Глава тридцать четвертая 9 глава




– Нет, нет и нет! – железно повторял Гаррик. – Не имею права доверить аппарат человеку, не прошедшему специального тренировочного курса. Я же беру на себя ответственность! Ты думаешь, здесь все так просто? Вот, к примеру, это что? – тыкал он пальцем в помидорного цвета баллоны.

– Баллоны, – отвечал Костя.

– А в них что?

– Воздух.

– Воздух! Сто пятьдесят атмосфер! Это же бомба, – представляешь? – бомба! Неправильное пользование регулировочным приспособлением – и тебя разорвет, как лягушку!

– Хорошо, давай я пройду инструктаж.

– Тренировочный курс, курс, а не инструктаж! – кричал Гаррик. – Общая гимнастика – раз, обучение плаванию тремя стилями – два, техподготовка, изучение устройства аппарата и специальный экзамен – три, предварительные погружения в бассейне под наблюдением инструктора – четыре…

– Согласен, согласен – и на гимнастику, и на обучение трем стилям, и на техподготовку, и на погружение в бассейн… У меня до обратного автобуса полтора часа. Давай, начинай, но только по сокращенной программе…

– Ты идиот! – без злости, даже как‑то умиленно говорил Гаррик, парализованно останавливая свои красивые, волоокие, в длинных ресницах глаза, из‑за которых в него были влюблены чуть ли не все институтские девчата.

Он был неподатлив, как железобетон, но все же Костя его уломал.

– Да! – вспомнил Гаррик, когда с аквалангом было покончено. – Твоей практике когда‑нибудь настанет конец? Когда ты мне зачет по самбо сдашь? Пойми, всему курсу процент снижаешь…

– Я уже сдал, – сказал Костя.

– Когда? – недоуменно поглядел на него Гаррик. – Что‑то не помню. Ладно, проверю еще раз по записям…

Термометр, бечевка, прочный пеньковый канат, прикрепленный железным карабином к широкому брезентовому монтажному поясу, – были не единственные вещи, предусмотрительно припасенные Костей для обследования колодца. В чемодане находилась еще бутылка водки с завернутым в обрывок газеты соленым огурцом.

Сорвав фольговую пробку, Костя прямо из горлышка влил в себя несколько крупных глотков.

– И не стыдно? – сглатывая слюну, сказал Петька. – Это же чистейший аморализм и даже больше, наглое надругательство над ближними, когда один пьет, а других только глядеть на это заставляет…

Водка ожгла Косте горло, но почему‑то не вызвала в нем больше никакого действия, будто даже не дошла до желудка: теплее внутри ему не стало.

Затянув на себе монтажный пояс, Костя вынул из чемодана тяжелый акваланг с лямками и целым десятком хитроумных пряжек.

– Машина! – предупредил Евстратов.

Верно, по дороге, пролегавшей мимо кустарника, надвигался гул автомобильного мотора. Костя опустил акваланг под куст, чтоб он не был виден с дороги. Пускай проедут. А то еще заинтересуются диковинкой, остановятся поглядеть, станут допытываться – что это, зачем?..

Просквозив в голизне ветвей, мимо колодца со стороны деревни прогудел грузовик с надставленными бортами; на свекле, держась за верх кабины, восседала тройка девчат: мелькнули их румяные, нахлестанные ветром лица, их яркие косынки, серые телогрейки.

– Лариска поехала! – сказал Петька, встрепенувшись и провожая глазами грузовик.

– Упустил девку, – с подковыркою и знанием каких‑то Петькиных тайн, сказал, слегка усмехаясь, Евстратов. – Лариска твоя замуж выходит…

– И ничего не упустил, – стараясь изобразить, что известие это нисколько его не задевает, что он к нему совершенно безразличен, отозвался Петька. – У меня с ней и не было‑то ничего… Так просто. Мало ли с кем я дружил?

– Упустил, упустил! – засмеялся Евстратов, теперь уже совсем откровенно, не щадя Петькиного самолюбия. – Я ж знаю, как ты взметался, когда про свадьбу услыхал. И к сестре ее бегал, чтоб она Лариску отговорила, и к самой Лариске своих дружков подсылал…

– Кто? Я? – взгорячился Петька обиженно. – Кто это тебе набрехал? Нужна мне Лариска! Это она сама за мной бегала, целый год почти что… Во все кружки позаписалась, чтоб только почаще возле меня бывать… А! – махнул он рукой, подхватывая акваланг и помогая Косте надеть его на себя. – Не знаешь ты ничего, вот и мелешь! Упустил! Да если я захочу, стоит мне ей только слово сказать… Да что там – слово! Даже и говорить ничего такого не буду, просто подзову ее и так, о чем‑нибудь, хала‑бала с ней полчаса, поласковей, душевно, – и всё, и никакой свадьбы не будет, понял? Знаешь, как она мне раз сказала? В этом вот самом лесочку, гуляли мы с ней… Да вот когда это было, прям и день тебе назову, – весь так и воспрянул Петька, как будто то, что он мог назвать дату, было полным доказательством правдивости его слов про Лариску. – В ту самую ночь, как учителя убили. Я в клубе допоздна был, репетиция у нас шла, и она там все терлась. А потом вышел, гляжу – ждет. «Проводи, говорит, а то поздно, боюсь одна идти». Ничего она не боялась, а так просто, чтоб навязаться. Пошли мы с ней по селу, потом на эту вот дорогу свернули, дальше, дальше, до самых дубков. Я ей, конечно, про что‑то заливаю, зашли в дубки – тишь, темень… А она вдруг ни с того, ни с сего – на шею мне и обвисла вся. Дрожит, голос у ней секется, дышит, будто версту бегла. «Ты, говорит, на меня не глядишь, а я только про тебя думаю, ни спать, ни работать через это не могу… Мне, говорит, от тебя не нужно ничего, я знаю, тебе другие нравятся… Но, если захотишь – я к тебе куда угодно приду, чего угодно сделаю! Я, говорит, на все готовая, ни с чем не посчитаюсь, пусть болтают, мне на это наплевать. Ты, говорит, знай, любовь моя – на всю жизнь!» Понял? – подчеркнул Петька, горделиво поглядев на Евстратова.

– Ну, это ты того… сочинять ты мастер, – пробормотал Евстратов, как‑то даже сконфуженный тем, что Петька рассказывает о Лариске такие откровенности.

– Это что! – продолжал Петька увлеченно, не чувствуя в своей похвальбе ничего нехорошего. – Что дале‑то было! Стала она меня целовать. Ну прям, как бешеная. Тут уж и я разжегся – не деревянный ведь! Схватил ее, – тело у нее горячее… В мыслях себя остужаю, а от нее словно ток идет, всего насквозь так и прожигает… Еще б чуть – наверно, и до этого до самого дошло. Да гад какой‑то помешал, на газике, из совхозных, что ль, кто. Влетел, сволочь, в дубки с полного ходу, аж сучья затрещали, и стал – будто его просили. Лариска ойкнула, и – драла, насилу догнал. И с той ночи пошло – как вдвоем где останемся, она мне всё те же слова: ничего не боюсь, ты меня не жалей, все такое прочее… Навязывается да и все… Ну и пугало! – отступил он на шаг, оглядывая Костю, стиснутого лямками, с двумя баллонами на спине, с круглым стеклом маски, закрывающей лицо. – Слушай, пройдись так по деревне! Вот будет потеха! Это уж такое привидение выйдет – на все сто!

– Ну‑ка, подергай! – попросил Костя Евстратова, отдавая ему в руки моток каната, зацепленного карабином за кольцо монтажного пояса. – Сильней! Еще сильней! Так… Отпускать будете помаленьку, а вытаскивать – просигналю, дерну за канат три раза…

Он до сих пор не чувствовал действия водки, будто и не пил совсем.

Сев на колодезный сруб, он перенес через него и свесил над бездной колодца одну ногу, затем другую. Мелькнула мысль – выдержит ли канат, когда он повиснет на нем вместе с немалой тяжестью акваланга? Канат вроде прочный, испытан на троекратный вес, но ведь бывают всякие неожиданности…

Босых ног, неприятно их щекоча, коснулся поднимавшийся снизу холодок.

Евстратов, по‑солдатски исполнительно, с таким выражением на своем белобровом лице, будто это он, а не Костя лез в колодец, покрепче расставил ноги и, заранее напружинивая мускулы тела, крепко сжал своими мозолистыми ручищами мастерового белую змею каната. Рядом с его кулаками положил на канат свои руки и Петька, весь обратившийся в один только веселый интерес, глядевший на Костю так, будто в экспедиции в колодец главное – это ее необычность, и задумана она специально для того только, чтобы доставить ему, Петьке Кузнецову, забаву и развлечение. В глазах его посверкивали смешинки – от застрявшей в нем озорной выдумки, какое бы это в самом деле получилось лихое представление, если бы пройтись на удивление всему Садовому в Костином облачении по улицам села… Впереться бы, например, в хату к тете Пане, когда она приготовляется спать и шепчет свои наполовину самодельные молитвы перед разукрашенной золотой и серебряной фольгой иконкой, да рявкнуть сквозь маску что‑нибудь этакое загробным басом! То‑то было бы потом тети Паниных рассказов, клятв и божбы, как к ней в самом своем натуральном виде являлась нечистая сила… Эх, жаль, что он клубный работник, культпросветитель и пример во всем для населения, и нельзя ему, не подобает вытворить этакую штуку!

Скользкие, обросшие слизью, зеленой тиной бревна сруба не давали никакой опоры ни рукам, ни ногам. Костя целиком висел на канате. Придерживаясь за стенки, он лишь направлял свое движение – пока не коснулся ступнями смолисто‑черной, звонко расколовшейся под ним воды.

Какой был внизу воздух, можно ли было им дышать – осталось ему неизвестным: во рту у него был закушен наконечник дыхательной трубки; включенный еще при начале спуска аппарат мерно работал, гнал из баллонов дозированными порциями нормальный атмосферный воздух, перемежая их паузами для выдоха.

Вода была так холодна, что, когда Костя погрузился в нее, он лишь короткое время, первые четыре‑пять секунд, чувствовал ее холод, а потом чувство холода пропало и сменилось ощущением лишь чего‑то очень плотного, что с немилосердной силой сжало, сдавило, стиснуло его со всех сторон. Он понял, что долго не выдержит, самое большее – несколько минут. Его испугала мысль, что в таком холоде он может даже потерять сознание, и он пожалел, что не подумал об этом наверху и не предупредил Евстратова и Петьку, что если от него через пять минут не последует сигнала, то, значит, с ним неладно, и они сами, без его команды, тащили бы его из колодца.

Глубины оказалось метра на два. Ноги его нащупали что‑то вязкое, должно быть, донный ил, еще более холодный, чем вода, как бы уколом игл пронзивший своим ледяным холодом все его тело – от ступней до самого сердца. Он пошевелил ногами, утверждаясь на дне, и зацепил за что‑то твердое, подвинувшееся от его прикосновения. Видеть он не видел ничего, он точно ослеп – такой густой мрак был вокруг.

Костя согнулся, боками, локтями касаясь стенок сруба, опустил руки и ощупал то, что попало ему под ноги. Это оказалось ведро. Тут же он нащупал еще одно ведро, дырявое, уже почти сгнившее от долгого пребывания в колодце.

Шарить руками в иле как попало – так можно было ничего и не найти. Надо было придерживаться какого‑то порядка, системы. Костя прощупал один из углов и, взрывая ил, прошелся руками вдоль стенки сруба в направлении к другому углу. Отступив от него немного, он снова прощупал ил в обратном направлении, проведя параллельно первой вторую борозду. Потом – третью, четвертую…

Акваланг тихо, ритмично, как‑то по‑живому, шипел, перегоняя по шлангам воздух, подавая его в Костины легкие. Пузырьки дыхания торопливой цепочкой, взбулькивая, едва ощутимо щекоча кожу лица, проскальзывали мимо маски и возносились вверх.

Чего только не попадало Косте под руки! Обломки набрякшего, ставшего тяжелее воды и как бы окаменевшего дерева, кирпичи, консервные банки, обрывки цепи, железные скобы, кадушечные обручи, опять ведра, конский череп, корчажки, мослы… Какого только добра не накопил колодец за долгий век своего существования! Найдя что‑нибудь и определив, что это такое, или не определив, а лишь убедившись, что это не то, что он ищет, Костя перебрасывал свои находки в ту часть колодезного дна, которую он уже исследовал, и рыхлил новую борозду.

«Все! – подумал он. – Больше не могу!» Холод обволакивал ему уже сердце. Оно едва проталкивало по сосудам загустевшую кровь, перед каждым толчком напрягаясь с болью, отзывавшейся в груди, и толчок получался не отчетливый и короткий, а какой‑то замедленный и вялый: сердце не колотилось, а с натугой качало, точно усталый, теряющий силы насос.

Под руку Косте попала какая‑то склизкая палка. Он схватил ее правой рукой и, с удивлением почувствовав на ее конце неожиданную не деревянную тяжесть, левой рукой три раза дернул канат. Канат тут же натянулся и, до боли врезая ему в тело пояс, потащил его кверху.

Маска его была залеплена илом. Даже когда вокруг него появился свет, он все равно ничего не смог различить сквозь мутное и к тому же еще запотевшее изнутри стекло.

Костя сдернул маску. Канат тащил его вверх рывками, прижимал к бревнам сруба. Чтобы не ободраться о них, надо было помогать себе ногами, свободной рукой. Но все же Костя нашел миг и поглядел на то, что в последнюю секунду унес с собою со дна.

В руке его был перепачканный илом топор.

 

Глава пятьдесят первая

 

– Гляди, топор! – чуть не оглушил его Петька, вскрикнув над самым ухом, когда Костя, почти не владея своим закоченевшим телом, переваливался через край колодезного сруба с помощью протянувшихся к нему и ухвативших его за плечи, за пояс рук.

Петька тут же завладел топором – и вовремя: он уже выскальзывал из совершенно бесчувственной, одеревенелой Костиной руки; еще мгновенье – и за ним пришлось бы снова лезть на дно колодца.

Евстратов, человек более обстоятельный, неторопливого склада, прежде всего позаботился о Косте: помог ему освободиться от акваланга, тут же поднес бутылку водки и оставшийся кусок огурца.

Костя запрокинул голову, водка, булькая, потекла ему в горло. Он глотал ее, как воду, не чувствуя жжения.

Только убедившись, что Костя жив и малость уже пришел в себя, что руки и ноги его при нем, двигаются и сгибаются, Евстратов тоже обратился к топору.

– Глядите, глядите! Это же кровь! – тараща округленные глаза, с вытянутым, испуганно‑изумленным лицом показал Петька на ржавую, с чернотою, слизь по краю про́уха и в узкой трещине на топорище возле самого обуха.

– Кровь… – вглядевшись, произнес Евстратов, но иначе, чем Петька – с озабоченностью и раздумьем, тоном, в котором было больше предположения, чем окончательного вывода. – Вообще‑то, – добавил он, отбирая у Петьки топор, близко поднося его к глазам, поворачивая одной стороной, другой, и даже нюхая железо, – вообще‑то, конечно, так сразу не разберешься, но похоже…

И поглядел с вопросом на Костю – что скажет он?

Косте никогда еще не доводилось видеть, как выглядит кровь на топоре, пролежавшем к тому же почти полгода в воде и иле старого колодца, и ничего определенного сказать он не мог, но, чтобы не ронять марку, он сделал вид, что рассматривает топор глазом знатока, определять такие вещи ему не в новинку и он нисколько не взволнован и не удивлен своей находкой, а всего только удовлетворен ею, как человек, для которого лишь исполнилось то, что он заранее и безошибочно предвидел, и который, вооруженный своим предвидением, действовал без промаха, наверняка.

– Не будем спешить.. – сказал Костя солидно и веско, профессорски – будто он был маститым спецом, а Евстратов и Петька – его учениками в трудном следовательском деле. – Предоставим это заключение судмедэкспертизе…

Речь его прозвучала не совсем ясно, ибо сведенные холодом губы, хотя и шевелились, но были неуправляемы и как из пластилина.

– А топор‑то вроде изваловский… Ну конечно, его! – сказал Евстратов убежденно, продолжая изучать находку, вертеть её и так, и этак. – Помните, Константин Андреич, с сельпо мы образец брали? – и этот такой же… А потом еще Извалова говорила – помните? – что на топорище каленым гвоздем отметина была сделана, – вот она, видите?

– Точно! – подтвердил Петька, изумляясь и этому обстоятельству. – Отметина…

– Так это… как же выходит? – обращая на Костю свое широкое белобровое солдатское лицо с напряженным умственным усилием в глазах, медленно проговорил Евстратов. – Значит, все‑таки Авдохин?

– Нет, не Авдохин, – разочаровал его Костя.

– А вроде бы сходится… Он с этого колодца воду берет. И дом его сюда всех ближе…

– Ну и что? – вмешался Петька. – Ни о чем это еще не говорит! Если б Авдохин, чего б он стал сюда топор кидать? Это ж ему так прямо на себя и навести. Ему бы расчет был как раз обратный – где‑нибудь от своей хаты подальше кинуть…

– Это так сделает, у кого голова хорошая, – не соглашаясь, сказал Евстратов. – А коли мозги водкой проспиртованы – какое соображение? Фуганул вгорячах. Колодец глубоченный, искать не полезут, а если и полезут, так не найдут…

– Это Голубятников, да? Голубятников? Это он сознался? – с живостью, полагая, что он угадывает верно, напал Петька на Костю.

– Нет, и не Голубятников, – чувствуя, как странно перекашивается его будто чужое лицо, улыбнулся Костя, лишь дразня Петьку таким ответом.

По выражению Петьки, по глазам Евстратова он видел, как хочется им знать то, что знает он, но до поры до времени, пока не соберет всех данных и пока твердо не убедится сам, должен держать при себе. Особенно хотелось знать это Евстратову. Бесконечное плетение нитей бесконечного клубка, разматывающегося и все никак не могущего окончательно размотаться, все новые и новые повороты в ходе расследования уже утомили его простой, не привычный к сложностям ум. Несколько дней назад, когда поймали Голубятникова, он с облегчением уверился, что это и есть желанный конец. Но в тот же день нашлись злополучные деньги, обнаружилось, что против Голубятникова нет прямых улик, и вообще нет каких‑либо веских, серьезных улик; потом Костя доложил Щетинину о каких‑то совсем иных своих подозрениях, и Голубятников остался как бы вовсе в стороне, вовсе ни при чем. А что же тогда? Что и как теперь думать? Опять все иначе, опять все по‑другому? До каких же пор это будет продолжаться? Хотя Евстратов и старался, как надлежало ему по должности, пытался что‑то думать, соображать, предполагать, – в действительности же он чувствовал себя вконец сбитым с толку; в мыслях его, несмотря на его старания, так‑таки ничего и не складывалось, а была одна только путаница и какая‑то тягостная слепота.

Костя обтер рубахой лицо, грудь, и стал одеваться: просунул ноги в брюки, натянул на себя через голову рубашку. Она липла к мокрому телу и лезла с трудом.

Его всего трясло, и не только от холода – от своей неожиданной находки. Как ни был он готов к ней, когда опускался в колодец, но все‑таки он не надеялся на такую быструю удачу. Нет, подумать только – что́ он нашел! Сколько копалось следователей, сколько искали – и никто не нашел, никто! Нашел он! Потому что только он один напал на верный путь. Потому, что версия, которую он сложил, истинна и верна от начала до конца… Что‑то в сумасшедшем ликовании плясало внутри Кости. Черт побери! Ведь он же почти гений! А что – разве это не так? Продраться сквозь такие темные чащи непонятностей, сквозь такое нагромождение гипотез, догадок, каждая из которых кажется вполне правдоподобной, и открыть истину, спрятанную в глубочайшем подспудье, отыскать то, чего не могли отыскать, увидеть, понять другие, куда более опытные в следственных делах люди! Нет, честное слово, у него есть основание гордиться собой и ликовать!

Вдруг земля качнулась под ним и косо накренилась. Он схватился рукою за ветку куста, но все равно не удержался – с треском повалился на куст, приминая пружинящие ветви.

– Братцы! – сказал он с улыбкой, отдавая себе отчет, как нелепо и дурацки он выглядит. – Братцы, а ведь я пьян!

Выпитая им водка, до сих пор ничем себя не проявлявшая, вдруг, в одну секунду обнаружила всю силу своего действия. Но каким‑то странным, не вполне естественным образом: в теле его не прибавилось ни капли тепла, – ради чего, собственно, он ее и пил, – сознание оставалось абсолютно чистым, зато земля куда‑то плыла и все вокруг смешно, удивительно кособочилось и накренялось.

Евстратов, живо кинувшийся на помощь, вытащил Костю из куста и поставил на ноги. Однако устоять на них было не так‑то просто – Костю валило то вперед, то назад, вправо, влево. Вцепившись Евстратову в плечи, он держался за него, продолжая предельно глупо улыбаться своему состоянию, и Евстратов крепко держал его – с каким‑то даже испугом в лице от такого никогда им в жизни не виденного стремительного опьянения.

И тут на дороге появилась тетя Паня. Она шла из дубков с вязанкой сухого хвороста за спиною.

– Ироды! – осудительно сказала она, приостанавливаясь и мгновенно оценивая открывшуюся ей у колодца картину. Все видящий взгляд ее разом вобрал и полуодетого, шатающегося на подламывающихся ногах Костю, и водочную бутылку в траве, и краснолицего – от усилия не дать Косте повалиться снова – Евстратова…

– Милиция называется! – покачала тетя Паня головой. – Им за порядком глядеть велели, а они середь бела дня пьянку устроили! Тьфу!

Гневно, презрительно плюнув, бормоча что‑то насчет того – что ж спрашивать с мужиков, когда сама милиция «займается такими ж безобразиями», тетя Паня удалилась в направлении села.

– Ну, теперь жди… – сказал Петька, давясь от смеха. – Теперь распишет! На высшем художественном уровне…

Действие водки, завладевшей Костей и вступившей в его теле в борьбу с ледяным колодезным холодом, как странно, внезапно началось, так же странно, внезапно и окончилось.

Видя, что Костя не может устоять на ногах и уже почти полутруп, Евстратов уложил его под кустик, на расстеленный пиджак. Костя тут же впал в глубочайший сон, продолжавшийся ровно сорок минут. Через сорок минут он открыл глаза, сел, поглядел на все вокруг ошалело, как бы впервые видя кусты в желтой, наполовину сброшенной листве, колодец, тропинку к дому Авдохина, Евстратова и Петьку, с тревогою вглядывавшихся ему в лицо.

– Где топор? – совершенно трезво, в крайнем страхе спросил Костя. В голове его стоял звон, еще плыли обрывки бессвязных видений, и ему вдруг представилось, что лазание в колодец, находка топора – это тоже все было во сне, и он дико испугался, что это так, что это всего лишь бесплотный мираж и сейчас ему объявят, что никакого топора наяву не существовало и не существует.

– Вон лежит, – ответил Евстратов, не понимая, отчего у Кости такая тревога и такой страх.

– Фу! – выдохнул Костя, стирая со лба испарину.

Он вскочил на ноги, слабый, как после тяжелой болезни, с отвратительным вкусом во рту, но в нетерпеливом желании немедленных действий, в нетерпеливом желании продолжать то, что еще надо было ему сделать.

– Заверни топор в клеенку, положи в чемодан, – приказал он Евстратову. – Чемодан возьми к себе домой. Вечером принесешь ко мне на квартиру. И, Петро, ты тоже подъезжай, отвезешь меня в район. А тебе, – сказал Костя Евстратову, – я дам указания, что и как тут пока делать.

– На квартиру – это к дяде Пете? – спросил Евстратов.

– Да‑да, к дяде Пете.

– А во сколько?

– Ну, так… часов в десять… В двадцать два ноль‑ноль, – сказал Костя уверенно, мысленно прикинув, сколько времени займут разговоры с людьми, которых он еще не успел допросить, и сколько понадобится на то, чтобы собрать и упаковать свои вещи, находящиеся в дяди Петиной хибаре: квартирантство его в ней закончено, как закончено и вообще все садовское дело…

– Есть в двадцать два ноль‑ноль! – отчеканил Евстратов. Точность он любил, в этом отношении был даже несколько педант, но почему‑то у него всегда получалось так, что если ему назначали время, он редко являлся минута в минуту.

– Слушай, может, ты как‑нибудь иначе доберешься? – заминаясь, вопросил Петька. – Понимаешь, артисты приедут, эстрадный ансамбль «Чтоб улыбки цвели»… Надо будет их потом, после концерта, кормить, на ночлег устраивать… все такое прочее…

– Ничего, управишься. Где ему транспорт ночью искать? Выманил «ИЖ» задарма, так теперь отрабатывай, – жестко сказал Евстратов, как начальник над Петькой, имеющий право им командовать. – Между прочим, – заметил он Косте, – Максим Петрович, наверно, совсем там нервы расстроил. Сегодня от него опять в сельсовет звонили…

– Ничего, ничего, пусть отдохнет, – рассеянно, думая о предстоящих ему делах, ответил Костя. – По телефону все равно ничего не объяснишь… Я ему уж сразу, в готовом виде…

Костя оделся, почистился. Евстратов захлопнул на чемодане крышку, и они тут же расстались: нагруженный чемоданом Евстратов пошел к себе домой, а Петька повез Костю в село.

И никто из них троих не заметил, что кроме тети Пани, которая, в общем, не видела ничего, только пустую поллитровку да качающегося на пьяных ногах Костю, возле колодца все время был еще один наблюдатель, который, спрятавшись в кустах, в пурпурно‑розовой, багряно‑желтой листве, видел все происходившее с самого начала и до самого конца – младший сынишка Авдохина, восьмилетний Илюшка.

Сейчас этот свидетель – в драном отцовском пиджаке, сползающем на глаза картузе, шкрабая резиновыми, в засохшей грязи, с подвернутыми голенищами сапогами, покинув в кустах соседскую корову, к которой он был приставлен приглядывать, со всех ног, в обход села, скрытными тропками бежал к реке, на луг, чтобы рассказать отцу, стерегущему совхозных телят, что́ видел он у колодца из своего укрытия…

 

Глава пятьдесят вторая

 

Окна буфетного зала на станции Поронь были перечеркнуты вишневой полосой вечерней зари.

Садовский шофер дядя Петя или, по паспорту и прочим его документам, Петр Иванович Клушин, согласно другим документам – покойник, уже двадцать два года лежащий в братской могиле на площади города Бялы‑Подляска, – сидел в углу зала за столиком, навалившись на него грудью, сгорбатив спину, уйдя шеей в высоко поднятые плечи и положив лоб в ладонь локтем упертой в стол руки.

Вторую неделю садовские шоферы жили в непрерывной гонке – возили в Поронь на приемный пункт при станции сахарную свеклу. Совхозное начальство спешило: погода не обещала быть устойчивой, дороги могли снова раскиснуть от дождей, а кроме того, заманчиво было поскорее отрапортовать и заслужить похвалу, а может быть, даже и премию…

Позавчера дядя Петя сделал одиннадцать рейсов, вчера – девять; сегодня, вымотавшись до полного предела сил, – снова одиннадцать. Другим шоферам все‑таки было легче: пока в их машины грузили свеклу, они успевали хоть похлебать принесенное в узелочках женами или детишками домашнее варево. Дядя же Петя даже нормальной еды был лишен, довольствуясь одной осточертевшей сухомяткой – колбасой, консервами, селедкой, кульком жамок с ломтем ржавого сала или чем‑нибудь в этом же роде, что удавалось впопыхах, на ходу схватить в садовской сельповской лавочке.

Перед дядей Петей на столе стояли две пивные кружки толстого стекла, одна пустая, с пеною на дне, другая – наполовину с пивом, тарелка с обкусанной горбушкой хлеба и кучкою хамсиных хвостиков и головок.

Но, опираясь тяжелою и находившеюся в какой‑то отдельности от всего прочего тела головою на ладонь руки, дядя Петя не видел ни кружек, ни хамсиных головок. Он видел перед собою узкую, затравянелую, в голубых огоньках василькового цвета тропинку посреди высокой ржи и то, как идет он будто бы по этой тропинке, руками, грудью, коленями задевая дугою гнущиеся ржаные стебли. С легким соломенным шуршанием, с легким звоном тугих сталкивающихся колосьев они смыкаются за ним и долго качаются, прежде чем снова замереть неподвижно. Кругом – застывшая тишь, ни деревеньки, ни хутора, только золото переспелого хлеба на все стороны… Да еще солнце над головой: жгучее и почему‑то ослепительно черное. Хотя дядя Петя и не видит его, потому что оно в самом зените, но каким‑то образом знает и все время чувствует, что оно – черное, в короне огненных лучей, похожее на шляпку подсолнуха, окруженную лепестками…

Он идет, а впереди него, на той же тропинке, сквозь чащу искрящихся сухим блеском стеблей мелькает что‑то белое; мелькает, мелькает – неясно, расплывчато… И вдруг он видит, что это мелькает: короткая холщовая рубашонка на мальчике, совсем махоньком, который, семеня голыми пухленькими ножками, неуверенно и сбивчиво, как только что научившийся ходить, то бежит, то приостанавливается, оборачиваясь к дяде Пете, с улыбкою на него глядя и шаловливо, зазывно маня его за собою ручкой с крошечными пальчиками. И все у мальчика, как у ангелочка: чистенькое, белое личико с голубыми глазками, светлые кудряшки волос, тонкая, с голубыми прожилками, шейка… Но умилительнее всего – это его пяточки: нежнейшие, розовенькие, как будто только что чисто‑чисто вымытые в корытце. Они торопятся, мелькают, запинаются и снова бегут, бегут, мелькают – два розовых пятнышка на зеленой полоске травы, на синих звездочках василькового цвета… И ручка его умилительна для глаз и для сердца дяди Пети – крошечная ручонка, которой он, оборачиваясь, манит, зовет за собою все дальше и дальше в глубь хлебов. И смех его умилителен, он тоже какой‑то неземной, ангельский: легкий, рассыпчатый. Совсем как звон качающихся колосьев, – он и возникает из этого звона, и звучит вместе с ним, и не просто пропадает, а растворяется в нем, тонет…

«Откудова же, милый, ты взялся? – думает дядя Петя с нежностью к малышу, наполняясь за него тревогой. – Ведь никакого жилья поблизости… В экую же даль занесло тебя от дома, от мамки! Ведь заблудишься же, несмышленыш, потеряешься в хлебах, пропадешь…»

Дядя Петя прибавляет шагу – нагнать мальчонку, взять его на руки. Но, странное дело, как ни старается он, расстояние между ним и мальчиком не сокращается, остается прежним, рубашоночка его, обнажающая ножонки, как бы перетянутые под коленками двумя ниточками, не приближаясь, так все и мелькает, мелькает впереди дяди Пети на тропинке сквозь стебли и колосья тихо шелестящей, позванивающей ржи.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-07-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: