— И по сей день оттуда не вышел, — хмуро сказал Генри. — Вы незнакомы с его женой?
— Да нет… Я всегда думал, что миссис Риверс очень больна. Или я ошибаюсь? Мне казалось, она не принимает посторонних.
— Гм. Ну, если б вы на нее посмотрели, вам бы сразу стало ясно, почему он весь седой в сорок лет. Она, видите ли…
Генри вдруг спохватился. Надо быть поосторожнее. Французам, даже самым милым и любезным, нечего поверять семейные тайны. Этот как будто человек вполне приличный, но кто их разберет, этих иностранцев.
К счастью, Жиль словно бы и не заметил, что он умолк на полуслове, и уже заговорил о другом.
— Это и есть беркширская свинья? Я читал об этой породе. У нас свиньи другие — полудикие, тощие, длинноногие, очень подвижные. А эти породистые матки дают хороший приплод?
В саду они увидели Беатрису, она лежала в гамаке под старым кедром, и Уолтер читал ей вслух. Глэдис взобралась к нему на колени, прижалась растрепанной кудрявой головой к его жилету; в подоле она придерживала целую кучу спящих котят, а свободной рукой ласково ерошила волосы дяди. Увидав отца, она подбежала к нему, просунула руку ему под руку и отвела в сторонку.
— Папа, у дяди Уолтера дома водятся мыши. Подарим ему кошку?
— Конечно, подарим, если только он захочет. А ты уверена, что у него будет время смотреть за котятами? Дядя Уолтер ведь очень занят. Он разве просил у тебя котенка?
— Нет, я хотела сделать ему сюрприз ко дню рожденья. С ними хлопот немного. Я думаю, до его отъезда они уже научатся пить из блюдца. И потом, там ведь Повис.
Она подняла на ладони серый пушистый комок.
— Этот лучше всех, правда? Это девочка. Они чистоплотнее, чем котята-мальчишки. Она будет хорошей подружкой дяде Уолтеру; смотри, она совсем такого же цвета, как его волосы. — Глэдис помолчала минуту. — В Лондоне ему, наверно, одиноко.
|
— Очень может быть, — пробормотал Генри. Он подхватил дочь на руки вместе со всеми ее котятами и усадил в развилину кедра.
— Нет, ей не надо помогать, она лазит по деревьям не хуже белки.
Правда, киска?
Жиль подошел, улыбаясь, и хотел помочь ей спуститься. Она сунула ему котят и, уцепившись за ветку одной рукой, легко спрыгнула на землю.
— Ты сильная, — сказал он.
— Артур сильнее. Он не очень высокий, но Робертс говорит, что у него теперь замечательные мускулы.
— Кстати, а куда девался Артур? — спросил Генри. — Я не видел его с самого завтрака.
— Он сегодня весь день в деревне, — объяснила Беатриса. — Старая миссис Браун делает сидр, и он помогает ей вертеть пресс.
Генри прищелкнул языком.
— Хотел бы я знать, что будет дальше. Неужели этот лодырь, ее сын, сам не мог ей помочь? Довольно невежливо, что как раз, когда приехали гости, Артур весь день где-то бегает. Мог бы по крайней мере спросить разрешения.
— Он так и сделал. Мы ведь ждали гостей только к вечеру, поэтому я и отпустила его. По субботам они с Глэдис не занимаются. А сам Браун лежит, у него приступ астмы.
— Тебе виднее, — проворчал Генри. — Сдается мне, Артур скоро будет на побегушках у всех бездельников, сколько их есть в деревне. На днях он нянчил младенца миссис Григг, не угодно ли! Я понимаю, он старается каждому услужить, но, право же, не надо пересаливать. Можно хорошо относиться к своим арендаторам, но не обязательно на них батрачить, этим их уважения не заслужишь.
|
Уолтер слегка поднял брови. Тот Генри, которого он знал несколько лет назад, не стал бы выговаривать жене при чужом человеке. Но Беатриса, как видно, привыкла к этому, в лице ее ничто не дрогнуло. Зато Глэдис мгновенно вспыхнула.
— Нет, заслужишь!.. Всякий будет уважать человека, который сумел успокоить такого младенца: у миссис Григг он вопит с утра до ночи. Миссис Джонс думает, что это от глистов.
— Послушай, Глэдис. — начал Генри, немало смущенный столь откровенными выражениями, не совсем уместными в устах юной леди. Но глаза девочки так и сверкали.
— Ты всегда придираешься к Артуру! Все говорили, что он очень хорошо поступил, что накопал Уотсонам картошку, когда у мистера Уотсона разболелась поясница. Это просто потому, что…
— Глэдис, — мягко прервала мать, и маленькая злючка, мигом успокоившись, спросила кротко:
— Да, мама?
— Мне кажется, тебе следует извиниться перед отцом, как по-твоему?
Глэдис сморщила было нос, готовая снова взбунтоваться, по тотчас к ней вернулось всегдашнее добродушие и, обхватив обеими руками рослого, массивного Генри, она подпрыгнула и поцеловала его в подбородок.
— Извини, папа.
Он ущипнул ее за щеку.
— Я не сержусь, киска. Мы все рады, что у Артура такое доброе сердце. — Он, смеясь, повернулся к Жилю. — У вас во Франции тоже есть такие сорванцы-девчонки?.. Глэдис, мистер д'Аллейр обещал жить у нас и учить вас с Артуром. Теперь ты можешь стать ученой леди. Надеюсь, ты будешь учиться прилежно и слушаться его.
С минуту Глэдис критическим взглядом откровенно разглядывала незнакомца, потом одобрительно кивнула и вложила в его ладонь крепкий смуглый кулачок.
|
— Я постараюсь.
— Больше мне ничего и не надо, — сказал Жиль. — А теперь для начала ты сама меня кое-чему научишь. Расскажи, как выглядит ваш пресс для сидра? У нас дома делают не сидр, а вино.
— Хотите взглянуть на пресс? — спросила Беатриса. — Глэдис может вас проводить. Это недалеко — и мили нет, если идти полем.
— Я с удовольствием пошел бы и помог Артуру. Тогда я познакомлюсь и с ним и с тем, как у вас приготовляют сидр.
— Ну, если вам так хочется, — с сомнением сказал Генри. — Только это ведь пачкотня страшная.
— У меня с собой есть старый костюм. Мистер Риверс посоветовал мне захватить его.
Жиль пошел к себе в комнату. А Беатриса с улыбкой посмотрела на возбужденное лицо дочери.
— Да, можешь идти. Только, если хочешь помогать, надень большой фартук.
Снарядившись для грязной работы, учитель и ученица зашагали полем в сопровождении двух веселых, перемазанных в грязи псов. Глэдис уже причислила нового знакомца к тем, — а их было немало, — кто нуждался в ее покровительстве. Она взяла его за руку, чтобы помочь ему перебраться через изгородь, и пришла в восторг, узнав, что он не боится коров.
— А знаете, некоторые боятся, кто не привык жить в деревне. Мама говорит, что они ничего не могут с этим поделать, бедняжки. А собак вы любите? Меченый — это Артура, а Пушинка моя. У нее скоро опять будут щенята.
Хотите, я вам дам одного? У Меченого блохи. Пушинка иногда их у него ловит; но мы все равно чешем их гребешком каждый день. Каждый причесывает своего. И еще мы ухаживаем за пони — у нас он общий, на двоих. Его зовут Малыш. На будущий год у каждого будет свой. А как «пони» по-французски?.. Ой, давайте говорить по-французски! Или хоть так — вы по-французски, а я по-английски. А по-латыни вы тоже умеете? Мама умеет. Она иногда говорит с нами по-латыни. У Артура лучше выходит, чем у меня. Вы не будете сердиться, что я глупая?
По-моему, я не очень глупая, но только Артур уж-жасно умный.
Жиль сделал почтительное лицо.
— Вот как? Тогда, пожалуй, хорошо, что ты не такая. Вдруг я не сумел бы учить двух таких учеников! Сам-то я совсем не такой уж-жасно умный, и тогда что бы мы стали делать?
— Ну, как-нибудь справились бы, — утешила его Глэдис. — Мама могла бы помочь вам.
В деревню они пришли очень довольные друг другом.
— Эй, Артур!
Глэдис помчалась вперед, волосы ее рассыпались по плечам, собаки с лаем прыгали у ее ног.
Она схватила за плечи растрепанного мальчика и закружила его в победном танце.
— Отгадывай до трех раз!.. Нет, не то… и не яблочные пирожные к чаю.
Ну, так и быть, скажу. Мистер д'Аллейр будет жить у нас, и мы каждый день будем говорить по-французски! Правда, весело будет? И он умеет разговаривать с птицами, и… Ой, Артур, как ты вымазался! И совсем задохнулся. Сколько же времени ты крутил эту штуку? Сядь скорей, отдохни.
Артур и в самом деле вымазался с головы до пят и, — хоть он ни за что не признался бы в этом даже самому себе, — выбился из сил и обрадовался случаю немного отдохнуть. День был нелегкий, он потрудился на совесть.
Они все уселись рядышком на край ларя. Глэдис извлекла из оттопырившихся карманов передника три больших красных яблока, три булочки и горсть орехов, дала каждому его долю и тотчас принялась жевать.
— Дайте-ка я расколю орехи камнем, пока вы не сломали себе зубы, предложил д'Аллеир.
Не успев догрызть яблоко, Глэдис потребовала немедленно начать уроки.
Она сгорала от нетерпения: пускай новый учитель скорее сам увидит, на какие чудеса способен ее любимый Артур. Но хотя мальчик, как всегда, старался изо всех сил, он слишком устал и слишком робел, и потому не мог не показаться безнадежным тупицей и то и дело зевал над французскими глаголами.
— На твоем месте, — сказал Жиль, — я бы улегся тут на свежем сене и соснул немного. Fais dodo…[156]А мы займемся яблоками, Mademoiselle le Trourbillon[157].
— А что это значит?
— Право не знаю, как сказать это по-английски. Trourbillon — это такая штука, которая очень на тебя похожа.
Через месяц Жиль поделился с Беатрисой и Уолтером своим мнением о детях. По его просьбе Беатриса вначале не посвятила его во все подробности истории Артура, чтобы он мог непредвзято судить о мальчике.
Он находил, что Глэдис на редкость неглупая девочка, хотя пока еще не проявляет каких-либо определенных склонностей и способностей. По его мнению, при таком живом уме, веселом нраве и ключом бьющей энергии она будет прекрасно учиться.
— Да еще, — прибавил он, и глаза его весело блеснули, — при ее отношении… к semblables…
— К себе подобным?
— Благодарю вас. Я хочу сказать, она так великодушна. Она, по-видимому, находит, что я глуповат, ведь я так смешно говорю по-английски и так слаб в арифметике и географии. Но она добрая девочка… bоnnе соttе lе раin[158], как говорят у нас крестьяне… и всегда сочувствует бедняге, который старается изо всех сил. Она с величайшим дружелюбием во всем мне помогает; но, боюсь, это только из желания подбодрить меня.
— Наверно, она жалеет вас, думая, что вам тоскливо жить так далеко от дома, — сказал Уолтер.
— Глэдис невыносима сама мысль, что кому-нибудь грустно и одиноко, пояснила Беатриса. — По-моему, она не доставит вам хлопот. Теперь скажите нам, что вы думаете об Артуре.
Жиль сразу стал серьезен.
С Артуром, по его мнению, дело обстоит куда сложнее. Порою, внезапно, как молния, в мальчике блеснет незаурядный ум, а потом он снова становится поразительно вялым, если не просто тупым. Он неизменно старателен, послушен, и прямо жалко смотреть, в какое отчаяние его повергает собственная несообразительность. Вся беда в том, что ему очень трудно сосредоточиться: наперекор всем его стараниям мысли его то и дело уносятся бог весть куда.
— Словно его все время тянет куда-то помимо его воли, — объяснял Жиль.
— Не то чтобы ему не хватало ума — он очень старается понять, что ему говоришь, — но у него ничего не выходит. И я не знаю почему.
— А может быть, это отчасти именно потому, что он уж чересчур старается? — сказал Уолтер.
— Отчасти, может быть. Но дело не только в этом. Здесь есть что-то еще, чего я не понимаю. Он совершенно не похож на всех детей, сколько я их видел в своей жизни.
Беатриса кивнула.
— По-моему, тоже. Я не встречала другого человека, до такой степени…
— Она помолчала. — Не могу найти подходящего слова.
— Беззащитного?
Она почти с испугом посмотрела на Жиля.
— Да, пожалуй. Как вам удалось понять это так быстро? И она рассказала ему все, о чем раньше умалчивала, и закончила описанием тяжелой сцены, разыгравшейся на каргвизланском берегу. Она считает, что все усилия Артура сводит на нет то смешанное с ужасом восхищение, которое внушает ему отец.
— И к тому же, — прибавила она, — боюсь, он очень тоскует по матери.
Немного погодя она вновь заговорила о Мэгги Пенвирн.
— Это странно звучит в применении к такому кроткому существу, но меня просто поражает, как велико в ней чувство собственного достоинства, хоть она этого и не сознает. Какой-то природный аристократизм… Рядом с ней начинаешь чувствовать, что ты не слишком хорошо воспитана. И она каким-то образом внушила мальчику преданность, прямо невероятную в таком возрасте.
Это не просто привязанность, какая бывает между матерью и сыном: они двое как будто знают что-то такое, что никому больше неведомо, у них есть какой-то тайный язык, которому никто из нас никогда не научится.
— А может быть, дело в том, что они оба религиозны до мистицизма? предположил Уолтер.
Беатриса озадаченно посмотрела на них.
— А что это, в сущности, такое — религиозный мистицизм? Ты хочешь сказать, они очень набожны? Что до Мэгги, это, конечно, верно; и она все время говорит с Артуром на этом методистском жаргоне… По-моему, все это ужасное ханжество. Но сама она не ханжа, просто какая-то… не от мира сего.
— Нет, — сказал Уолтер. — Я имел в виду не набожность н даже не благочестие: есть люди. которые в этом не нуждаются, у которых религиозное чувство — природный дар, вот как у отца Артура — дар механика.
— А разве бывают такие? — спросила Беатриса. — Впрочем, очень может быть, только я таких не видала.
— А я видел, — сказал Жиль. — Таким был католический священник, который учил меня латыни, еще в Тулузе, когда я был мальчиком. Я раз увидел, как он смотрит на распятие, и вся латынь вылетела у меня из головы.
Он поднялся.
— Благодарю вас за то, что вы рассказали мне о его родителях, это объясняет многое, что меня тревожило. Бедный ребенок!
Глава 29
После ухода Жиля в комнате вновь воцарилось тягостное молчание, которое брат и сестра хранили вот уже два дня, с тех пор как пришло письмо от доктора Терри. Весь этот месяц они, точно по уговору, ни разу не упоминали о Фанни; Уолтер, по-видимому, не в силах был начать этот разговор, а Беатриса, сдержанная по обыкновению, не задавала ему вопросов. В сущности, пока не пришло это письмо, не о чем было и спрашивать, За последний год брат постарел на десять лет, и вид его говорил яснее слов. Но на этот раз, кажется, полученные им известия еще хуже, чем она опасалась.
— Би, — начал он наконец и умолк.
— Ты получил письмо от доктора Терри. Я узнала почерк. Он пришел к какому-нибудь определенному решению?
— Да. Но я не могу на это согласиться. Он считает, что ее нужно увезти из дома.
— Навсегда?
— Да. В лечебницу для душевнобольных. Он давно подозревал, что, помимо этой ее привычки, тут кроется что-то еще. Поэтому-то он и хотел понаблюдать за ней у себя дома. Теперь он с полной уверенностью засвидетельствует, что она невменяема.
Сердце Беатрисы бешено забилось от радости, потом она посмотрела в лицо брату, и снова сердце ее медленно, мучительно сжалось. Надежды нет спасительная дверь открыта, но Уолтер не переступит порога. Он останется в своей темнице до самой смерти.
— Можно мне прочесть письмо? — спросила Беатриса. Уолтер поколебался, потом вынул из кармана конверт.
— Возьми, если хочешь. Только не читай начала. Он описывает подробности. Я… я предпочел бы не обременять тебя всеми этими отвратительными мелочами, достаточно того, что я сам живу среди них. Начни с этой страницы.
И она начала читать:
«Трудно сказать, где кончается неуравновешенность и начинается настоящее помешательство. Неполноценная от природы, эта несчастная женщина, без сомнения, долгое время находилась под разлагающим влиянием дурной среды и дурных привычек. Судя по тому, что она рассказывала мне о своем детстве и юности, у нее в ту пору едва ли была возможность бороться с пагубной наследственностью. Поэтому несправедливо было бы чрезмерно винить ее за то, что она такая, как она есть; нам следует примириться с положением вещей и делать все, что в наших силах, а в остальном уповать на милость божию.
Сейчас я не могу с уверенностью утверждать, что она страдает опасным для окружающих умопомешательством в общепринятом смысле этого слова. Но очень возможно, что в ближайшем будущем она станет такою. В связи с этим я должен указать, что ее дурные привычки проявляются все определеннее (возрастающая неопрятность, страсть к сквернословию), и это, особенно в совокупности с обостренной сексуальностью, о которой вы мне рассказывали, представляется мне весьма плохим симптомом. С другой стороны, она может дожить до преклонного возраста, оставаясь все в том же положении, и у вас так и не возникнет необходимости изолировать ее, — разумеется, при условии, что всегда рядом будет человек, готовый посвятить себя ей и имеющий на нее некоторое сдерживающее влияние. Без такого влияния она не может и никогда не сможет жить на свободе. Итак, дорогой Уолтер, если вы все еще считаете своим долгом оставаться в этой роли, я могу лишь восхищаться вашим постоянством и сожалеть о вашем неразумии. Но если хотите знать мое мнение, я убедительно советую вам не упорствовать, понапрасну принося в жертву свое здоровье, свою работу, покой и свободу, в бесплодных попытках исправить неисправимое. В настоящее время я с чистой совестью могу засвидетельствовать, что она невменяема.
Как вам известно, я уже многие годы придерживаюсь той точки зрения, что нынешняя система содержания душевнобольных — позор для нашей цивилизации. Но до сих пор все мои усилия склонить тех, от кого это зависит, к более гуманному и разумному обращению с этими несчастными оставались тщетными. И сейчас я могу вам обещать только, что если в меру и часто давать надзирателям на чай, ее можно оберечь от излишних жестокостей.
Поскольку вы просили меня высказаться откровенно, я должен признать, что едва ли ей будет хорошо в Вифлеемской больнице или в любом другом заведении подобного рода. Но я не верю также, что ей хорошо теперь — или может быть хорошо где бы то ни было — настолько, чтобы это оправдывало все те страдания, каких стоит вам нынешнее положение вещей».
Беатриса отложила письмо.
— Но это чудовищно, Уолтер! Это не может так продолжаться!
Он пожал плечами.
— Что я могу сделать? Ведь она мне жена.
— Так что же? Если ты женат на одержимой…
— Это не ее вина. Она не может стать другим человеком.
— Ты хочешь сказать, что она не может совладать с собой? Теперь, когда привычка стала сильней ее, это, пожалуй, верно. Но она с самого начала могла не поддаваться.
— Не знаю. Подумай, что у нее была за жизнь. Совсем одна, в чужом краю, на Востоке, больная, без друзей; и она видела, что другие находят в этом облегчение. Кто-то из слуг в том доме, где она жила, принес ей это снадобье, когда у нее разболелся зуб и она мучилась бессонницей. В другой раз, когда она вынуждена была работать, несмотря на боль, она снова решилась прибегнуть к этому средству. Когда она поняла опасность, было уже слишком поздно… Я хорошо понимаю, тут легко попасться.
— Так, значит, она не отпирается?
— Нет. Иногда она даже пробует бороться со своей слабостью, но ее выдержки хватает ненадолго. Однажды она вернула мне деньги, которые я ей дал на хозяйство, и умоляла, чтобы я держал их у себя и сам оплачивал счета, лишь бы избавить ее от соблазна.
— Это было искренне?
— Трудно сказать. В ней два человека, и один, без сомнения, был искренен, а второй украдкой прикидывал, так ли я глуп, чтобы поверить. Две души в одном теле… тебе этого, конечно, не понять. И слава богу.
Не понять? А та старая тень, ее второе «я»? Что, если бы она не растаяла, а завладела ею всецело? Может быть, это и случилось с Фанни?
Гадареновы свиньи… По крайней мере можно благодарить бога, — если только веришь в бога, — за то, что Уолтер никогда не узнает, какие мысли приходят порой на ум его сестре. Потайная дверь той старой комнаты ужасов вновь захлопнулась, и Беатриса услышала, как Уолтер, коротко, невесело засмеявшись, сказал:
— А на следующей неделе мне пришлось выкупать у ростовщика портрет отца.
— И все-таки ты намерен и дальше тянуть ту же лямку. Чего ты надеешься добиться? Ты убиваешь себя, и хоть бы она стала от этого на грош счастливее.
Ты же видишь, он пишет…
— Нет, мне никогда не сделать ее счастливой. Но я предупреждал ее с самого начала… — Он не договорил.
— Предупреждал? О чем?
— Я сказал ей, перед тем как мы поженились, что никогда не буду ей… не смогу относиться к ней как муж. Она уверяла меня тогда, что ей довольно моей дружбы, но теперь… Ох, не будем говорить об этом, Би. Для чего тебе слушать все это?
— Прошу тебя, Уолтер, я очень хочу понять. Ты хочешь сказать, что никогда… никогда не желал ее как женщину?
— Конечно же нет. Как могло быть иначе? Она всегда была… физически отвратительна мне, бедняга.
— Но тогда… почему?..
— Почему я женился на ней? Это длинная история. Да и какое это теперь имеет значение? Сделанного не воротишь.
— Что и говорить, это была страшная ошибка. Но разве из-за этого ты теперь должен заживо похоронить себя? Для чего же тогда сумасшедшие дома, если не для таких, как она?
— Би, а ты знаешь, что такое сумасшедший дом? Фанни знает. Она однажды видела это ужасное место, — туда за пенни пускают зевак, и они через решетку смотрят на несчастных узников и глумятся над ними. А если дать сторожу еще несколько пенсов, он, пожалуй, станет дразнить и злить их, пока не доведет до бешенства. Если бы ты видела, что с ней было, когда доктор Терри пригрозил написать свидетельство о невменяемости, ты бы поняла. Если бы ты видела, как она цеплялась за меня, как вся сжалась от страха, как билась головой об стену…
— Пора бы уж тебе привыкнуть к ее выходкам, Уолтер.
— Это не выходки — это страх, самый настоящий страх. Она вся посинела и похолодела, точно мертвая, и по лицу катился пот… — Его передернуло. — Ты же видишь, даже сам доктор Терри не отрицает, что в этих домах ужасно. Как я могу быть уверен, что ее не станут бить, не посадят на цепь? Она… она может вывести из терпения. А у сиделок в этих лечебницах нелегкая жизнь такая страшная работа, и притом им платят такие жалкие гроши, и все они из самых низов, — не удивительно, что они бывают жестоки. Я не могу обречь человека подобной участи. Не могу.
— А какой участи ты обрекаешь сразу двух людей? Ты забыл о Повисе? Себя ты не жалеешь, но неужели тебе и его ничуть не жаль?
Он отвел глаза.
— Я его умолял оставить меня.
Беатриса гневно вспыхнула.
— Ты сам себя обманываешь. Никогда Повис тебя не оставит. Ты жертвуешь человеком, который тебя любит, ради ничтожной…
— Это не ради нее. Не ради нее я на ней женился, а ради… потому что я хотел остаться верным умершей… Он вдруг рассмеялся.
— Да, а отчасти еще и потому, что она потеряла носовой платок, прибавил он. — Странная штука жизнь, никогда не знаешь, где тебя ждет ловушка.
Он встал, прошелся по комнате, потом снова сел.
— Ну конечно я был глуп. Но мне так важно, чтобы ты поняла. Би, ты знала, что я еще до встречи с Фанни чуть было не женился на другой женщине?
— Нет, милый. Но я догадывалась, что была какая-то другая женщина.
— Помнишь. Фанни нашла у меня в столе рисунок — портрет девушки — и письмо? Мы были помолвлены, но недолго, только месяц. Это не очень много, когда приходится потом жить этим долгие, долгие годы…
Это было в Лиссабоне. Ее звали Элоиза Лафарж. Она была дочерью местного врача, француза, того самого, который вылечил Повиса от ревматической лихорадки. Мы с ним были друзьями. Это через него я познакомился с д'Аллейрами. Отец Жиля был его старый друг.
— Ты писал мне про какого-то доктора Лафаржа вскоре по приезде в Лиссабон.
— Он был очень славный. Теперь его уже нет в живых. Об Элоизе я не мог писать. Я… я думал, что я ей безразличен. И потом мне казалось, что я ни одну девушку не вправе просить войти в такую семью, как наша. Мне было стыдно из-за мамы.
— Очень неразумно. Какова бы ни была твоя мать, ты оставался самим собою.
— Да, и я мог бы помнить о тебе и об отце. Но уж если обжегся, так обжегся, и ожог горит, пока не заживет, что бы ты там ни вспоминал. Я никак не мог прийти в себя после того, что случилось с мамой… и с тобой тоже.
— Со мной? Но я благополучно вышла замуж и рассталась с родительским домом за два года до того, как ты уехал из Лиссабона.
— Да. И я погостил здесь у тебя и уехал, кляня себя за то, что, как дурак, впутался не в свое дело и навредил куда больше, чем помог, когда примчался из Португалии и подтолкнул тебя на несчастный брак.
— Уолтер! Что ты такое говоришь? Кто тебе сказал, что наш брак несчастлив? Уж во всяком случае не я.
— Нет, дорогая, ты бы никогда не сказала. Но это сразу было видно.
После минутного молчания она медленно сказала:
— Кроме тебя, никто этого не видел. И теперь это уже не несчастный брак. Тогда и в самом деле так было, но Генри этого не знал.
— Генри ведь не Риверс. Наверно, не зря мы с тобой дети своего отца.
Я… я чувствовал себя виноватым перед тобой.
— И напрасно. В то время я все равно не была бы счастлива, где бы ни жила и за кого бы ни вышла замуж. Все равно я была бы несчастной и… и отвратительной. Это из-за того, что случилось еще прежде, чем я встретила Генри. Из-за этого мне вся жизнь казалась грязью.
— А мне она казалась беспросветной ночью, и я понимал, что сам я никчемный неудачник. В тот мой отпуск перед поездкой в Вену я часто виделся с мамой. Тогда она уже… далеко зашла. Я рад, что в последние годы ты была избавлена от этого зрелища. Должно быть, это на меня сильно подействовало.
Понимаешь, я отказался от работы, о которой так мечтал, только чтобы доставить ей удовольствие. У меня была какая-то робкая надежда, что я смогу хоть немного повлиять на нее и спасти ее от самой себя. А здесь я видел тебя и эту вечную твою ужасную улыбку. Она преследовала меня. И притом я думал, что я на всю жизнь останусь заштатным канцеляристом при каком-нибудь посольстве. Что мог я предложить своей невесте, какие радости, какие блага?
А потом я узнал, что Элоиза тоже мучилась, думая, будто я к ней равнодушен.
Видно, просто оба мы были слишком молоды и робки.
И вдруг неожиданно мы обрели друг друга. Этому помогла одна маленькая бельгийка, бонна, которая пыталась покончить с собой… из-за несчастной любви, как я понимаю. Кажется, должен был родиться ребенок, а она была совсем одинока и доведена до отчаяния. Этим девушкам, которых богатые дамы берут с собою за границу, чаще всего нестерпимо тяжело живется. Слуги хотя бы водят компанию друг с другом, а гувернантка — и не слуга и не госпожа.
Так или иначе — она бросилась в реку. Я ехал мимо верхом и увидел, как два лодочника вытащили ее полумертвую из воды. Они были глупы и грубы и совсем запугали ее. Я отвез ее к Лафаржам, и Элоиза настояла на том, чтобы оставить ее у себя, пока не удастся переправить ее в Гент к родным. Она просто-напросто спасла эту девушку. Это было так похоже на нее, у нее был особый дар опекать хромых собак и заблудившихся детей. Отец всегда называл ее Mа реtiteе soeur dе lа misericorde[159].
Ну вот, однажды мы заговорили о том, как светские дамы обращаются с гувернантками. У отца Элоизы была большая практика в аристократических домах, и она знала, чего он там насмотрелся. И она сказала, что если когда-нибудь получит наследство, то потратит его на помощь нуждающимся гувернанткам. «Они видят, как с каждым днем уходит от них молодость, сказала она. — А некоторые с самого начала дурны собою. Они стареют, и никто за всю жизнь не любил их». Тут она заплакала, и тогда… Я тебе об этом писал.
— Я не получала такого письма.
— Оно не было отослано. Я отложил его до последней почты, чтобы Элоиза могла приписать несколько строк… А тут вспыхнула эпидемия оспы, и она умерла. Я нашел это письмо у себя на столе, когда вернулся с похорон…
Так случилось, что я уехал из Лиссабона. Потом был тот год в Вене, а потом, ты помнишь, меня послали в Константинополь. В соседнем доме жил русский князь, что-то вроде дипломатического тайного агента. Там было полно шпионов и авантюристов. Все из-за Крыма. Он привез с собою жену и детей в качестве ширмы, а Фанни была у них гувернанткой. С нею обращались просто чудовищно. Детям позволяли с ней так разговаривать… Я думаю, нужно своими глазами увидеть русских дворян, чтобы понять, что это такое. Может быть, дело в том, что они привыкли к крепостным.
У них была взрослая дочь, которая… А, ей было все равно кто… Она была из тех, которым во что бы то ни стало нужен поклонник, а я в то время оказался под рукой… Понятно, я избегал ее. Ну и, естественно, я был вежлив с Фанни, открывал перед нею дверь и все такое, а однажды проводил ее с зонтиком, когда у нее жестоко разболелась голова, а они без конца гоняли ее по пустякам под палящим солнцем. Мне и в голову не приходило, что кто-то может это ложно истолковать. Фанни было тридцать шесть лет, а выглядела она на все сорок.
Однажды душной, жаркой ночью мне не спалось. Стояла полная луна, и я вышел пройтись по саду и подышать свежим воздухом. Под апельсиновыми деревьями кто-то плакал — отчаянно, навзрыд. Теперь я знаю, что это симптом, с нею часто это бывает. Она скорчилась на скамье, уронила голову на руки. Я спросил, не могу ли я ей чем-нибудь помочь. Она подняла голову, и я понял, что имела в виду Элоиза, когда сказала о гувернантках: «Никто никогда не любил их». Она была вся заплаканная… такая уродливая, жалкая. Она сказала:
«Десять лет я мучаюсь в этом аду, и до вас ни один человек даже не подумал спросить меня об этом».