Меня хочет видеть Перебежчик 14 глава




– Вернется!

Лидия вздохнула, провела ладонью по моему плечу и тихо проговорила:

– Дай бог… А Варя, я боюсь, не перенесет. Каким числом подписано письмо?

Это я помнил отлично: 27 декабря. Ясно – теперь Лидия начнет считать дни.

 

Января 1940 г

(суббота)

 

Отпуск по болезни окончен. Сегодня я должен приступить к своим служебным обязанностям.

Выбритый, причесанный, я сидел за столом и завтракал.

В это время зазвонил телефон. Лидия поднялась, неторопливо подошла к столу и сняла трубку.

– Да, я… Здравствуй, Оксаночка! Что ты? В сегодняшней? Честное слово?

Ой! Ты подумай! Рада? А я? Я тоже рада… Сейчас посмотрю. Что? Ладно…

Тоже целую.

Я вслушивался, но ровным счетом ничего не понял.

Лидия, положив трубку, вприпрыжку, пощелкивая пальцами, заторопилась в переднюю.

– Чему ты обрадовалась? – поинтересовался я.

– Сейчас узнаешь, – загадочно ответила она, скрываясь за дверью.

Я отхлебывал горячий чай и размышлял над тем, что могла сказать Оксана.

Что значит: «В сегодняшней?» – или: «Я тоже рада»?

Лидия отсутствовала несколько минут. И не вошла, а буквально влетела в столовую. В руках она держала развернутую газету «Красная звезда». Лицо у Лидии сияло, что бывает с нею не так часто.

Положив газету передо мной, она ткнула пальцем в строку и потребовала:

– Читай!

Я прочел:

– Брагин Дмитрий Дмитриевич.

И такая радость охватила меня – я опять, как недавно при Фомичеве, поднял жену и закружился с нею по комнате.

– Здорово!

– С ума сойти можно!

Потом мы еще раз, вместе, прочли указ. Ошибки или опечатки быть не могло: в числе награжденных орденом Красного Знамени был Дим-Димыч.

Аккуратно сложив газету – так, чтобы, не развертывая ее всю, можно было прочесть, что следует, – я положил ее в боковой карман пиджака, оделся и отправился в управление.

Я шествовал по морозу, по скрипучему свежему снегу в приподнятом настроении. На сердце было легко, весело, радостно, будто орденом наградили не Диму, а меня В голове роились планы: кому первому показать газету – Фомичеву, Кочергину, Осадчему? И потом вдруг решил: Безродному. Да, именно ему – недругу Дим-Димыча, честолюбцу, властолюбцу, завистнику… Испорчу сегодня ему настроение. Он большой мастер портить его другим, так пусть сам испытает.

Я зашел в свой кабинет, разделся и направился к Безродному.

Вошел без стука.

Геннадий оторвался от бумаг. Давненько я не видел его рыхловатого, без четких линий, тепличного цвета лица. Давненько… Он не изменился, но, кажется, еще немножко раздался, расплылся.

– Восставший из мертвых! – воскликнул Геннадий. – Рад. Очень рад. Как твои недуги?

Он опять обращался ко мне по-старому, на «ты», и этим словно располагал к дружеской беседе.

– Все недуги сданы в архив, – ответил я, протягивая руку.

Его лицо растянулось в каком-то подобии улыбки. Желая казаться любезным и внимательным, он, не ожидая, когда я стану сам рассказывать, принялся расспрашивать, как протекала операция, кто меня оперировал, какой был уход, думаю ли я поехать на курорт, как обстоят дела дома. О Филине – ни слова. Я предвидел: об этом не заговорит. Зачем воскрешать старое? Ведь если речь зайдет о Филине, нельзя обойти Брусенцову, нельзя не вспомнить о Мигалкине, о Кульковой. А это, как ни говори, воспоминания не из приятных.

Потом я положил перед Безродным свернутую газету.

– Что это? – сухо и деловито осведомился он.

– Прочти! – посоветовал я.

Я подсунул ему эту горькую пилюлю и невозмутимо наблюдал, как он ее проглотит. Геннадий прочел, фыркнул и оттолкнул от себя газету концами пальцев, как крапиву.

– Не сомневался, что Брагин отправился зарабатывать орден.

Меня покоробило. Я посмотрел ему прямо в глаза и медленно, очень медленно проговорил:

– Чтобы получить орден, надо прежде всего стать достойным его. Это во-первых. Во-вторых, было бы тебе известно, что Дима дважды ранен, контужен и потерял зрение. А в-третьих, ты свинья!

Геннадий смотрел на меня выпученными глазами.

Я поднялся и вышел, не закрыв за собой дверь.

Мне казалось, что я первым принесу в управление весть о награждении Дим-Димыча. Но я ошибся. Многие узнали об этом еще ночью из последних известий. По инициативе Фомичева в адрес Димы готовилась поздравительная телеграмма, и я поставил под ней свою подпись двадцать седьмым.

– Хорошо! Хорошо! – говорил Фомичев, энергично потирая руки. – Это будет ему лучше всяких лекарств.

Меня приятно поразило, что первым подписал телеграмму Осадчий.

К концу дневных занятий секретарь принес мне служебную почту. Я отвык за это время от деловых бумаг, от резолюций начальства. Со свежим интересом и удовольствием стал просматривать материалы.

На полном листе с приколотой к нему половинкой я прочел резолюцию Кочергина. Почерк косой, крупный, размашистый. Она гласила: «Можно было предвидеть, что этот тип еще всплывет на поверхность. Прошу переговорить».

Это была ориентировка Наркомата госбезопасности Украины. В начале декабря в Киеве был арестован некто Ч. – оценщик мебели комиссионного магазина. Его арестовали с поличным, во время радиосеанса. Он передавал в эфир депешу, в которой упоминался Филин. Подписал депешу не кто иной, как Дункель. Опять Дункель!

Радист Ч. показал то же самое, что и Филин, и Витковский.

Местопребывание, род занятий, профессия, источники существования Дункеля ему неизвестны. Встречи происходили всегда по инициативе Дункеля, ни разу в одном и том же месте и всегда неожиданно. Депеши, отпечатанные на машинке, Ч. зашифровывал, передавал и сейчас же сжигал.

«Герои» преступления один за другим попадали в руки правосудия:

Кошельков, Глухаревский, Витковский, Полосухин, Филин, Ч., а Дункель продолжал гулять на свободе.

В двенадцать ночи позвонил Фомичев и попросил зайти. Я зашел.

– Не везет Димке! – сказал он и покачал головой. – До чего же невезучий он парень!

Предчувствие чего-то недоброго охватило меня. Я ощутил слабость во всем теле. Что еще стряслось?

Фомичев развел руками:

– Варя Кожевникова уволилась с работы и покинула город. Она вышла замуж.

Я облегченно вздохнул. Это еще не так страшно. Я думал, что случилось что-нибудь с самим Дим-Димычем.

– Смотри, какая дрянь, – заметил Фомичев. – Кто бы мог подумать?

Да, подумать никто не мог. «Восьмое чудо света» выкинуло номер совершенно неожиданный.

– Вероломное существо! – возмущался Фомичев. – И главное, тихой сапой… А что выказюривала у меня, когда письмо читали? Честно говоря, побаивался за нее. Вот же стервотина!

Уже далеко за полночь, вернувшись домой, я разбудил Лидию и поведал ей о случившемся. Боже мой, что было с моей женой! Я никогда не видел ее в таком гневе. Какие только не выкапывала она слова и эпитеты для Варвары Кожевниковой!

Потом она подняла с постели мать и ввела ее в курс событий. Затем, несмотря на позднее время, подсела к столу и начала вызывать квартиру Оксаны. Звонила долго, упорно.

Вместо Оксаны к телефону подошла заспанная мать Геннадия. Она сообщила, что Оксана утром уехала в Чернигов, к отцу.

– Что же это такое? – воскликнула в сердцах Лидия, сдерживая рыдания. – Одна тайком замуж выходит, другая тайком уезжает! Неужели нельзя было позвонить?

 

Января 1940 г

(четверг)

 

Только сегодня, пять суток спустя, я позвонил в суд, где работала Оксана. Настояла на этом Лидия. Если мать Геннадия не знала, зачем понадобилась Оксане встреча с отцом, то, возможно, знали на работе. Но ничего нового узнать не удалось: Оксана взяла месячный отпуск и уехала.

Действительно, в Чернигов.

Я злился на Оксану не меньше Лидии: от кого-кого, а уж от нее этого никто не ожидал. Так друзья не поступают. В самом деле: если она не имела времени забежать, то можно было позвонить по телефону. А теперь думай что хочешь!..

От Дим-Димыча за эти дни пришли три телеграммы: на имя Кочергина, Фомичева и мое. Он благодарил, обнимал, целовал, рассыпал приветы. О зрении – ни слова.

Странно: если брать срок, установленный врачом, с того дня, когда Дима диктовал свое большое письмо, миновало уже полмесяца. А впрочем, в таких вещах определить точно срок, конечно, трудно. Это не расписание поездов.

Врач может ошибиться на неделю, даже на две. Лишь бы не ошибся он в главном.

Сегодня утром в почтовом ящике оказалась открытка от Дим-Димыча. Из Ленинграда. Писал не он. Значит, еще не прозрел. На открытке было всего шесть строк. В правом углу в виде эпиграфа: «О женщины, ничтожество вам имя!» Если не ошибаюсь, что-то подобное в свое время сказал Гамлет. Далее следовало четверостишие:

 

Чего мне ждать, к чему мне жить,

К чему бороться и трудиться?

Мне больше некого любить,

Мне больше некому молиться.

 

И последняя строка: «Обнимаю всех. Краснознаменный Дмитрий». Все.

Лидия вздохнула не тяжело и не грустно и сказала:

– Значит, о Варьке он без нас узнал. Вот же шалопутный! Ну ничто его не берет.

Что верно – то верно.

Почерк на открытке был другой, не похожий на первый: мелкий, бисерный, без наклона, с кругленькими буковками, явно не мужской.

 

Февраля 1940 г

(вторник)

 

Наконец пришел этот день. Дим-Димыч в нескольких минутах от нас, а мы, его друзья – Фомичев, Хоботов, Лидия и я, – ходим по перрону вокзала. Ходим и прислушиваемся: вот-вот раздастся шум приближающегося поезда. Он где-то совсем недалеко. Уже выпустили на платформу уезжающих, встречающих, провожающих. Носильщики стоят наготове.

В руках Лидии букетик из привозных мимоз.

Мы уже обо всем переговорили и ждем. С нетерпением ждем. Прислушиваемся и поглядываем в ту сторону, откуда должен подойти поезд.

Истекло больше месяца, как я не прикасался к дневнику. Отпала охота. Да и работы так много, что буквально не продохнуть.

Зрение к Диме вернулось: доктор не подвел его. Случилось это, правда, не через две, не через три недели, а через двадцать восемь дней. Но важно, что случилось. От Дим-Димыча мы получили два письма, написанных его собственной рукой.

Оксана как в воду канула. Ни звука… И адреса ее черниговского никто не знает. Получилось все глупо, непонятно, странно. Странно и то, что свекровь Оксаны к загадочному исчезновению своей бывшей невестки относится с каким-то удивительным спокойствием. «Ну что же, – говорит она, – ей виднее… Она знает, что делает… А мне и с Наташенькой неплохо. Нет, денег мне не надо. И ничего не надо. У нас, слава богу, все есть. Да и Оксаночка должна скоро объявиться. Не совсем же она бросила нас».

Что «ей виднее»? Откуда видно, что «она знает, что делает»? Непонятно.

О Варваре Кожевниковой точных сведений нет. Дошли слухи, что живет якобы в Воронеже, и живет неплохо. Ну и бог с ней.

Вот и все знаменательные события минувших дней.

Я дал себе слово закончить дневник в тот день, когда приедет Дим-Димыч.

Так оно, видно, и будет. Это лишний раз подчеркивает непостоянство моего характера. То я не мог прожить и дня, не замарав нескольких страниц, а то вдруг убедился, что великолепно обхожусь без записей.

– Идет! – сказал Хоботов, и все, точно по команде, обернулись.

Показался поезд. Всех охватило волнение. Фомичев зажег спичку, она вся сгорела, а он так и не запалил папиросу. Хоботов расстегивал и вновь застегивал пуговицы пальто.

– Шестой вагон останавливается вот тут, – безапелляционно заявил Фомичев. – Я изучил. Сюда, товарищи!

Запорошенный снегом, заиндевевший, окутанный горячим паром, глухо погромыхивая на стрелках и стыках рельсов, приближался локомотив.

Промелькнул первый вагон, второй, прошел третий, плавно проплыл четвертый.

Фомичев ошибся ненамного. Все устремились к шестому вагону.

Дим-Димыч стоял при выходе из тамбура в распахнутом пальто, со сдвинутой на затылок кепкой и махал рукой. Если бы не проводник вагона, преграждавший ему путь, он, конечно, давно бы спрыгнул на ходу. Поезд вздрогнул, скрипнул и стал.

– Ди-ма-а! – каким-то истеричным незнакомым мне голосом закричала Лидия.

Дим-Димыч переходит из объятий в объятия. Раздаются возгласы, шутки, смех. Мы тискаем поочередно своего друга, не замечая, как толкают нас, как толкаем мы проходящих.

Шею Димы теснил отлично отглаженный, идеальной чистоты белый воротник, из-под которого выглядывал красный галстук с черными крапинками.

Кепка его не удержалась на затылке и упала. Хоботов поднял ее, ударил об руку и водрузил на прежнее место.

И тут Лида вторично издала истерический вопль, заставивший всех нас вздрогнуть:

– Оксана!

Да, чуть-чуть поодаль, в сторонке от нас, между двумя чемоданами стояла Оксана. Та самая загадочно исчезнувшая Оксана.

Что же произошло? Как они оказались в одном поезде? Что за совпадение?

Все обалдели. Слово это грубоватое, но оно точно выражает наше состояние. Разинув рты, удивленные, пораженные, мы переводили взгляды с Дим-Димыча на Оксану.

Каким теплом, какой радостью светились ее обычно холодные красивые глаза! Она была неузнаваема. Она преобразилась. Она выглядела еще лучше.

Обалдели все, исключая Оксану и Дим-Димыча. Правда, на лице друга проглядывало то ли смущение, то ли растерянность. И то, и другое казалось мне необычным.

Димка подошел к Оксане, легонько подтолкнул ее в спину и сказал:

– Моя половина. Уверен – не худшая. Прошу любить и жаловать.

Лидия издала вопль в третий раз и метнулась к Оксане.

Так вот оно что! Все теперь ясно.

Хоботов присвистнул и стал почесывать затылок.

Фомичев сказал:

– Мерзавец. Даже не предупредил. А еще краснознаменец!

«О женщины, ничтожество вам имя!» – вспомнил я.

– Значит, ты… Значит, ты… – твердила Лидия, дергая борт пальто Оксаны.

А та сияла, улыбалась, кивала головой:

– Ну да. Ну да.

– Значит, Чернигов… – допытывалась Лидия. Она хотела поставить точки над «i».

Оксана отмахнулась. Все ясно и так. Зачем объяснения?

– Друзья! – опомнился я. – Машины нас ждут не собственные!

Все направились к выходу на площадь.

В одну машину сели Оксана, Лидия и Хоботов. В другую – Дим-Димыч, Фомичев и я.

От избытка чувств, как это часто бывает, мы на первых порах утратили способность говорить и молчали. Потом Фомичев обратился к Диме:

– Здорово у вас получилось! Даже зависть берет! – Он хлопнул себя по коленям и расхохотался.

Дим-Димыч улыбнулся:

– Судьба. Иначе не мог поступить, – и тут же по извечной своей привычке резко переключил разговор и спросил: – Изменился я?

– А ну-ка, повернись вот так, – предложил Фомичев и, всмотревшись в друга, сказал: – Не очень, но маленько есть. Похудел. Возмужал.

– Не согласен, – возразил я. – Очень снисходительная оценка. Фомичев щадит тебя как молодожена. Вокруг рта у тебя залегли морщины. Я их раньше не видел. И седина прет наружу. Вот так, дорогой.

Испытания не прошли для него даром и оставили свои меты. Но в глазах, темных, острых, поблескивал все тот же, так знакомый мне, упрямый огонек.

– Хорошо все то, что хорошо кончается, – заключил я.

К удивлению моему и Фомичева, первая машина свернула вдруг с намеченного нами курса, и мы вынуждены были последовать за нею. Через несколько минут показался подъезд дома Оксаны. Я выскочил, готовый протестовать.

– Как же это так? Все должно быть у нас!

Но Оксана и слушать не хотела:

– Нет! – Она даже притопнула ногой.

– Но у нас же все готово, только на стол подать. Зачем терять время?

– Нет! У нас! – еще раз повторила Оксана.

Лидия молчала. Хоботов тоже. Все ясно. Их Оксана успела убедить.

Фомичев пожал плечами. Я вынужден был сдаться.

Вошли в дом. Оксана кинулась к дочери. Дим-Димыч поцеловал старушку – мать Безродного.

– Кто же она теперь ему? – толкнул меня в бок Фомичев. – И не теща, и вообще…

– Неважно. Она чудная старуха, – сказал я.

В комнате на столе мы увидели закуски, рюмки, бутылки с вином. Значит, старушка-то знала о приезде. Лидия, поправляя на ходу волосы, подошла ко мне:

– Вот надули нас! Ну и Димка! Хорош!

– Оксана тоже ничего себе, – заметил я. – Два сапога – пара.

Оксана тискала дочурку, смеялась, а слезы сыпались из ее глаз.

Дим-Димыч гладил ее по голове и что-то нашептывал.

– Голубчики! – неожиданно подала голос свекровь Оксаны. – Кто пособит мне завернуть пельмени?

– Я! – подал свой басовитый голос Хоботов. – Я – и никто другой.

Он снял с себя пиджак из полосатой грубошерстной ткани, повесил его на спинку стула. Потом закатал рукава до локтей и, кряжистый, широкогрудый, решительно направился в кухню.

За ним последовали Фомичев и Лидия. Шествие замкнула свекровь Оксаны.

Я смотрел на Оксану и Диму. Оксана перехватила мой взгляд, передала дочь Дим-Димычу и подошла ко мне:

– Вы хотите что-то сказать мне? – спросила она, глядя мне в глаза своими, встревоженными.

Я пожал плечами и сел на диван.

– Что я могу сказать? Ты достойна его, он – тебя.

Оксана склонилась и поцеловала меня в щеку. Дим-Димыч сел рядом со мной, держа на коленях Наташеньку. Та покусывала очищенный мандарин и молча мигала сонными глазами.

Дима, кажется, блаженствовал. Его душа обрела наконец покой. Сердце его, на мой взгляд, было полно счастья и гордости. Теперь у него жена, дочь и, как подметил Фомичев, что-то вроде тещи.

– Дай ее сюда, – сказала Оксана, осторожно взяла у Димы дочь и понесла ее, уснувшую, в другую комнату.

Дима и я остались вдвоем. Заговорили о войне. Дим-Димыч сказал, что ему кое-что неясно: или финны оказались значительно сильнее, чем мы предполагали, или же мы встретились с ними неподготовленными. Урок.

Жестокий, но урок. Мы поняли, что такое снайпер, «кукушка», автомат, миномет. Оценили значение шапки-ушанки. Говорят, что нет ничего дороже человеческой жизни. Возразить нельзя. Правильно! Говорят, что победу надо завоевывать «малой кровью». Тоже правильно. И когда видишь, как мы щедро жертвуем этой дорогой человеческой жизнью, – больно и обидно.

Впечатлительный Дим-Димыч, как и раньше, остро воспринимал все, что казалось ему несправедливым. Следуя своей привычке, он перескакивал с одной темы на другую, радовался, возмущался, ругал, хвалил. Там, в госпитале, ему прочли рассказ из армейской газеты. Чудно! Умирает человек. Умирает в считанные секунды, а автор навязывает ему воспоминания. Перед взором умирающего проходит родной край, дом, поля, леса, реки, отец, мать, любимая, друзья.

– Неправда же это! Не бывает так! – возмущался Дима. – Когда смотришь в могилу, не до воспоминаний. Я испытал это на собственной шкуре. – И вдруг совсем неожиданно улыбнулся и сказал:

– Ну к черту! Не нужно о смерти. Будем жить! – И уже совсем не в тоне беседы заключил: – Что они там копаются с пельменями? Пойдем проверим!

Мы, поддерживая друг друга, словно еще чувствовали свои раны, поднялись и направились в кухню.

Хоботов, мурлыкая басом, долепливал последние пельмени. Делал он это уверенно и так проворно, будто с детства ничем другим не занимался.

Фомичев толкался среди женщин, поднимал крышки, заглядывал в кастрюли.

Мы наблюдали.

Лидия сложила глубокие тарелки горкой и подала Фомичеву:

– Несите!..

Вбежала немножко смущенная Оксана.

– Прошу извинения, – сказала она. – Еще не вошла в курс хозяйства.

Кажется, можно за стол.

Наконец мы расселись. Оксана положила мне полную тарелку дымящихся пельменей. Все взялись за рюмки. Все, кроме Димы. Ему было запрещено, по крайней мере на год, притрагиваться к спиртному.

Первый тост подняли за молодоженов.

Взгляд Дим-Димыча последовал за рюмкой сидящего против него Хоботова, и, когда она опорожнилась, Дима вздохнул. С завистью, сожалением и облегчением.

Оксана и Лидия переглянулись и рассмеялись.

Я замахнулся вилкой, и тут позвонил телефон. Ближе всех к нему оказался Фомичев. Он снял трубку:

– Да. Фомичев. Пожалуйста. Это тебя, Андрей.

Я подошел к телефону. Говорил Кочергин. Он был краток. В развалинах старой, сгоревшей лет пять назад мельницы, что возле «казенного» леса, обнаружен склад. В нем два ящика сигнальных ракет, четыре ракетных пистолета, много карманных фонарей, маленькие зажигательные гранаты. Надо немедленно организовать засаду.

Я положил трубку и с кислой миной посмотрел на пельмени.

– В чем дело?

– Говори! – потребовали Фомичев и Дим-Димыч.

Я отвел их в сторонку и рассказал.

– А чего ты скис? – спросил Дима. – Это не такая уж мировая трагедия.

Скорее за пельмени! Я тоже поеду.

 

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ЗАПИСКИ МАЙОРА БРАГИНА

 

Так было

 

Ненастье поздней осени. Ни луны, ни звезд. Темень. По измятому небу волокутся растрепанные, взлохмаченные тучи. Завывает ветер, налетая шквалами на оголенные, беззащитные деревья.

Я шлепаю по лужам, разъедающим тротуар, по грязи, липкой и тягучей, как смола.

– Вер да? Кто идет? – раздается требовательный окрик, и я останавливаюсь.

– Свой, обыватель! – отвечаю по-немецки и, напрягая зрение, всматриваюсь в ту сторону, откуда донесся голос. Мрак густ. С трудом угадываются нечеткие линии строений на противоположной стороне улицы. От серой стены дома как бы отделяются два черных пятна и, пересекая булыжную мостовую, медленно направляются ко мне.

Жду. Двигаться нельзя. И нельзя идти навстречу. Гитлеровские порядки мне знакомы. Стою и неслышно переступаю застывшими в прохудившихся ботинках ногами.

В нескольких шагах от меня вспыхивает свет ручного фонаря. Его острый голубоватый лучик ощупывает меня снизу доверху и гаснет. Становится еще темнее. Патруль подходит вплотную. Лиц солдат я не могу разглядеть. Тот же резкий простуженный голос требует:

– Аусвайс! Удостоверение.

Подаю.

Вновь вспыхивает фонарик. Теперь я вижу конец ствола автомата. Его отверстие холодно глядит на меня. Лучик света пробегает по бумажке и меркнет.

– Кеннен геен! Можете идти!

– Данке… Спасибо, – отвечаю я, получаю документ и опять шагаю по грязному тротуару.

Сыро. Холодно. Пусто в желудке, но что значит это в сравнении с тем, что я только что узнал? Сущие пустяки. Мелочь, о которой не стоит думать.

Где-то за тучами, под звездами, разгуливает самолет. На высокой, ноющей ноте выводит свою беспокойную песнь мотор.

"Наш, – определяю я по звуку. – Куда же несет его в такую погоду?" Взметнулся луч прожектора, полоснул по рваным краям туч, сломался и погас. Самолет был недосягаем.

А я иду, и сердце мое ликует.

На пороге дома обнаружил, что ключа в кармане нет. Забыл. Пришлось стучать.

Дверь открыл Трофим Герасимович. Заспанный, в нательном белье, он держал в руке горящую немецкую плошку. Слабенький огонек ее заметался на ветру, вздрогнул, сжался и сник.

– Мать твою… – спокойно выругался хозяин.

Я запер дверь, вынул зажигалку и чиркнул.

– Ну, как там? – угрюмо осведомился хозяин.

– Собачья погода, – ответил я, снял пальто и встряхнул его.

В первой комнате он поставил плошку на стол, поежился и спросил:

– Отощал?

– А что? Хочешь угостить пельменями?

Трофим Герасимович вздохнул и опять ругнулся. Как часто мы мечтали о приличном обеде! Только мечтали…

– И когда она, жизнь, вернется! – с тоской произнес хозяин, направляясь к кровати с никелевыми спинками. На ней, укрытая двумя одеялами и овчинным тулупом, сладко спала супруга Трофима Герасимовича.

– Скоро! – шепотом сказал я. – Теперь совсем скоро.

Хозяин испытующе поглядел на меня и спросил:

– Взаправду?

– Точно. Наши под Сталинградом перешли в наступление. Сразу тремя фронтами ударили.

Трофим Герасимович истово перекрестился:

– Морозца бы на них, проклятых.

– Тсс! – я прижал палец к губам. – И вообще – ни гугу! Понял? Ты ничего не слышал, я ничего не говорил.

– Вот уж это напрасно, – обиделся Трофим Герасимович.

– Ладно. Спи!

Я взял плошку и прошел в свою комнату. Пальто бросил на одеяло.

Разделся торопливо, дунул на огонек и улегся. Боже мой, какая холодина!

Будто окунулся в ледяную воду. С минуту покрутился, клацая зубами, и только потом ощутил что-то наподобие тепла.

Такими были каждая ночь, каждое утро, каждый день: холодно, голодно, тяжело. И все-таки не безутешно. Невзгоды давили, точно ноша – мучительная, ненавистная. Однако вскоре ее можно будет сбросить. И этот час приближается.

Я верю, чувствую, жду.

А было другое время. В безрадостные дни лета и осени сорок первого года мое сердце сжималось от боли и отчаяния. Мне казалось, что всему пришел конец.

Собственными глазами я видел, как пылали дома, как дымились сугробы отборной пшеницы, как рушилось и превращалось в прах все, что создавали веками умелые человеческие руки. Я видел неохватные глазом зарева пожарищ: они превращали ночь в день. Видел людей, сломленных бедой, бредущих на восток. Голодные, обессиленные, оглушенные горем, все потерявшие, они думали лишь об одном: как бы выжить. Я видел ребятишек с душами стариков и недетской тоской во взоре и стариков, превратившихся в детей. Непомерные страдания и непосильные испытания стерли с их лиц привычные черты.

Я видел, как наши фанерные «ястребки» с геройским отчаянием, чуть не в одиночку бросались на стаи бронированных чудовищ, а они, зловеще распластав крылья с черными крестами, терзали наши села, города, поливали смертным огнем людей. А ночами, по радио, гитлеровцы крутили нашу советскую пластинку. Больно до крика и горько до слез было слышать слова полюбившейся песни: "Любимый город может спать спокойно, и видеть сны, и зеленеть среди весны…" А любимый город погибал в огне. Улицы его загромождали вороха скрюченных, искореженных балок, листов железа.

Под ногами уходивших солдат скрипело крошево из стекла, кирпича, бетона. Я видел людей, вернее, то, что от них осталось и что было погребено в стенах примитивных бомбоубежищ. Я видел, как тяжело раненные бойцы и командиры молили прикончить их. Я никогда не верил, что человек может просить смерти, а пришлось поверить. Я видел столько слез обреченности, бессилия, отчаяния, сколько никогда не увижу. Я видел ту несметную, до дикости беспощадную серо-черно-коричневую силу, наползавшую на нас…

Скрежетали и лязгали танки, самоходки, бронетранспортеры, за сопящими тягачами волоклись громоздкие, в брезентовых намордниках, пушки. Я не видел в небе наших самолетов, но я видел, как на земле не на жизнь, а на смерть дралась наша пехота. Ей не хватало танков, пушек, ее прижимали вражеские бомбовозы, а она дралась и умирала.

Что случилось? Кто повинен в этом? Не переоценили ли мы себя? Если так, то излишняя самоуверенность оказала нам плохую услугу.

Ответ я искал сам. И ответ пришел не сразу. На это потребовалось время.

Понял я, что, невзирая на тяжкие неудачи сорок первого года, мы устоим. И не только устоим, но и победим. Только надо решительно и начисто изгнать из сердца все сомнения. Надо поверить в победу и бессмертие нашего дела до конца. Надо зарядить себя этой верой – могучей, неиссякаемой.

Удары судьбы иного убивают сразу, другого лишь сбивают с ног: он еще может встать, оправиться, выпрямиться. Я принадлежу ко второму типу.

В тот памятный день солнце подходило к зениту. Тени сжимались, укорачивались. Широким, бескрайним морем колыхались духовитые, перестоявшиеся хлеба, возвращая земле, что их взрастила, золотые зерна.

Выгорали под жаркими солнечными лучами густотравные луга. Деревья в садах роняли спелые плоды, и они с грустным гулом ударялись о землю. Били перепела. Машина остановилась на развилке. Оксана крепко обняла меня. Я расцеловал Наташу и нашего первенца – сына Мишу. Произошел короткий разговор.

– Ты должен выжить, – умоляла Оксана, глядя на меня полными слез глазами.

– Постараюсь.

– Ради меня, Наташи, Миши…

– Попробую.

– Сможешь. Ты уже однажды доказал это.

Машина тронулась. Оксана с детьми ехала в Чернигов к отцу. С ним вместе она должна была отправиться в Пензу. Я стоял и смотрел, как подпрыгивает в облаках пыли и уменьшается полуторка. Мне думалось, что скоро мы снова увидимся, и, возможно, в иной, более радостный день.

Через неделю по командировке управления я попал в Чернигов. На месте дома, в котором я надеялся повидать Оксану и детей, зияла огромная воронка с рваными, точно рана, обугленными краями.

Не стало дома. Не стало дорогих моему сердцу людей. Погибли Оксана, Наташа, Мишуха, погиб отец. …Теперь это – кусочек прошлого. Кажется иногда, что ничего и не было.

Память отражает его неточно, как в кривом зеркале. Оно отодвигается все дальше и уменьшается под тяжким грузом времени. Это закономерно. А то, что я недавно пытался разглядеть в дымке будущего, сейчас уже настоящее. Завтра и оно станет прошлым. И я теперь не такой, каким был. Душа моя отвердела. Я окреп духом, обрел веру, я вернул себе силы.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: