в птицеводческий центр, Дунфан». Просим высказывать ваши ценные критические замечания». Когда одна заканчивала фразу, другая тут же повторяла её на беглом английском.

– Чисто оксфордское произношение, – отметил прекрасно владеющий английским начальник отдела внешней торговли.

«А теперь вашему вниманию предлагается сольное исполнение «Песни освобождению женщины». Исполнитель – священная майна».

Одетая в сиреневое платьице майна подошла к микрофону и низко поклонилась, продемонстрировав два ярко‑жёлтых пятна на голове: «Сегодня я исполняю историческую песню, которая посвящается уважаемому мэру Цзи. Надеюсь, вам понравится. Спасибо!» Ещё один глубокий поклон – ещё раз жёлтые пятна. На сцену выскочили десять канареек и в унисон взяли начальные ноты. Раскачиваясь, запела и майна:

Старый уклад с мрачным колодцем сравню, сухим и бездонным,

в нём мы – угнетённый народ, а женщин бесправней нет.

Новое общество с солнцем сравню, благодатным, дарящим,

Несёт для всего народа, для женщин свободы свет.

Зрители бурно зааплодировали. Гэн Ляньлянь и Цзиньтун украдкой наблюдали за Цзи Цюнчжи. Её лицо не дрогнуло, она не хлопала и не кричала «браво». Обеспокоенная Гэн Ляньлянь незаметно толкнула его локтем:

– Что это со старушкой?

Цзиньтун лишь помотал головой.

Гэн Ляньлянь кашлянула, привлекая внимание:

– А теперь приглашаем уважаемых гостей перекусить. Наш Центр образован недавно, средства ограничены, и угощение будет скромное. Просим на банкет из ста птиц.

К микрофону снова подбежали ведущие майны и в один голос заговорили: «Банкет из ста птиц, банкет из ста птиц, для изысканного вкуса нет границ. Для любителей поесть изрядно – страусы, для малоежек – колибри. Кряква, голубой ушастый фазан. Японский журавль, королевский фазан. Козодой серпокрылый, гриф бурый. Дрофа, крапивник красный, дубонос. Уточка‑мандаринка, пеликан, китайский соловей. Иволга черноголовая, хуамея, дятел. Лебедь, баклан, фламинго…»

Не дожидаясь перечисления всех блюд, Цзи Цюнчжи повернулась и с каменным лицом зашагала к выходу. За ней, не скрывая своего разочарования, потянулись подчинённые.

Как только Цзи Цюнчжи села в машину, Гэн Ляньлянь со злостью топнула ногой:

– Вот ведь не сдохнет никак, ведьма старая!

На следующий день до ушей Гэн Ляньлянь донесли основное содержание проведённого мэром совещания. «Не птицеводческий центр, а балаган какой‑то! – ругалась Цзи Цюнчжи. – И пока я мэр города, ни одного фэня государственных кредитов этот балаган не получит!»

– Сволочь старая! – ухмыльнулась Гэн Ляньлянь. – А мы, как говорится, почитаем арию верхом на муле, – вспомнила она известный сехоуюй,[214]

– поживём – увидим.

Она велела Цзиньтуну развезти по домам всем, кто посетил тогда Центр – за исключением Цзи Цюнчжи, конечно, – заранее приготовленные подарки: по цзиню ласточкиных гнёзд и по букету павлиньих перьев. Особо важным гостям, таким как заведующие филиалами банков, добавили ещё цзинь.

– Невестка, мне с таким делом… не справиться… – выдавил из себя Цзиньтун.

Серые глазки Гэн Ляньлянь вмиг стали змеиными:

– А коли не справиться – что поделаешь, поищите себе работу в другом месте, – ледяным тоном заявила она. – Может, эта ваша добренькая учительница подыщет вам чёрную чиновничью шапку.[215]

– А

если взять дядюшку охранником на ворота или ещё кем‑нибудь? – встрял Попугай.

– Помолчи лучше! – окрысилась на него Гэн Ляньлянь. – Он твой дядюшка, а не мой! У меня здесь не богадельня.

– Кто же режет осла после того, как смолото зерно… – промямлил Попугай.

Гэн Ляньлянь запустила в него чашкой с кофе. Глаза засверкали желтизной, и она, разинув рот, заорала:

– Вон! Вон! Оба вон отсюда! Лучше не выводите меня, не то изрублю на куски и орлам скормлю!

У Цзиньтуна аж сердце захолонуло.

– Смертию повинен, невестка, виноват, виноват, – затараторил он, сцепив руки перед собой.[216]

– Только не серчайте на племянника. Ухожу, ухожу. Вы меня кормили, одевали, всё верну. Буду утиль собирать, пустые бутылки сдавать, накоплю…

– Гляди, какие амбиции! – съязвила Гэн Ляньлянь. – Да ты полный болван, такие – кто за титьку, как ты, цепляется – хуже собак живут! Я на твоём месте давно бы на кривом дереве повесилась! Вот ведь посеял пастор Мюррей драконово семя, а выросла блоха на верёвочке. Нет, тебе и до блохи далеко, она хоть прыгает на полметра. Клоп ты, а может, и не клоп, скорее вошь – вошь белая, три года не кормленная!

Безжалостные, как нож мясника, речи Гэн Ляньлянь искромсали его в кровавые клочья. Зажав уши руками, Цзиньтун кубарем вылетел из Центра и понёсся как угорелый. Не помня себя, забежал в камыши. Там торчали не срезанные в прошлом году стебли; уже поднялась новая поросль в полчи высотой, и, забравшись туда, он на время оказался отрезанным от внешнего мира. Высохшие жёлтые листья шуршали под ветерком, а от влажной земли тянуло горечью новых ростков. Казалось, сердце вот‑вот разорвётся от боли. Он упал на землю, колотя измазанными в глине руками по своей неразумной голове и причитая по‑старушечьи:

– И зачем ты только родила меня, мама! Зачем вырастила такого никчёмного человека, как я, почему сразу не утопила в поганом ведре! Мама, я всю жизнь не человек и не призрак. Надо мной смеются и взрослые и дети, мужчины и женщины, живые и мёртвые… Не хочет больше жить твой сын, мама, уйти хочет из этого мира! Отвори очи, правитель небесный, порази молнией своей! Разверзнись, мать сыра земля, уготовь место, чтобы упокоить меня. Не могу я больше, мама, когда все поносят и тычут пальцами…

Он изнемог от слёз, но на холодной земле долго не полежишь, пришлось подняться. Высморкал покрасневший нос, вытер лицо. Он выплакался, и на душе полегчало. С камыша свисало старое гнездо сорокопута, а между стеблями скользил полоз. Цзиньтун замер, поздравив себя с тем, что змея не заползла ему в штаны, когда он валялся на земле. Птичье гнездо напомнило про птицеводческий центр, а при взгляде на змею вспомнилась Гэн Ляньлянь. Он со злостью пнул гнездо ногой. Но оно было прикреплено к стеблю конским волосом – он и гнездо не сбил, и сам чуть не свалился. И всё равно – оторвал его руками, швырнул на землю и стал топтать, подпрыгивая и выкрикивая:

– Птичий центр поганый! Вот тебе, растопчу на мелкие кусочки, сучий потрох!

От расправы с гнездом он распалился ещё пуще. Нагнулся и сломал камышину, порезав при этом ладонь острыми листьями. Не обращая внимания на боль, поднял камышину вверх и бросился вдогонку за полозом. Тот стремительно скользил меж лиловыми стеблями молодых побегов.

– Гэн Ляньлянь, змея подколодная! – Он занёс камышину над головой. – Сейчас покажу тебе, как смеяться надо мной! Жизнью за это заплатишь! – И с силой хряснул по змее. Попал он или нет, но та мгновенно свернулась клубком, угрожающе подняла голову в чёрных полосках и зашипела, высовывая язык и не сводя с него недобрых глаз, серых с белизной. Он аж похолодел, волосы встали дыбом. Собрался было ударить ещё раз, но, заметив, что змея приближается, с криком «Мама!» отбросил своё оружие и бросился прочь, не обращая внимания на листья камыша, секущие лицо и глаза. Остановился, чтобы перевести дух, лишь оглянувшись и убедившись, что змея не преследует его. Руки и ноги ослабели, голова кружилась, живот подвело от голода. Вдалеке в лучах солнца ослепительно сверкала высокая арка ворот центра «Дунфан», и до самых облаков разносились крики журавлей. Ещё вчера в это время он ел второй завтрак. Сладкий привкус молока, аромат хлеба, дух свежеприготовленных перепелов и фазанов… Он уже начал сожалеть о своём опрометчивом поступке. И чего он убежал из Центра? Ну развёз бы подарки – разве это повредило бы его репутации? Шлёпнул себя по щеке – не больно. Шлёпнул ещё раз – чувствуется. Потом двинул так, что аж подпрыгнул от боли, щека загорелась.

– Эх, Шангуань Цзиньтун, болван ты болван, – выругался он вслух. – Всё репутацию берёг, а только бед себе нажил!

И тут ноги сами повели его к птицеводческому центру. «Истинный муж должен уметь применяться к обстоятельствам, как говорится, уметь растягиваться и уметь сгибаться. Так что давай, покайся перед Гэн Ляньлянь, извинись, признай, что был неправ, попросись обратно. Да и о какой потере лица можно говорить в такой ситуации? Лицо, репутация – это лишь богатенькие могут себе позволить. Ну обозвали тебя клопом – так ты ведь не стал им? И в вошь не превратился, когда тебя вошью обругали». Так, осыпая себя упрёками, сетуя, прощая себя, вразумляя, уговаривая и поучая, он незаметно очутился у ворот.

В нерешительности он ходил перед ними туда‑сюда. Несколько раз уже собирался было войти, но в последний момент отступал. Ну да, конечно, у истинного мужа слово не воробей. Если здесь не богадельня, пригреют в другом месте. Хорошая лошадь на потравленном лугу не пасётся. Умирать с голоду, но не склонять головы, не прятаться от ледяного ветра, даже замерзая. Не хлебом единым, как говорится. Хоть и в нужде живём, силы воли хватает. «С начала времён смерти не избежал никто, верность моя воссияет вовеки в анналах истории».[217]

Он перебирал одно речение за другим, чтобы собраться с духом, но, сделав несколько шагов, поворачивал обратно. Так и метался. «Вот бы столкнуться у ворот с Попугаем Ханем или Гэн Ляньлянь!» Но заслышав крик Попугая, он спешно юркнул за дерево. Так и простоял у ворот, пока солнце не закатилось за горы. Задрав голову, увидел льющийся из комнаты Гэн Ляньлянь мягкий свет, и душа исполнилась печали. Смотрел долго, но в голову ничего умного так и не пришло, и, волоча свои длинные ноги, он потащился в сторону оживлённых городских улиц.

Видимо, тянуло на запах съестного, и он сам не понял, как очутился на улочке, где шла вечерняя торговля местными деликатесами. Когда‑то здесь набирал учеников и обучал боевым искусствам мастер ушу Комета Гуань, а теперь тут был обжорный ряд. Лавки по обе стороны улочки ещё открыты, над входом мигают неоновые вывески. Торговцы поджидают клиентов, прислонившись к косякам дверей и ловко сплёвывая шелуху арбузных семечек. Но заходят в лавки немногие, привлекает сама улочка. На позеленевших каменных плитах стоит вода. Тёплый свет от протянутых на скорую руку по обеим сторонам улочки гирлянд с большими красными абажурами играет на мокрых плитах зеленоватыми бликами. Лица уличных торговцев – все в белом, в высоких колпаках – отливают маслянистым блеском. Иероглифы на большом щите гласят: «Молчание – золото. Ртом здесь жуют, а не разглагольствуют. Промолчи и награду получи». «Вот уж не думал, что правила снежного торжка возродятся на улочке закусочных». В розовой от красных фонарей дымке продавцы обращались к покупателям мимикой и жестами, и вся улочка казалась таинственной и нездешней. В этой странной, но весёлой атмосфере – не розыгрыш и не шутка – порхали стайки ярко разодетых парней и девушек – в обнимку или держась за руки, но строго соблюдая запрет на разговоры. То здесь поклюют, то там, и всё – продавцы и покупатели – относятся к этой игре со всей серьёзностью. На этой безгласной улочке Цзиньтун почувствовал себя уютно, как дома, и позабыл на время про голод и пережитые днём унижения. Казалось, это молчание уничтожило все барьеры между людьми. Самое главное – взять себя в руки, чтобы язык перестал навлекать неприятности, а стал органом, у которого одна конкретная функция. И он зашагал дальше по скользким каменным плиткам.

Для стоящей неподалёку обнявшейся парочки молодая девушка с тонкими чертами лица готовила в кипящем масле больших тёмно‑красных раков с длинными клешнями. Раки, блестевшие как лакированные, ползали в стоящем перед ней большом пластмассовом тазу. Многозначительным взглядом она подозвала Цзиньтуна. Он глянул на ценник и торопливо отвернулся. В кармане завалялся всего один юань – даже клешни не купишь. Чуть дальше, в освещённой красным светом корзине, поблёскивали змеи. Они были живые, хоть и свернулись кольцами, как мёртвые. За большим, покрытым клеёнкой столом сидели четверо полицейских в штатском. Выражения лиц миролюбивые, без какой‑либо «готовности дать отпор противнику». Хозяину здесь помогала скуластая девушка с впалыми глазами, в синем платке – а может, молодая женщина, потому что при размашистых движениях грудь у неё колыхалась, как лянфэнь,[218]

чего не бывает с упругими грудками девственниц; она разделывала змей на деревянной доске. Живые змеи в её руках вели себя как мёртвые, и она будто забыла про их ядовитые зубы. Не глядя нашаривала змею в корзине, как морковку, вытаскивала, клала на доску и одним ударом отсекала голову. Потом вешала змею на гвоздь, бралась за кожу обеими руками и стягивала её, как чулок. Неуловимым движением вскрывала на доске эту ещё шевелящуюся голую палку, вынимала жёлчный пузырь, удаляла позвоночник и бросала тушку хозяину, смуглому толстяку, который орудовал ножом за большим столом. Тот сначала отбивал тушку обухом ножа, потом остриём мгновенно нарезал на тонкие, как бумага, прозрачные ломтики. В это время девица успевала разделать ещё пяток змей. Теперь она вынимала из кипящего котла ломтик за ломтиком и поставила перед полицейскими целую горку. Они переглянулись с одобрительными ухмылками, подняли тяжёлые кружки с пенистым золотистым пивом, со звоном сдвинули их и осушили. Цепляя палочками ломтики змеи, макали их в горячую воду и отправляли в рот.

Поглядывая по сторонам, Цзиньтун миновал продавцов жареных перепелов и воробьёв, доуфу со свиной кровью, пирожков с жареной рыбёшкой, каши «бабао ляньцзы чжоу»,[219]

крабов в вине, супа из овечьих потрохов, блинчиков с ослятиной, говядины в соевом соусе и тушёных бараньих яиц, пельменей «танъюань»[220]

и супа с клёцками «хуньтунь», жареных кузнечиков, цикад, червей шелкопряда, пчёл… Еда из самых разных мест собралась здесь под вывеской деликатесов дунбэйского Гаоми. От такого широкого выбора дух захватывало. Пару десятилетий назад он и не слыхивал, чтобы кто‑то осмелился есть змей. А нынче, говорят, сын Фан Баньцю на спор завернул змею в блин вместе с зелёным луком и, макая в свежеприготовленный бобовый соус и запивая гаоляновым вином, схрупал с таким смаком, что за ушами пищало. На позеленевших плитках узкой улочки люди тёрлись плечами и спинами, сталкивались, но из‑за обета молчания были чрезвычайно дружелюбны. Слышалось лишь шкворчание масла в котлах, стук ножей о разделочные доски, чавканье да отчаянные крики птиц, которых тут же и резали.

Смешавшись с жителями нового города, которые пришли сюда, чтобы перекусить и поиграть в немых, Цзиньтун вдоволь насмотрелся на вкусную еду, навдыхал чудесных запахов. В конце концов выяснилось, что чашка чая из большого чайника с кривым носиком стоит как раз один юань. Он подошёл к посвистывающему чайнику поближе, ощущая горьковатый аромат чая, и тут вдруг заметил Одногрудую Цзинь. Она сидела неподалёку с каким‑то светлолицым мужчиной средних лет, и они ухаживали друг за другом, накалывая кусочки жареных лягушачьих лапок на бамбуковые зубочистки и отправляя в рот один другому. При виде таких нежностей он просто оторопел. Опустив голову, юркнул в сторону и спрятался за столб, обклеенный ворохом рекламных объявлений, приглашающих лечиться от венерических болезней. В глаза и нос пахнуло аммиаком, и стало ясно, что тут мужчины справляют малую нужду. Он стоял в тени, а Лао Цзинь было видно очень хорошо. Похожий на кочан цветной капусты тюрбан на голове, волосы чёрные, блестящие: может, крашеные, а может – парик. Под покровом ночи и пожилая выглядит моложе, а косметикой можно и из уродины сделать красотку. Вот Лао Цзинь и сияет под нежным светом красных фонарей, как серебряный таз. Пухлые красные губы, грудь вперёд, корсет торчит, как балдахин императорского кортежа, – гулящая баба, да и только. Полюбуйтесь, как старается подать себя, смотреть тошно! Дрянь крашеная! Гуляет старуха – стяжает позор, дочь станет шлюха, сын будет вор. Про себя он крыл её и в то же время страшно завидовал этому светлолицему. В это время кто‑то царапнул его по ноге когтистой лапой. Он подумал, что это кошка, но, опустив голову, увидел молодого инвалида с огромными чёрными глазами и шеей как у страуса; тот передвигался на руках, как Сунь Буянь. Инвалид протянул маленькую руку со скрюченными пальцами, глядя жалобно и с надеждой. Сердце у Цзиньтуна заныло – в этом полутёмном, безгласном мире оно размякло, как клейкий пирожок. Даже нищий инвалид не хочет нарушать правила ночного торжка! Растроганный, Цзиньтун почувствовал, что не может отказать этому юноше, ещё более несчастному, чем он сам, и после некоторого колебания подал ему зажатую в руке бумажку. Тот поклонился, развернулся и пошлёпал к большому чайнику с кривым носиком. Когда нищий наливал себе чай, Цзиньтун почувствовал запоздалое сожаление. Лао Цзинь сидела на прежнем месте, и он не смел выйти из своего укрытия. Чтобы убить время и из действительной потребности, он встал к бетонному столбу и начал поливать его. Не успел он закончить свои дела, как чья‑то большая рука крепко ухватила его сзади за плечо. Это была седовласая старуха, и её суровое лицо говорило, что для неё нет разницы между мужчинами и женщинами. На руке – красная повязка, на груди – удостоверение санинспектора, выданное городским управлением здравоохранения, на плече – потрёпанная кожаная сумка. Она ткнула пальцем в надпись на стене: «Справлять нужду запрещается!» Потом указала на беджик, на повязку, помахала у него перед носом растопыренной ладонью, вытащила из сумки квитанцию и сунула ему в руки. «Штраф за отправление малой нужды в неположенном месте – пять юаней. Данная квитанция документом отчётности не является». Цзиньтун похлопал себя по карманам и развёл руками. На каменном лице старухи ничего не отразилось – исключения для него явно не сделают. Он поспешно поклонился, сомкнув руки перед грудью, и постучал себя кулаком по голове в знак того, что раскаивается и больше не будет. Старуха холодно взирала на его спектакль. Полагая, что уже прощён, он собрался было проскользнуть мимо, но она преградила ему дорогу. В какую сторону он ни пытался прорваться, старуха везде оказывалась на его пути и тянула к нему руки. Он указал на карманы, предлагая ей поискать самой. Старуха мотала головой, давая понять, что в карманы не полезет, но руки не убирала. Наконец Цзиньтун с силой оттолкнул её и рванул вдоль тёмной стены. Криков вслед ему не было, лишь заливался свисток.

Было уже за полночь, змеиным выползком шуршал влажный юго‑восточный ветер. Цзиньтун бродил по улицам, но ноги снова привели к ночному торжку. Продавцы с товаром уже исчезли. Гирлянд тоже не было, и лишь тусклый свет уличных фонарей освещал забросанную перьями и змеиными шкурками улочку. Сейчас её мели дворники. Там же, на улочке, устроили беззвучную потасовку молодые хулиганы. Заметив Цзиньтуна, хулиганы приостановились и вытаращились на него. К его изумлению, самым активным в потасовке был тот самый подросток‑инвалид, что принял у него милостыню. Ноги у него были вполне здоровые, а инвалидское седалище и «утюжки» куда‑то делись. Расстроенный Цзиньтун проклинал себя за мягкотелость, за своё легковерие, но в то же время не мог не отдать должное хитроумию юнца. Хулиганы переглянулись, юнец подмигнул им, и они, окружив Цзиньтуна, повалили его на землю. Стащили костюм, кожаные туфли – всё до трусов. Потом раздался звонкий свист, и они растворились во тьме, как рыба в океане.

Полуголый, босой он отправился на их поиски. Тут уже было не до соблюдения тишины, он разражался то громкими ругательствами, то жалобными причитаниями. Ногам, изнеженным водными процедурами в сауне, было больно ступать по обломкам кирпичей и битой черепице; леденящий ночной туман пронизывал выхоленную тайскими массажистками кожу. Пришло осознание того, что живущие всю жизнь в аду не очень‑то обращают внимание на адские муки. Им могут в полной мере ужаснуться лишь те, кто побывал в раю. Казалось, он очутился в самых глубинах ада – страшнее некуда. Стоило подумать об обжигающем тепле в сауне, как холод пронизывал до костей. Вспомнились дни страсти и наслаждения с Одногрудой Цзинь. Сейчас он тоже голый, но тогда это было счастье, а теперь что? Долговязый, метр восемьдесят, шатался он по улицам в глубокой ночи – настоящий живой труп.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: