– Хватит! Подвести черту! – предложил кто-то.
– Никаких хватит! Почему подвести черту? Мы собрались выбирать, а не просто голосовать.
Вопрос поставили на голосование. Большинство решило продолжать список.
В него попали Корольков, Фролов, Иванников, Демин и Боярский. Потом подвели черту.
Началось обсуждение выдвинутых кандидатур.
Первые четыре кандидатуры остались в списке и прошли без сучка и задоринки. Когда Зеленский назвал фамилию Безродного, Дим-Димыч поднялся и сказал:
– Я даю отвод товарищу Безродному.
Зал затих, будто мгновенно опустел. Безродный поерзал на стуле, откинулся на спинку и глянул на Осадчего. А тот смотрел на Дим-Димыча. И в его взгляде было не то удивление, не то досада.
– Можно сказать? – спросил Дим-Димыч председателя и, получив разрешение, начал: – Товарищ Безродный наговорил здесь много хорошего о том, каким должен быть чекист-коммунист. Но сам он выглядит очень неудачной иллюстрацией к своим же словам. Перед нами наглядный пример того, как человек говорит одно, а делает другое…
Сдержанный гул одобрения прокатился по залу.
– Что вы мастер болтать – все знают. Давайте примеры! – не сдержался Безродный.
– Не перебивайте, – предупредил Зеленский.
Но перебить или сбить Дим-Димыча было не так просто. Кто-кто, а уж я-то знал его ораторские способности.
– Вы просите примеры? – обратился он к Безродному. – За ними дело не станет. Я утверждаю, что критика в нашем отделе – смертный грех. Кто осмелится покритиковать коммуниста Безродного, тот неизменно впадет в немилость. И не случайно, что все сегодня сидят, будто воды в рот набрали.
На одном из последних собраний коммунист Бодров сказал, что наш начальник отдела злоупотребляет взысканиями и забывает, что взыскание – это еще не самая лучшая мера воспитания. Этого оказалось достаточно, чтобы Бодрову было отказано в квартире, в которой он остро нуждается. Вот вам один пример.
|
– Квартирами распоряжаюсь не я, а начальник управления! – выкрикнул Безродный.
– А кто ходатайствует? – спросил Дим-Димыч. – Да и к чему оправдываться? Спросите любого сидящего здесь, прав я или не прав. Фролов смел выразиться, что вы совершили акт великодушия. Ерунда! Нельзя смешивать великодушие с холодным расчетом. А у вас был расчет. Кто ходатайствовал перед парткомом и начальником управления о предоставлении квартиры Бодрову?
Вы! Кто пошел против себя? Вы! И сделали это на следующий же день после выступления Бодрова на собрании.
Безродный сидел красный как рак.
– Минутку! – обратился Осадчий к председателю. – У меня вопрос к товарищу Бодрову. Какова ваша семья?
– Я, жена, мать жены и трое ребят. Шесть душ, – ответил Бодров.
– И одна комната в восемнадцать метров без удобств, – подал голос осмелевший Якимчук.
– Товарищи! – запротестовал Фролов. – Мы должны кандидатуры обсуждать, а тут бытовой разговор получается.
– А что в этом плохого? – спросил Осадчий. – Или собрание против?
Нет, собрание было не против. Посыпались возгласы:
– Давайте! Давайте!
– Разговор по душам…
– Это же хорошо!
– Вот и отлично, – одобрил Осадчий. – А с квартирами я разберусь.
Разберусь и доложу следующему собранию.
– Можно продолжать? – заговорил Дим-Димыч. – Продолжу. Еще пример. В предыдущем номере стенгазеты появилась безымянная карикатура. Она не имела ни с кем даже отдаленного портретного сходства. Надпись под ней гласила:
|
«Молчать! Слушайте меня!» Товарищ Безродный безошибочно догадался, что речь идет о нем. Он вызвал редактора стенгазеты и приказал: «Снять эту гадость!» Когда Якимчук попытался объяснить что-то и напомнил о редколлегии, на него обрушилось: «Молчать! Вон отсюда!» Безродный краснел все гуще и гуще.
– И еще несколько слов, – продолжал Дим-Димыч. – Вы, товарищ Безродный, красиво, витиевато и очень пространно говорили, каким должен быть чекист.
Кого вы имели в виду? Подчиненных или начальников? Видимо, всех. Говорят, что подчиненные не любят слабохарактерных начальников. Это, пожалуй, верно.
Но они не любят и грубиянов. Кто дал вам право кричать на сотрудников, унижать их человеческое достоинство? Что такое ругань? Это, прежде всего, бескультурье. Это, наконец, хулиганство. А как можно совместить то и другое с должностью, которую вы занимаете? Да и кого вы оскорбляете? Того, кто не может ответить вам тем же. Уж наверняка Осадчего не оскорбите! Фомичева тоже… А вот Якимчука, Сидорова, Зоренко – да. И с какой это поры в нашем отделе все вдруг стали болванами? С кем же вы работаете, товарищ Безродный?
Беда в том, что ошибки других не делают нас умнее. Вы, наверное, забыли историю Селиванова. Вы смогли внушить к себе не только неуважение, но и антипатию. Поэтому я и даю вам отвод.
Дим-Димыч сел.
Все чувствовали себя как-то растерянно.
– Кто еще желает выступить по кандидатуре товарища Безродного? – каким-то не своим голосом осведомился Зеленский.
|
Желающие оказались. Выступили Корольков, Фролов, Ракитин, Боярский, Коваленко, Нестеров, Иванников. Семь человек. Они не пытались опровергнуть сказанного Дим-Димычем. Это было рискованно. Они искали у Безродного положительные стороны, грубость объясняли горячим характером, нелюбовь к критике – болезненным состоянием, усталостью, большой загрузкой по работе и всякой иной чепухой. Короче говоря, они считали возможным оставить Безродного в списке для тайного голосования.
И как ни силен был бой, данный Дим-Димычем, я, честно говоря, усомнился в его исходе. Безродный, сидевший все это время как под дулом наведенного пистолета, несколько отошел и воспрянул духом.
Однако Дим-Димыч решил добить его. Он обратился к собранию с вопросом:
– Быть может, товарищ Безродный даст себе самоотвод?
Этого было достаточно, чтобы вернуть Безродного в прежнее состояние. Он подарил Дим-Димыча таким взглядом, что мне его никогда не забыть. Если бы в эту минуту Безродному разрешили безнаказанно расправиться с Дим-Димычем, он бы слопал его вместе с потрохами.
– Ставьте вопрос на голосование! – предложил Корольков.
Зеленский проголосовал. За отвод Безродному подняли руки Дим-Димыч, Бодров и Якимчук. Трое воздержались. Большинство решило оставить его в списке кандидатов.
Сообразительный Корольков выступил с самоотводом, и просьбу его удовлетворили.
В списке осталось девять кандидатур.
Но самое неожиданное произошло, когда председатель счетной комиссии стал объявлять итоги тайного голосования.
Почти единогласно, исключая два голоса, прошел Дим-Димыч. За ним следовал Зеленский, потом Якимчук, Бодров и, наконец, Корабельников.
– Остальные четверо, – сказал председатель счетной комиссии, – выражаясь парламентским языком, не получили вотума доверия.
Безродный сейчас же встал и, не ожидая конца собрания, покинул зал.
На первом заседании партийного бюро секретарем избрали Дим-Димыча.
Апреля 1939 г
(воскресенье)
Произошло нелепое, чудовищное: Дим-Димыча исключили из членов партии и уволили из органов государственной безопасности. Началось все на другой день после отчетно-выборного собрания и закончилось сегодня. Несколько строк приказа, подписанного Осадчим, уничтожили моего друга как чекиста. Мне кажется, будто все это дурной сон, а не явь. Я не хочу верить этому, но от этого ничего не изменится. Ровным счетом ничего.
За весь сегодняшний день в моей голове не нашлось места ни для одной путной мысли. Я не мог ничего делать. Я перекладывал бумаги и папки с места на место, курил одну папиросу за другой или бродил по кабинету из угла в угол. Отчаяние, непередаваемая боль охватывали меня, сжимали сердце. С трудом мне удалось дотянуть до вечера, выполнить то, что требовали служебные обязанности. И как только стемнело, я, сославшись на головную боль, ушел.
Ноги сами повели меня за город, к реке.
Стояла теплая, но пасмурная ночь. Низко плывущие тучи приглушили звезды. Как длинный развернутый холст, лежала передо мной река. Я минул пешеходный мост, спустился с обрыва и лег на еще не утративший дневного тепла песок. У края обрыва росли березы, опушенные свежей листвой. Даль реки затягивал густой зеленоватый сумрак.
Что же произошло с Дим-Димычем? Из управления кадров центра пришло письмо с категорическим указанием рассмотреть вопрос о пребывании в партии и органах государственной безопасности Брагина Дмитрия Дмитриевича. К письму прилагались материалы, в которых сообщалось, что в конце прошлого года органами государственной безопасности была арестована подозреваемая в связях с троцкистами сотрудница ОТК одного из заводов на Смоленщине Брагина Валентина Федоровна – жена брата Дим-Димыча. В процессе следствия она заболела глубоким расстройством нервной системы и накануне нового, тридцать девятого года умерла в тюремной больнице. Две недели спустя муж Валентины Федоровны и брат Дим-Димыча – Андрей Брагин покончил с собой.
Дим-Димыча обвинили в том, что он знал обо всем я скрыл. Больше того, молчание истолковали как сочувствие жене брата и брату-самоубийце.
А Дим-Димыч ничего не знал и ничего не скрывал. В этом я мог поручиться. Лишь один раз, обеспокоенный долгим отсутствием писем, он поделился со мной тревогой.
На собрания парторганизации отдела он так и заявил, но добавил, что ни минуты не сомневается в том, что до последних дней своей жизни его брат и жена брата оставались честными советскими людьми и настоящими коммунистами.
Это заявление лишь подлило масла в огонь. Как он смеет так утверждать?
Как он может ручаться? И это говорит чекист?
Да, это говорил потомственный чекист! Он мог ручаться и за своего брата, и за его жену. Он не переставал утверждать, что те, кто отдал свои юные годы жестокой борьбе с многочисленными врагами Родины, кто, не жалея своей жизни, бился в рядах ЧОНа с бандитами, кто бесстрашно разоблачал скрытых и явных недругов Советского государства и в их числе тех же троцкистов, кто поставил целью своей жизни борьбу за святые идеалы ленинской партии, кто ради и во имя этого переносил холод, голод, страдания, кто выполнял задания комсомола под наведенным стволом кулацкого обреза, кто, наконец, в боевых схватках проливал свою кровь, – тот не пойдет на предательство, тот не запятнает имя коммуниста.
Поступок брата он не оправдывает. Но как судить его? Валентина была для Андрея не только женой и другом. Их любовь выдержала испытание огнем и временем. Они пронесли ее через бури гражданской войны, через тяжкие испытания разрухи.
Дим-Димыч понимает, что у брата Андрея произошел разлад между партийным долгом и чувством, между разумом и сердцем, но от этого понимания никому не легче.
– В наше время можно ручаться лишь за себя, – сказал свою любимую фразу Безродный. – Я не верю Брагину. – И с отвратительным хладнокровием добавил:
– Ему не место в партии.
Собрание отдела при четырех голосах «против» и двух воздержавшихся исключило Дим-Димыча из членов Коммунистической партии.
На другой день решение собрания рассматривал партком.
Дим-Димыч вел себя так же, как и на собрании отдела. Он твердо стоял на своем: брат и жена его были честные люди. О смерти их никто ему не сообщал.
– Честные люди не кончают самоубийством, – бросил реплику Геннадий, присутствовавший на заседании в числе приглашенных.
Взял слово следователь Рыкунин. Я его никогда не любил. За глаза его звали человеком с каучуковым позвоночником. Я удивлялся, как мог такой необъективный человек быть следователем.
Смысл его высказывания сводился к тому, что Андрей Брагин покончил с собой, видимо, потому, что боялся разоблачения. Если он держал около себя жену-троцкистку, то уж, конечно, не мог не сочувствовать врагам народа. А его брат, чекист, теперь записался в адвокаты и дерет за него глотку. Можно ли после этого держать Брагина в партии? Нельзя! На него неизбежно будет ориентироваться враг.
Потом поднялся Кочергин. Он поправил Рыкунина и других выступавших.
Жена Андрея Брагина не была троцкисткой. В документах сказано, что она лишь подозревалась в связях с троцкистами. Это не одно и то же. И в документах ничего не сказано о том, что подозрение подтвердилось. Обвинять Дмитрия Брагина в сокрытии факта ареста Брагиной и смерти ее мужа мы не можем. Не можем по той простой причине, что нам нечем это доказать. Вопрос требует доследования. Надо послать на место опытного товарища. Пусть он ознакомится с материалами следствия и доложит нам, на чем основаны подозрения, в чем заключалась связь Брагиной с троцкистами. Вопрос следует оставить открытым.
Исключать из партии и увольнять из органов Брагина пока нет оснований.
Всеми своими мыслями и душевными силами я был на стороне Дим-Димыча, а потому попросил слова вслед за Кочергиным.
– Мне думается, – начал я, – что здесь может совершиться жестокая и вопиющая несправедливость. Мы решаем судьбу коммуниста Брагина, а не его родственников. Так давайте и говорить о Брагине. Я согласен с Кочергиным и поддерживаю его предложение. Более того, я верю Брагину. Он никогда не обманывал партию и не обманет. Если он берет под защиту порядочность своего брата и его жены, значит, верит в них, как я верю в него. Предлагаю отменить решение парторганизации отдела.
– Чекисты так не рассуждают, – подал голос Безродный.
Он ликовал – это было написано на его физиономии. Но ему недоставало ума и такта скрыть свое ликование.
– Как видите, рассуждают, – ответил я запальчиво. – Вы ошибаетесь, считая себя чекистом. Вы ошибаетесь и в том, что ваше мнение непререкаемо.
Не так давно вам дали возможность убедиться в этом, и, я думаю, подобная возможность повторится.
Это произвело впечатление на Безродного. Когда приступили к голосованию, он неожиданно для всех заявил, что поддерживает предложение Кочергина. Но это не спасло Дим-Димыча. Большинство приняло предложение, сформулированное Рыкуниным: «За сокрытие от партии и органов факта ареста жены брата и самоубийства последнего, а также за бездоказательную защиту их – исключить из членов партии Брагина Дмитрия Дмитриевича».
А сегодня Осадчий подписал приказ об увольнении Дим-Димыча.
После собрания отношение к Дим-Димычу некоторых товарищей резко изменилось. Еще вчера они весело приветствовали его, с удовольствием жали руку, голосовали за его кандидатуру, доверяли ему большое партийное дело, а теперь… Да, теперь они старались обойти его сторонкой, «забывали» приветствовать.
Мне трудно забыть об эпизоде, который произошел со мной в молодости. Я стал чекистом в двадцать четвертом году. До этого работал в рабочем клубе на родине. Я был универсалом: совмещал должности кассира и руководителя драмкружка, гримера и артиста, декоратора и суфлера. Меня окружала куча друзей-комсомольцев, чудных боевых ребят. А Дорошенко, Цыганков и Приходова были лучшими из лучших. За них я готов был в любую минуту хоть в пекло. Нас сдружили вера в будущее, совместная работа, стремления, ЧОН, борьба с бандитами, опасности.
Помню, стояли теплые предмайские дни. Комсомольцы готовили к празднику какую-то революционную пьесу. На сцене при поднятом занавесе шла репетиция.
Я командовал парадом, учил «актеров» правильным жестам, показывал, как надо стоять, ходить, сидеть, возмущаться, смеяться. Я безжалостно бранился с Петькой Чижовым, который меня не слушал и ставил ни во что. Петька был мой «враг». Он всегда придирался ко мне, умалял мой авторитет руководителя кружка, строчил на меня злые фельетоны в стенгазету. И ничто не могло примирить нас. Чижов по крайней мере был убежден в этом. Он говорил, что я и он – антиподы. Я этого слова тогда не знал, но, коль скоро Петька распространял его не только на меня, но и на себя, я не видел оснований принимать его как обиду или оскорбление.
Так вот, шла репетиция. И вдруг в самый разгар ее в зале появился райуполномоченный ОГПУ Силин. Уж кого-кого, а его, грозу бандитов, саботажников, заговорщиков и дезертиров; мы, комсомольцы, преотлично знали.
И весь город знал. И он знал каждого из нас вдоль и поперек. Он знал вообще все, что надо мать. По крайней мере я был в этом твердо убежден.
Всегда чем-то озабоченный, хмурый и немногословный, он остался верен себе и на тот раз. Он подошел к рампе, посмотрел исподлобья на нашу самодеятельную горячку и, остановив взгляд на мне, скомандовал:
– Трапезников, за мной!
Отголоски его команды звонко прокатились по пустому залу. Ребята оторопело и растерянно уставились на меня. Силин откашлялся, повернулся и вразвалку, как все бывшие моряки, направился к выходу. Я не стал ожидать повторного приглашения, передал бразды руководства Петьке Чижову и последовал за Силиным.
Через час я и он сидели в кабинете секретаря уездного комитета комсомола. Два дня спустя Силин ввел меня в помещение окружного отдела ОГПУ.
Прошло еще четыре дня, и я вышел из этого помещения один. На мне была новехонькая форма из отличного «сержа», хромовые сапоги и на правом бедре в жесткой желтой кобуре пистолет «маузер» калибра 7, 65. В застегнутом нагрудном кармане гимнастерки покоилась небольшая, аккуратненькая, обтянутая красным коленкором книжечка. В ней четким каллиграфическим почерком было выведено, что такой-то, имярек, является практикантом ОГПУ и имеет право хранить и носить все виды огнестрельного оружия.
Мне было тогда девятнадцать лет. Я получил трехдневный отпуск: съездить в родной город, распрощаться с друзьями, сняться с комсомольского учета и взять личные вещи.
С поезда я, конечно, отправился прямо в клуб к ребятам. Был канун Первого мая, зал пустовал, и я по длинному коридору направился к красному уголку. Подошел к двери и невольно остановился: она была неплотно прикрыта и из красного уголка отчетливо доносились громкие, возбужденные голоса. Я сразу узнал голос моего верного дружка Цыганкова. Но то, что он говорил, меня ошеломило. А он говорил вот что. Я помню каждое слово:
«Как хотите, ребята, а зазря Силин арестовывать не будет. Не такой он человек. Значит, запутался Андрей в чем-то. Определенно!» «Правильно, Валька! – одобрила Приходова. – Трапезников – дрянь. Я догадываюсь, в чем дело. Помните, он конвоировал трех бандюков и один сбежал? Ну вот… Не сбежал он, Андрей отпустил его…» Я стоял потрясенный, обиженный. Тугой, тошнотворный ком подкатил к горлу и стеснял дыхание. Так обо мне говорили два моих лучших друга – Цыганков и Приходова. Друзья, за которых я готов был перегрызть глотку любому. И вдруг в уши мои вошел высокий, писклявый голос Петьки Чижова, моего «врага», антипода. Он не говорил, а кричал на тонкой, противной ноте:
«Сволочи, вот кто вы! Поняли – сволочи! Ладно, я не люблю Андрюшку. Мы антиподы. Он бузотер, копуха, волокитчик и воображала. Но разве он пойдет на такое? Да как у вас язык повертывается? А еще друзья! Он настоящий…» Тут я пересилил себя, сглотнул тугой ком, протер на всякий случай глаза, сильно толкнул дверь ногой и вошел в комнату.
Стало тихо, как под землей.
Я огляделся: все налицо. Во мне дрожал каждый нерв.
Первым опомнился Петька Чижов. С присущей ему язвительностью он бросил:
– Во! Видали гуся! Ишь вырядился! Прошу любить и жаловать.
Тут Валька Цыганков сорвался с места, перегнулся через стол с протянутой рукой и восторженно воскликнул:
– Андрюшка! Дружище! Вот это здорово!
Я сделал вид, что не заметил ни его, ни его руки.
Приходова хлопнула себя по коленкам:
– Ба-тюш-ки! Что делается?!
Я посмотрел Чижову в глаза и сказал:
– Выдь на минуточку.
– Ну прямо… – как всегда, окрысился Петька.
– Выдь! – настаивал я. – Прошу. Надо.
То ли тон моей просьбы, то ли необычная одежда подействовали на моего антипода, но он неторопливо вышел. У стенной газеты он остановился, засунул руки глубоко в карманы, сбычился и нетерпеливо спросил:
– Ну, дальше?
– Я слышал все, – произнес я с волнением.
– Дальше? – продолжал Петька.
– Спасибо, Петька, на добром слове… Я этого никогда не забуду, – и, не дав ему опомниться, я взволнованно обнял его и горячо поцеловал.
Смущенный Петька старательно вытер рукавом губы, покачал головой и, нарочито нахмурившись, произнес:
– Ох и бузотер ты, Андрей…
Вот так бывает в нашей жизни. Слабые люди теряют веру в самого близкого, дорогого им человека, забывая о том, кем он для них был. А Дим-Димыч не утратил этой веры. Он продолжает верить в брата и жену его. И за эту веру он тоже пострадал. Она усугубила его положение.
Начальник отделения Бодров, пользующийся моей симпатией и крепко уважающий Дим-Димыча, в разговоре со мной сказал:
– Странно ведет себя Димка… Прокурора Андрея Брагина не стало. Жены его тоже. Что думают и говорят о них теперь, как расценивают их поступки, им глубоко безразлично. Их не воскресишь. Они ушли туда, откуда не возвращаются. А Димка печется о них, защищает их, как будто им это очень важно. К чему дразнить гусей?
Я задумался. Бодров говорил это, руководствуясь своим хорошим чувством к Дим-Димычу, но все равно он не прав. Умерших, если они этого заслуживают, надо уважать и защищать так же, как и живых.
Я так и сказал Бодрову.
Я продолжал лежать под обрывом у реки до той поры, пока темная тучка не окропила меня мелким, теплым дождичком. Тогда я встал и пошел домой, думая о своем друге.
Июня 1939 г
(пятница)
Прошло более месяца с того дня, как на моего друга свалилась беда. И ничего нового, отрадного не внесло время в судьбу Дим-Димыча. Все как бы застыло на мертвой точке. Дима ездил в Смоленск, но там к его появлению отнеслись недоверчиво. Тогда он отправился в Москву. В минувшее воскресенье Дим-Димыч позвонил мне на квартиру, и я понял из короткого разговора с ним, что и Москва ничем не обнадежила его. В наркомате заявили, что вопрос о реабилитации его по служебной линии якобы целиком и полностью зависит от восстановления в партии, в то время когда здесь, в парткоме, ему было сказано, что вопрос партийности может рассматриваться лишь после реабилитации его как чекиста.
Я знал, что сбережений Димка не имеет и никогда не имел. На какие же средства он живет в Москве? Где нашел приют?
Эти вопросы я задать не успел. Он звонил с центрального телеграфа, и времени было в обрез.
Я лишь успел сказать ему, что надолго уезжаю, что нам надо повидаться в Москве, и попросил дать свой адрес. Дима сказал, чтобы я предупредил его телеграммой до востребования на Главный почтамт…
Я действительно уезжаю. Уезжаю неожиданно и, возможно, надолго. Я еду навстречу опасностям, на Дальний Восток. Там идет, как мы ее называем, малая война. Но она, как и большая, как и всякая война, не обходится без жертв.
Японские самураи, эти кладбищенские рыцари, не извлекли уроков из прошлогодних событий в районе озера Хасан. В мае они вторглись в пределы Монгольской Народной Республики на реке Халхин-Гол. Оставаться в стороне мы не можем, не имеем права. Я еду в распоряжение штаба армии. До Москвы поездом, а оттуда самолетом.
Сегодня, в начале десятого вечера, оплетенный скрипящими ремнями нового снаряжения с этаким вкусным запахом, я распрощался с Кочергиным и пошел домой.
По дороге вспомнил о носовых платках. Когда бы я ни ездил, всегда забываю о них. Не забыть бы теперь. Надо вынуть из шкафа хотя бы дюжину и сунуть в чемодан.
Открыв дверь, я в смущении остановился: теща, опустившись на колени перед совершенно пустым углом, усердно молилась. Осеняя себя крестами и отбивая поклоны, она нашептывала слова молитвы, вплетая в нее мое имя.
Странно. До сегодняшнего дня я не замечал в ней религиозных настроений.
И разговоров никогда на эту тему в семье не было. Странно… Скорее, даже забавно!
Я тихо попятился, забыв о носовых платках.
В столовой была Лидия.
– Уже? – спросила она.
– Да, пора.
Лидия все эти дни держалась бодро.
– Иди сюда… – тихо позвала она и села на диван.
Мне казалось, что Лида хочет сказать мне что-то значительное, необычное, но она ничего не сказала, а склонила голову к моему плечу и заплакала.
– Не надо, Лидуха… Все шло так хорошо… – начал было я, но тут Максимка соскочил с качалки и подбежал к нам.
Он с полдня готовился к моим проводам, но, вконец измученный ожиданием, забрался в качалку и позорно уснул. Я поцеловал жену, сына, посмотрел на часы и встал. Пора! Машина Кочергина стояла у дома.
На вокзале ожидали Фомичев, Хоботов, Оксана, Варя.
Фомичев был в полной военной форме со знаками различия капитана.
Усердно начищенные сапоги отливали зеркальным глянцем.
На Хоботове сияла белизной тщательно отглаженная сорочка. Ее ворот и черный галстук плотно облегали могучую шею доктора. Аккуратно сложенный пиджак он держал на руке.
Настороженная и чем то озабоченная Варя Кожевникова стояла, обняв Оксану. А Оксана в легком, раздуваемом ветерком ситцевом платье без рукавов, с глубоким вырезом на груди и спине выглядела лучше и наряднее всех.
– Как настроение? – деловито осведомился Фомичев.
– Бодрое! – громко ответил я и тут же отметил про себя, что это слово не вполне точно передает мое состояние. Именно бодрости я и не ощущал. Я бодрился, но это не одно и то же.
– Возвращайтесь капитаном, – пожелала Варя.
– Совсем не обязательно, – заметил Хоботов. – Живой лейтенант тоже неплохо. Не так ли, Лидия Герасимовна? – обратился он к моей жене, беря ее под руку.
Лидия через силу улыбнулась.
У входа в вагон остановились. Хоботов подошел ко мне вплотную, зацепился за мой поясной ремень толстым волосатым пальцем и заговорил:
– Всякая война – испытание, мой друг. А испытания, если хотите знать мое мнение, только и определяют настоящее место человека на нашей беспокойной планете. Испытания – самая верная мера значимости человека и его дел. О. Генри, которого я люблю, сказал очень точно: тот еще не жил полной жизнью, кто не знал бедности, любви и войны.
– Хорошо! – воскликнул Фомичев, внимательно всматриваясь в доктора, с которым познакомился несколько минут назад. – Что же можно добавить?
Бедность Андрей Михайлович хлебнул в свое время, с любовью его познакомила Лидия Герасимовна, остается познать войну.
Максимка цепко держал меня за руку, внимательно заглядывал в лица моих друзей и напряженно слушал, полуоткрыв рот.
– Ты почему не смотришь на меня? – спросил я Лиду.
Жена смущенно опустила голову. Я давно не видел ее такой растерянной и немного жалкой.
«Нет! Любит меня Лидка!» – подумал я, вспомнив давний разговор с Дим-Димычем.
– Слушайте меня! – заговорила немного властно Оксана. – Один умный человек сказал, что любить – это не значит смотреть друг на друга, а смотреть только вместе и в одном направлении, – и тут она прямо посмотрела в глаза Вари.
– Здорово! – заметил я и обнял Лидию. – Ты согласна с этим?
Лидия подняла лицо с влажными глазами и прижалась ко мне.
В колокол отбили два удара.
Началось прощание. Незаметно Оксана сунула что-то мне в карман и тихо сказала:
– Вы его, конечно, увидите. Передайте.
Поезд тронулся.
Мне махали руками. Я – тоже. Лидия плакала и держала закушенный зубами носовой платок.
«Платки забыл! – вспомнил я. – Опять забыл!» Родные и близкие лица скрыл мрак. Я направился к своему месту, опустил руку в карман и вынул оттуда заклеенный конверт. На нем было одно слово, написанное рукой Оксаны: «Брагину».
«Почему же написала Оксана, а не Варя – невеста Димки? – подумал я. – В самом деле: если Оксана уверена в том, что, проезжая через Москву, я не могу не повидаться с другом, то почему же такая мысль не могла прийти в голову Вари? Да, Оксана любит Димку. Надо быть дураком, чтобы этого не понять».
Сентября 1939 г
(вторник)
Я отсутствовал четыре месяца с лишним и за это время не прикасался к дневнику. Он так и пропутешествовал со мной в полевой сумке ни разу не раскрытым.
Войны, в широком понимании этого слова, я не узнал. Но чувствовал ее ежеминутно и был удовлетворен тем, что вложил в нелегкую победу над врагом свою скромную долю.
Вернулся я более мудрым. Я понял, что даже этот локальный военный конфликт потребовал с нашей стороны немалого напряжения и немалых жертв.
Закидать врага шапками, как предполагали некоторые, не удалось. Война была как война. Без дураков.
Кочергин был первым, кому я подробно поведал обо всем, что видел, слышал, передумал. Мы обменялись мнениями о международных событиях. Договор с Германией о ненападении, заключенный в конце августа, можно было только приветствовать, а вот захват германскими войсками Польши наводил на грустные размышления. Теперь никто нас не разделял, мы стояли лицом к лицу с вооруженным фашизмом.
– Какова цена этому договору, – заключил Кочергин, – покажет будущее.
Для семьи день моего приезда превратился в праздник. Из дому я обзвонил всех друзей: Фомичева, Хоботова, Варю, Оксану. Кстати, она сообщила мне приятную и радостную весть: неделю назад ее отца освободили из-под стражи, полностью реабилитировали и восстановили на прежней работе.
– Значит, есть правда на земле! – заключила она.
Да, дорогая Оксана, правда есть!
До Дим-Димыча дозвониться не удалось. Он работал в мастерской по ремонту радиоприемников где-то на окраине города, и надо было преодолевать неповоротливость двух коммутаторов. Варя заверила меня, что съездит к нему.