I
Казацкое войско возвращалось на Украину по дорогам, скованным первыми морозами. Измученные походами, отягощенные огромной добычей, казаки были рады отдохнуть по хуторам, по зимовникам, у теплой печки. Еще больше радовали их результаты похода: польская армия была не только разбита, но и уничтожена, и на Украине не оставалось уже, кажется, ни одного польского шляхтича. Теперь казацкая старшина будет хозяином на земле и на воде. К казакам перейдут мельницы и шинки, пасеки и сенокосы.
Радовалась старшина и от мысли, что чванливая шляхта, которая до сих пор презирала казаков, теперь вынуждена считаться с их силой. Как ни противился сейм кандидатуре Яна-Казимира, а все же должен был избрать его королем. Теперь для всех стала понятна тактика гетмана Хмельницкого, когда во Львове он ограничился выкупом, а сам передвинул казацкое войско к Замостью. Эта маленькая фортеция не имела особенного стратегического значения, но зато огромное значение имело приближение казаков к Варшаве, где происходил элекционный сейм [ Элекционный сейм – сейм, на котором избирали короля ]. Богдан Хмельницкий для видимости угрожал осадой города. Когда же стало известно об избрании Яна-Казимира, он, послав несколько отрядов в глубину страны, к самому Краковскому каштелянству, на подмогу местным повстанцам, с остальными повернул на Киев.
Белоцерковский есаул Макитра ехал с Федором Гладким в одном рыдване, на котором еще красовались фамильные гербы Потоцких. Следом за рыдваном катились кованые возы, наполненные разным скарбом — медными котлами, кадками, плугами, железом, косами, граблями, посудой с разными фамильными гербами, шубами, кунтушами, платьями, даже старой сбруей. Возы также принадлежали есаулу.
|
— Жена приказывала не возвращаться из похода, если не достану для дочери серебряного зеркальца, — говорил он Гладкому, который всю дорогу дремал в уголке рыдвана. — И нашел было у пани Орепинской, возле Пулина. Как раз такое, как жена говорила. Так хлоп глупый, как увидел себя в зеркальце, бросил на землю, еще и каблуком наступил... А ну, хлопе, придержи коней, — сказал он уже в окошко. — Стань в сторону!
Рыдван остановился. В трех шагах валялась разбитая повозка, а возле нее несколько трупов.
— Сними кафтан с того крайнего: он еще целый.
— Да ну его, леший с ним, — брезгливо ответил возница, оглядываясь на казаков.
Казаки ехали верхом и на возах — без конца и края. Старшины были одеты в теплые шубы, в добротные киреи, в лисьи шапки, казаки — в тулупы, в татарские кобеняки, а позади полков, не на конях и не на возах, а спотыкаясь о мерзлые комья, плелись оказачившиеся мещане и посполитые. Они ежились от холода в кунтушах с чужого плеча, в свитках и истоптанных постолах. За спиной у них болтались пустые сумы. Они были измучены голодом, обессилены болезнью, которая всю осень мучила казацкий лагерь. Эпидемия выкосила больше казаков, чем огонь противника, и продолжала косить еще и сейчас. Больные пластом лежали на возах, и каждую ночь их десятками закапывали у дороги.
Когда возница есаула вторично отказался раздевать покойника. Макитра вылез сам, стянул с закостеневшего трупа не только кафтан, но и жилетку, а от повозки отломил ось и бросил в рыдван под ноги.
— Видали, пане Федор, как хлопы распаскудились? Воротит его от покойников! Ты, хлоп, еще рад будешь такому кафтану, когда начнешь светить голым телом. Думает, как раздобыл сорочку, так уже и паном стал, на всю жизнь хватит. Видно, бог внял нашим молитвам, что Хмель не пустил голытьбу на Варшаву, ведь побьет шляхту — так уж обязательно и за нас возьмется... Да ты спишь, пане Федор?
|
— Неможется мне, — ответил Федор Гладкий. — Хоть бы до Киева дотянуть.
— Слыхал, через три дня будем в Киеве. Говорил ведь тебе, выпей стакан оковитой с порохом. Для меня это первое лечение: полмеры горилки, полмеры пороху, выпил — и на печку...
— А где же эта печь, если вторые сутки ни одного дыма не видно.
— Это правда: разогнали жителей, а сколько народу оказачилось! Теперь хлопа, верно, и силой не заставишь снова работать на пана. А кто сеять будет? А что есть будем? Может, еще и нам придется бросать Украину и идти за хлебом.
— Московский царь разрешил черкассцам покупать в России хлеб и соль без пошлин.
— О, смилостивился!
— Хмель посылал просить.
— Все подлаживается, все виляет перед Московией. А мы не хотим! Теперь король польский будет за нас, может еще и со шляхтой уравняет. А что мне может дать царь московский? А отобрать — отберет!
— Я тоже так думаю.
— А что он, Хмельницкий?
— Народ, говорит, так хочет...
— А разве казацкая старшина — не народ? Многие ведь не согласятся! Пусть только голытьба расползется, мы ему тогда не то запоем!.. Чего тебе?
За дверцу кареты уцепился изможденный парубок, у которого на исхудалом, почерневшем лице только глаза блестели.
— Добрый пане, я уж, видно, не дойду... Довоевался... Дозвольте, я немножечко, хоть на приступке...
|
— А кто тебя неволил воевать? Много вас таких. Оборвешь сукно!
Парубок не выпускал дверцы из посиневших пальцев и продолжал спотыкаться рядом с каретой.
— Не ради себя воевал...
— А ты чего рот разинул? Подгони коней! — раздраженно бросил Макитра вознице.
Карета закачалась на выбоинах, голова парубка то исчезала, то появлялась в окошке, а когда ее уже не стало видно, Макитра обернулся.
— Шлепнулся. Вишь, каких наплодил Хмель на нашу голову!
— Я думаю, — отозвался Гладкий из угла, — Хмель еще и сам пожалеет: для таких, как этот голодранец, мы все — богатеи-толстосумы, хотя и православные. А теперь, когда набили морду вельможным, можно будет и нам голос подать. — Гладкий посмотрел на продрогшего возницу и наклонился ближе к Макитре: — Когда были послы к гетману из Львова, один тайком подсунул мне кое-что...
— Подсунул? — Макитра наклонился еще ближе. — Что же он подсунул?
— Привилей!
— Привилей?
— Привилей!
Макитра откинулся в самый угол кареты и выпучил глаза на полковника.
— От короля?
— От короля. Не будешь дураком — и ты можешь получить.
Теперь уже Макитра выглянул в окно и потом всем телом подался к Гладкому.
— Где, скажи, как? Ты же знаешь, мы были послушны королю и будем!.. Тебе что — маеток? Или шляхетство? Мне хотя бы мельницы да пруды пана Смяровского... Его же, благодарение богу, укокошили.
— Перво-наперво надо от Хмельницкого отступиться.
— А, леший с ним! Что он мне, этот Хмель, — сват или брат, или его Украина будет меня кормить? Хоть сегодня!
— Ну, об этом побеседуем в другом месте. Что-то морозит меня... Может, и еще кого-нибудь уговоришь... Дело верное.
— А ты молчал, пане полковник!
— Береженого бог бережет, пане есаул!
— Понимаю... Вот только Максим Кривонос возле него. Уж такие родные стали, что куда там!
— Говорят, ему хуже, Максиму... Открой окошко, душно стало.
— Баба с возу — кобыле легче... И мне что-то душно.
Максим Кривонос после ранения у стен бернардинского монастыря был на волосок от смерти: пуля, пущенная рукой монаха, попала под сердце. Он не сдавался. Но к ране прибавилась еще и хворость.
— Мартын, — сказал он однажды утром, болезненно улыбаясь. Глаза его ярко сверкали. — Ты умеешь отгадывать сны?
Джура стал еще угрюмее и молчаливее. Но, верно, и родная мать так не ухаживала за Максимом в детстве, как ухаживал сейчас за ним Мартын.
— Может, ворожку позвать? Что вам такое приснилось?
— Подними подушку.
Подушка, которую ему раздобыл Мартын в брошенном хозяевами доме, валялась на полу.
— Снится мне, что я стою на высокой башне с зубцами и смотрю на долину, а по долине идет какое-то войско, выровнялось, как под линейку. Много войска, и все на запад.
Мартын, стараясь уразуметь каждое слово, наморщил лоб, кивнул головой.
— Потом, откуда ни возьмись, черный ворон, сел возле меня на столб и тоже смотрит на войско. Потом прилетели совы, уселись на постель и ну клевать меня.
— Сова — это от вредных ветров и непогоды.
— А женщина? Подошла к постели какая-то женщина — высокая, вся в черном, посмотрела на меня большими глазами, написала мелом на спинке кровати крестик и молча отошла.
— Где написала?
— В головах.
— Так это ж на здоровье, пане полковник! Плохо, когда крестик в ногах, — обрадовался Мартын и, должно быть, впервые за долгое время улыбнулся.
Однако к вечеру жар усилился, и Кривонос начал заговариваться. Вдруг вскочил с горящими глазами и стал выкрикивать:
— Стой, душегуб! Теперь я отомщу тебе за наши мучения! Вынимай саблю! — и начал фехтовать с воображаемым противником, пока, обессиленный, снова не упал.
Пошла уже вторая неделя, а Кривонос не приходил, в сознание. В дороге Мартын вез его, укутанного в тулупы, на арбе, застланной пахучим сеном. За арбой, привязанный, шел конь Максима, укрытый попоной, а по бокам ехали Мартын и Кондрат. Иногда подъезжали Петро Пивкожуха и Саливон. Они долго и молча всматривались в восковое лицо своего полковника, который водил затуманенным взором и никого уже не узнавал.
На четырнадцатый день Кривонос начал сильнее, чем всегда, метаться на арбе, с безумными глазами рвать на себе рубаху, кричать. Потом как будто притих и умоляюще заговорил:
— Положи мне на лоб руку... Теперь легче. Почему ты так смотришь? Ты холодная вся, Ярина!
И снова громко закричал:
— Где Богдан?.. Киев уже видно!
— Хоть бы завтра увидеть, — пробормотал Мартын.
— Видишь, сияет златоглавый!
Он разбросал прикрывавшую его одежду, ловким прыжком соскочил с арбы и властно крикнул:
— Мартын, коня!
На этот раз Мартын был уже бессилен удержать полковника. Попробовал и Кондрат, подбежали еще казаки, но Кривонос размахивал руками и сбивал казаков с ног. Мартын быстро отвязал коня. Кривонос одним рывком вскочил в седло и поскакал в поле. Глаза его сверкали, как осколки стекла при свете месяца, разметавшийся чуб летел по ветру, а полы жупана бились, как крылья огромной птицы. Вытянув руки вперед, Кривонос возбужденно кричал, будто перед ним была вода:
— Пугу, пугу. Днепр-Славута! Как разлился!.. Из Московии, из Белоруссии подмогу несешь казакам... Видишь, Богдан! Гуляй, воля, гуляй!..
По лицу его пробежала судорога, он вдруг умолк и стал клониться набок. Его подхватил Мартын. Конь остановился, тревожно захрапел и опустил голову до земли. Над ними висело серое небо, падал сухой снег, тоскливо каркали, пролетая, вороны, в тумане таяла однообразная даль.
II
В конце декабря в Киеве выпал снег. Он устлал чистыми покрывалами улицы, площади, прикрыл белыми шапками дома и развалины церквей, пушистыми лапами повис на вишневых деревьях. Прикрыл снег и следы недавних разрушений, которые учинили мещане в шляхетских и униатских подворьях. Немногим удалось убежать или укрыться за стенами православных монастырей, на которые мещане не осмеливались поднять руку; остальную шляхту если не изрубили, то утопили в Днепре. Теперь вольный Киев мог встречать гетмана Украины с рыцарями войска Запорожского, возвращавшихся из победоносного похода.
К встрече готовились, как к великому празднику: подновляли хаты, убирали улицы и дворы, студенты коллегии Петра Могилы слагали вирши, духовенство готовило речи, девушки зеленой хвоей украшали крест с поржавевшим распятием на площади у святой Софии, а ремесленные цехи готовили подарки: лучшие портные шили для гетмана Хмельницкого адамашковый жупан голубого цвета, оружейники ковали для полковника Кривоноса саблю из дамасской стали. Сам цехмайстер Трофим Братыця вырезал на клинке арабские узоры. Для полковника Данила Нечая, который помог им избавиться от польской шляхты, готовили пистоль с перламутровой рукояткой. Они видели, как метко он стрелял в шляхту, кинувшуюся биться с мещанами.
В воскресенье стало известно, что войско Запорожское приближается к Киеву, и в город потянулись не только казаки, но и мещане и цеховые браты с Подола и с горы. Они направлялись к Золотым воротам и дальше — к лыбедскому лесу, через который пролегал путь войска на Киев.
На паперти святой Софии, убранной красными коврами и дорожками, собралось духовенство. У митрополичьего дома, расположенного тут же на подворье, монастырские служки, похожие на черных грачей, разметали снег, чистили дорожки. На подворье было полно мещан, они проталкивались к расчищенной дорожке, чтобы хоть одним глазом увидеть происходящее.
Наконец из дома, в окружении келейников, вышел митрополит киевский Сильвестр Косов, с особенной учтивостью поддерживая под локоть старца с седой бородой, с розовым тонким лицом и длинными, будто кованными из серебра кудрями, которые крупными кольцами лежали на плечах. Большие глаза его были ясны и благостны. На голове у него возвышалась круглая камилавка с белым клобуком до пояса и с золотым крестиком на макушке. Левой рукой старец опирался на посох с серебряной головкой, усыпанной диамантами, а правой, такой же розовой, как и его лицо, благословлял мещан и духовенство, которые пожирали глазами необычного гостя.
На софийской колокольне торжественно зазвонили во все колокола, и сразу же разнесся над киевскими горами мощный гул «Балыка» из Печерской лавры. Он будто разбудил все двадцать три церкви. Колокола большие, малые и еще меньшие наполнили воздух таким перезвоном, что даже кони не могли устоять на месте. Горожане ходили как пьяные.
Необычный гость киевского владыки был иерусалимский патриарх Паисий, ехавший в Москву. Окруженный сонмом высшего духовенства, патриарх направился к Золотым воротам. Позади него шел архимандрит Тризна в епитрахили поверх шубы и с золотым крестом в руках.
У ворот толпились празднично одетые старые казаки, скучавшие по войску, как мать по детям. Тут был Каленик Добрыдень с пустым рукавом. Он стал совсем седым, но был все такой же стройный и мужественный, как и десять лет назад. Пришел с хутора Осины и казак Оридорога со своей Марией. С удивлением поглядывали мещане на высокого деда с длинной бородой и русыми волосами, расчесанными на прямой пробор, как это делали московские люди, в дорогом казацком кунтуше, отороченном золотым галуном. Это был Никитин. Он приехал из самой Суры, чтобы повидаться со своими приятелями, которые завелись у него среди казаков в битвах на Желтых Водах и под Корсунем, а главное — с Пивнем и Метлой, которых он считал своими побратимами.
Отдельной группой стояли послы к гетману Хмельницкому от разных земель: смуглый с белой чалмой на голове — от турецкого султана, в куцем кафтане вертелся посол от седмиградского князя Юрия Ракочи, были послы и от господарей Молдавии и Валахии.
Тут же находились воспитанники коллегии Петра Могилы со своими учителями и ректором Иннокентием Гизелем, прославившимся широкой образованностью и своими сочинениями. Некоторые ученики держали в руках белые листочки, а ректор — какой-то предмет, завернутый в бумагу. Гизель заметно волновался: когда дошел до Братского монастыря универсал гетмана Хмельницкого, ученики старших классов все ушли в войско Запорожское, а сколько их возвратится теперь из похода? И ректор нетерпеливо вытягивал шею. На другой стороне стояли цехмайстеры в зеленых и коричневых кафтанах, а за ними — браты с цеховыми хоругвями. Все остальные мещане тоже толпились у дороги, а ребятишки, как грачи, облепили придорожные деревья.
Патриарх Паисий вместе с киевским митрополитом сел в ковровые сани, запряженные гладкими монастырскими конями, и поехал навстречу гетману. За ним тронулась милиция из подольских мещан. Впереди развевалось старинное военное знамя Киева из зеленого штофа. На нем были с одной стороны две княжеские короны на красном поле, а с другой — на белом поле медведь.
— Ба, какие усердные стали! — сказал один мещанин в измазанной мелом свитке, провожая попов глазами. — Чтоб следы замести. Я вчера в палатах архимандрита Тризны перекладывал печи, так у него полно шляхты. Всякой — и такой и этакой: и польской и нашей. Попрятались, а сами все подслушивают, высматривают.
Сами подсиживают гетмана, а для видимости ишь готовятся обед для него устраивать. Эх, напрасно Хмель не взял их всех под ноготь!
— Думаешь, снова паны голову поднимут? — спросил второй. — Тот иезуит, которого я утопил в Почайне, правда, кричал: «Мы еще покажем вам вольности!» И такой уж заядлый! Со дна вынырнул — и снова: «Мы еще с вас не одну шкуру спустим!»
— Сказано, не рад пан, что получил по зубам, так еще и брыкается. Напрасно казаки не передавили всех панов. В лицо скажу гетману: паны — как клопы, их надо огнем выжигать.
— Слух был такой — как выгоним панов, так с Москвой объединяться будем.
— А чего ж еще ждать! Чтоб вернулись назад да на кол посадили? Я слыхал, что Хмель и посла уже направил к московскому царю, чтобы под его руку...
— Дай-то боже! Перестали бы, может, всякие нехристи зариться на нас.
Пробежали назад санки с духовенством, и вскоре послышались радостные крики. Они начались где-то на Лыбеди, все ширились, ширились, пока не докатились до валов. Все повернули головы в сторону леса, но из-за холмов далеко нельзя было видеть. Наконец на дороге будто костер вспыхнул: на взгорье выехала казацкая старшина.
Впереди на белом коне ехал гетман Хмельницкий под малиновым знаменем, на плечах у него поверх красного кунтуша была широкая кирея, на голове — шапка с белым султаном, а за шалевым поясом булава и пистоль. Лицо его от волнения вытянулось и побледнело, а большие глаза неотрывно смотрели на собор святой Софии. За гетманом ехала казацкая старшина, одетая в пышные разноцветные одежды, в дорогих седлах, на породистых конях под попонами с гербами на углах. У каждого полковника в руке был пернач, а сотники ехали со своими значками. За ними везли опущенные знамена польских частей, добытые в битве под Пилявцами. А дальше выступало конное и пешее войско, которому конца не было видно.
Перед Золотыми воротами, среди моря радостных выкриков и слез, гетман остановился и окинул грустным взглядом разрушенные валы, остатки Золотых ворот, изуродованный еще Батыем храм Софии, руины Ирининской церкви, убогие хатки на месте княжеских палат, таких же убогих мещан и казаков, которые были рады запорожцам, как родным, и слезы выступили у него на глазах. В это время к нему подошел ректор коллегии Гизель и с чувством произнес:
— Слава рыцарям и богу хвала! Как Моисей вывел свой народ из Египта, так ты, православный гетман, вывел из ляшской темницы православных. В веках прославится имя твое за то, что ты заложил первый камень державы! — И закончил: — Alea jacta est [ Жребий брошен (лат.) ]. Теперь помни, ясновельможный гетман: periculum іn mога [ Опасность в промедлении (лат.) ]. И прими от своего учителя его скромные труды.
Гизель развернул пакет и подал три книги. Они были переплетены в сафьян, с тиснением, сделаны специально для гетмана. Тронутый таким подарком, Хмельницкий наклонился с седла и поцеловал руку своего бывшего учителя.
Монах не ожидал такой чести от гетмана и совсем растерялся. Потом вперед выступил с бумажкой в руках ученик богословского класса в длинной черкеске, похожей на подрясник, и бурсацким басом прочитал стихотворение:
Честь богу, хвала! Навеки слава днепровскому войску,
Что по милости божьей загнало за Вислу вояк польских
И арендаторов с ними; очистилась Украина,
А вера святая наша нерушима, добрая новина!
И наш стольный Киев, город украинский, над собою
Узрел ты в сиянии славы десницу с булавою
Доброго рыцаря, мудрого гетмана, Богдана славного,
Хмельницкого чигиринского, запорожца давнего...
Второй ученик прочитал вирши по-латыни, а еще один — на греческом языке, Хмельницкий любил поэзию и даже кивал головой в такт стиху. Тепло похвалил пиитов и тут же приказал Зорке щедро наградить коллегиум.
Приветствовал гетмана еще киевский полковник Кречовский, войт Ходыка и цехмайстер Трофим Братыця.
Оружейник уже узнал о смерти полковника Кривоноса и влажными глазами смотрел на саблю, выкованную ему в подарок.
Наконец гетман въехал через Золотые ворота в город, и сразу же на валах и в замке загремели пушечные выстрелы, снова зазвонили колокола во всех церквах, радостно, возбужденно закричали киевляне:
— Слава Хмельницкому! Слава гетману-освободителю!
Из Софийского собора на паперть вышел патриарх Паисий, за ним митрополит Косов и архимандрит Тризна с соборным причтом уже в облачении. Гетман Хмельницкий сошел с коня и подошел под благословение к патриарху. Патриарх осенил его крестным знамением.
— Да благословит бог твои деяния, пресветлый гетман! Тебя он избрал князем Украины-Руси и сделал своим мстителем за попранную веру православную греческую, за народ замученный. Будь мужествен и неутомим в борьбе за отчизну и сотвори начертанное, а бог всемилостивый поможет.
Гетман пал на колени, поклонился до земли и сказал:
— Dum spiro, spero [ Пока дышу, надеюсь (лат.) ], достопочтенный владыка!
Соборный хор громко запел «Многая лета», еще громче зазвонили колокола, еще сильнее загремел воздух от пушечных выстрелов. Тем временем войско проходило мимо Золотых ворот, сворачивало налево и по Боричевому узвозу спускалось на Подол.
Корсунский полк вел стройный, смуглый до черноты казак в дорогом кунтуше, а по правую и левую руку его ехали Петро и Саливон, оба так же нарядно одетые, с кривыми саблями, с пистолями за поясами и на добрых конях. Мария, увидев Саливона, обрадовалась ему, как родному, но все-таки замигала мокрыми ресницами.
— Жив наш казак! Матерь божия, какой ты стал видный!
Саливон тоже заметил Оридорогу с женой, повернул коня и поцеловал обоих в руку.
— А где же ваш атаман? — с укором в голосе спросил Оридорога.
— Схоронили атамана в степи у дороги. Всю ночь курган насыпали. Теперь кто бы ни шел, кто бы ни ехал — увидит курган, вспомнит Максима Кривоноса.
— А кто же это впереди?
— Нестор Морозенко. Любил его Кривонос, и мы его полюбили.
Никитин смотрел во все глаза, но ни среди пеших, ни среди конных он не видел ни Пивня, ни Метлы.
— Многие ли головы сложили, братцы? — обратился он к Саливону.
— Больше от мора погибло, — ответил Саливон. — Умер и Онисько, который у вас на хуторе бывал, — сказал он, опять обращаясь к Оридороге. — И брат Мартына, тот — кривой на один глаз.
— А не слыхал ли, казаче, — снова спросил Никитин, — что случилось с...
В это время с воза, катившегося за пешими, послышался возглас:
— Вон и Пронь стоит!.. Метла, смотри, из-за бороды выглядывает. Никитин!
Никитин чуть не подскочил от радости: на возу сидели в бабьих тулупах и в рыжих шапках из собачьего меха Пивень и Метла. Пивень одну ногу подвернул под себя, другую спустил с повозки. В таком же положении сидел и Метла. На ногах у них были хорошие юфтевые сапоги, будто из одного куска сшитые, да еще и с острыми носками. Такими нарядными Никитин видел их впервые.
— Ну, батюшки, слезайте, — сказал он, подойдя к возу. — У моей свахи целая сотня может остановиться.
Но казаки почему-то не спешили покинуть воз.
— Далеко это? Как повечереет, мы и придем.
— Живы-здоровы?
— Кабы не горилка, — сказал Пивень, — разве только на том свете и повстречались бы. Ты, Пронь, думаешь, мы это так себе, взяли, да и...
Метла заерзал на возу, как на горячей печи.
— Ты, Пивень, того, не того...
— А я разве что? Я не того... Пронь и сам понимает. — И он решительно вытащил затекшую ногу. Она была обернута в рваную тряпку. Тогда и Метла вытащил из-под себя тоже босую ногу.
— Народ мер, как мухи, — сказал, оправдываясь, Пивень, — а в долг ни капли не верит. Давай ей чеботы! Может, скажешь, не подлюга кабатчица?! Когда б не мор, да ужели б мы...
— Это разве чеботы, — перебил его Метла, — вот то были чеботы: со скрипом. Ну да коли мор...
III
Когда гетман Хмельницкий двинулся из-под Замостья на Украину, новый король Ян-Казимир прислал к нему послов с письмом. В письме он повторял все сказанное ксендзом Гунцель-Мокрским. Возможно, ксендз сам и сочинял его:
«Мы, по примеру предков наших, послали вам, как старшому, и верноподанному Запорожскому войску булаву и хоругвь и обещаем вам возвращение старинных ваших рыцарских прав...»
Писал король и о том, что Запорожское войско неповинно в содеянном. Чтоб не было на Украине унии, король тоже обещал побеспокоиться, а от казаков желал только, чтобы они возвратились в свой край, на привычные места, отпустили татар и ждали комиссаров.
Но гетман Хмельницкий не радовался королевской милости. Его предшественники, восставая против Речи Посполитой, не шли дальше того, чтобы добиться увеличения количества реестровых казаков, вернуть некоторые вольности, отстоять хотя бы малейшие права веры православной. Но ведь польская шляхта после каждого такого восстания еще больше урезывала вольности, а униаты и католики еще больше глумились над православными. Сейчас король польский обещал возвратить казакам старинные права, уничтожить на Украине унию. Чего еще можно было ожидать от Польской короны? Хмельницкий понимал и видел, что народ этим уже не удовлетворится. Народ ждал создания собственного государства, давно желаемого воссоединения с Россией, чтобы больше не бояться ни польской шляхты, ни турка, ни татарина.
С въездом Хмельницкого в Киев он утверждался всенародным признанием, освященным церковью, даже патриархом иерусалимским, в звании украинского монарха. Этого никто не достигал раньше. Казалось, можно было бы радоваться, но король выслал уже комиссаров, а ответа от царя московского все еще не было. Если нельзя решить сегодня — пусть завтра, послезавтра, была бы только надежда. Гетман все чаще хмурился — даже во время шумного обеда.
Нынче последним уходил от гетмана Иван Выговский. На пороге он обернулся, многозначительно посмотрел в глаза пани гетманши и тайком кивнул в сторону Хмельницкого. Пани Елена тоже кивнула ему в ответ и, когда осталась у стола только вдвоем с Хмельницким, обратилась к нему с нежной улыбкой:
— Ты теперь никогда и не приласкаешь меня.
Хмельницкий сидел задумчивый, подперев лицо рукой.
— Все думаешь, все о Москве?
Хмельницкий молчал.
— Удивляюсь я тебе, Богдан: разве можно равнять блестящую Польшу с дикими...
Хмельницкий раздраженно стукнул по столу. Пани Елена, вздрогнув, обиженно прикусила губу. Но через минуту снова заговорила:
— Ты сегодня просто не в духе. Сам подумай: король теперь, наверное, даст тебе шляхетство, а может, и воеводство. Станем бывать при дворе...
— Теперь не во мне дело.
— А что тебе посполитые! Сам знаешь, что хлопскую натуру скорее одолеешь мечом, чем добром.
— Вот где главная болячка вашей проклятой шляхты. Гордыня вам разум затемнила, звон серебра и злата благовестом звучит, а у меня есть еще голова на плечах: был казаком, казаком и останусь!
— Нашел чем величаться! — поморщилась пани Елена.
— Правдой величаюсь, пани, правдой! — И резким движением потянулся к графину.
Зная, что после вина гетман будет еще более раздражителен, Елена заботливо заворковала:
— Богдан, милый, не пей больше. Ну, посмотри на свою женушку, она так любит своего гетмана, а он неведомо когда и ласкал ее. — И она прислонила его голову к своей груди.
Хмельницкий поднял на нее глаза: на лице Елены сияла такая радость, что, казалось, нет для нее большего счастья, как ласкать его. Все еще занятый своими мыслями, он начал гладить ее по плечу, прикрытому тонким шелком, и не заметил, как нежная улыбка на лице жены сменилась холодной и хитрой усмешкой. Но она проговорила все еще сладким голосом:
— Вот так мой гетман и успокоится... А ты не забыл, что обещал мне отпустить на волю шляхтичей, взятых в плен под Пилявцами? Сделай для меня сегодня такую милость... Ну, ну, не хмурься... Я больше ничего не буду просить, если ты такой. Нет... еще попрошу, позволь тебя поцеловать, вот так... — И она коснулась губами его щеки. — Нехороший, не любишь ты меня...
Хмельницкий тяжело вздохнул, взял в руки бандуру и задумчиво провел пальцами по струнам. Нежные журчащие звуки поплыли по комнате. Он стал тихо напевать слова, которые сами слагались у него в голове: «Гей ви, степи, гей ріднії красним цвітом писанії...»
Когда струны бандуры умолкли, а Хмельницкий еще продолжал тихонько покачиваться в такт придуманной песне, пани Елена сказала:
— А хлопы Чаплинского сложили такую песню. — И она тихо запела приятным грудным голосом:
Солнце зашло, а мы жнем,
Копны при звездах кладем,
Позднею ночью домой идем,
А вечеряем — свет за окном...
Хмельницкий все больше и больше хмурился. Может, он вспомнил Чаплинского, а может быть, рисовал себе картину бедствий, которые терпят посполитые. Наконец он сказал:
— Теперь этого не будет, я уже издал универсал, чтобы шляхта не замышляла ничего дурного против нашей веры греческой и против своих крепостных, чтоб жили с ними в мире и держали в своей милости. А если, не дай бог, кто-нибудь надумает проливать христианскую кровь и мучить бедных людей — не пожалею и Речи Посполитой! Шляхта! — передразнил он кого-то из ненавистных ему магнатов. — Пусть только приедут комиссары...
— Богдан, прошу тебя, оставь хоть на часок свои дела — возле тебя жена. Поиграй еще. Хочешь, я потанцую, только не сердись, милый.
— Хорошо, не буду. Налей мне и себе вина. Давай, пани Елена, выпьем, знаешь за что?
— За успешную комиссию.
— Комиссию твою я выгоню. Вот скоро прибудет посол от царя московского.
— А других послов ты уже отпустил?
— Не отпущу. Пускай чужеземные послы увидят, как вельможная польская шляхта просит казацкого гетмана, пусть увидят, кто такой Хмельницкий! Мне теперь сам султан турецкий предлагает помощь. А молдавский господарь Лупул у меня помощи просит. Ты думаешь, почему я послал Лупулу Тымоша с отрядом казаков? Помогу или нет, а дочь у него сосватаю за Тымоша. Домна Розанда! Говорят, невиданной красы девка. А сестра ее за князем Радзивиллом. Вот кто такой Хмельницкий! А седмиградский князь, король венгерский, просит союза с казаками, чтобы напасть сразу и на Варшаву и на Краков. И нападу! И сброшу с Украины шляхетское ярмо!
— А вино ждет. Значит, за это выпьем?
— Нет, сначала — за добрые вести из Москвы! Не будем вместе — не будет и силы!
Гетман Хмельницкий знал, что в Киеве притаилось еще много разной шляхты, готовой ежеминутно вонзить ему нож в спину. И высшее духовенство, даже православное, хотя и устраивало ему обеды, служило молебны, однако охотно укрывало в своих кельях католиков. Поэтому Богдан Хмельницкий решил сделать своей столицей Чигирин, а пока временно переехал в полковой город Переяслав.
В Переяславе он с головой окунулся в государственные дела. Нужно было дать Украине вместо воеводства новое деление, вместо изгнанной польской администрации поставить новую, распорядиться казаками и оказачившимися, наладить отношения с посполитыми. В Переяслав и приехала польская комиссия, посланная от короля Яна-Казимира. А направленный к царю московскому полковник Силуян Мужеловский все еще не возвращался. Дошел слух, что царь московский милостиво отнесся к запорожскому полковнику, приказав думному дьяку спросить Мужеловского о здоровье. Не случайной, видно, была и помощь царя московского хлебом, солью и разным оружием. И Хмельницкий должен был, только исходя из этого, строить свою тактику в отношении польской комиссии, а от этого зависела судьба Украины.
Польскую комиссию возглавлял сенатор Адам Кисель. Теперь он ехал совсем с иным настроением, чем в Острог, теперь комиссия везла гетману знаки королевской милости: булаву и знамя, а казакам — прощение и условия мирного договора.
В комиссии, кроме Адама Киселя, были еще: его племянник, хорунжий новгород-северский, тоже Кисель, князь Четвертинский — брат казненного казаками в Тульчине, ловчий Кшетовский и дворянин Мястковский. В дороге они видели разбитые костелы, сожженные панские поместья, почти опустевшие села.
— Говорил я, что нужно продолжать войну против ребелии, — сказал князь Четвертинский. — Хмельницкий держится на волоске.
— Это было бы куда разумнее, чем заключать с хлопами какой-то там договор, — поддержал его хорунжий.
— У Хмельницкого теперь и орда и турки под рукой, — сказал Мястковский. — Мы так можем домахаться, что побьем казаков или нет, а сами погибнем. Вы смотрите, как нас встречает народ. Если бы не казаки, растерзали бы нас в первом же селе.
— Я вижу, что этому народу есть нечего, — сказал Адам Кисель, — Хмельницкому остается только подписать наши условия. Я думаю, больше двадцати тысяч реестровых казаков не давать.
— И пятнадцати хватит, даже двенадцати.
— А главное — немедля вернуть посполитых в панские поместья.
— Сразу опасно: дикое хлопство до сих пор не привыкло к ярму.
— Увидев булаву, на все согласятся, — уверенно сказал хорунжий новгород-северский. — Для них король — господин!
Польские комиссары уже подъезжали к Годоновке, местечку князя Корецкого, когда дорогу им преградили казаки на конях.
— Кто будете, куда едете? — спросил старшой.
— А ты что, не видишь, хлоп? — фыркнул Кисель младший, показывая на знамя в руках казака, ехавшего за последними санями.
— Вижу, милостивые паны, что снова вынюхиваете, плетете сети. Не дает вам покоя земелька казацкая!
— Да паны на сук просятся, а не в землю, — сказал другой казак. — Видно, где-то припозднились.
— Панове казаки, верно, проголодались, — вкрадчивым голосом заговорил уже Кисель-старший.
— А ты, может, накормишь? Слыхали мы о твоей щедрости, пане Кисель: люди попухли с голоду в Гоще.
— Так ведь недород... Вот нате вам, панове казаки, да погрейтесь, а нас пропустите, нам к гетману... — И он протянул казаку кошелек с деньгами.
— Подавись ими, пане! — И казак швырнул кошелек назад. — Хотите батька Богдана опутать? Не удастся! Мы вас еще встретим, когда будете обратно ехать. — И повернул коня.
— Они и до Переяслава не доедут: их в Киеве браты под лед пустят! — сказал второй казак, косо поглядывая на комиссаров.
Сани продолжали ехать дальше, но настроение у польских комиссаров упало. Они сидели бледные и бледнели еще больше, когда навстречу попадался какой-нибудь верховой и даже пеший крестьянин.
Сильнее всего напугал их всадник, который повстречался по дороге на Переяслав. Высокий, худой и черный, он ехал с низко опущенной головой. Один из шляхтичей узнал в нем джуру Кривоноса и задрожал от страха, но всадник двигался, как выходец с того света, и даже не поднял головы. Где-то дальше он свернул на дорогу, которая вела в Лубны.
Шляхтич не ошибся, это был Мартын. В Богачках, где в прошлом году Максим Кривонос собирал повстанцев, он, как когда-то, через огороды пробрался к хате попа. Поп сидел на круглом стульчике у окошка и чинил чуни.
— Доброго здоровья, отче! — крикнул Мартын.
Священник радостно вскочил, и все морщины его сухого лица сбежались к глазам.
— Максим!
— Нет, отче. Мартын, если еще не забыл!
— А где же атаман?
Мартын опустил голову и глубоко вздохнул.
— Вот тебе, поп, на воск и на масло. — Он поставил перед ним на скамью завязанный рукав с деньгами. — Помолись, отче, за спасение души раба божьего Максима. — Потом подавил спазмы в горле и добавил: — И за Ярину.
IV
Польских комиссаров расселили в Переяславе так, чтобы они не могли собираться незамеченными, а по городу днем и ночью ходили казаки, которые карали на месте за малейшее нарушение гетманских приказов. Это неприятно поразило шляхту, особенно когда она узнала, что для московского посла отведен двор на Шевской улице, против палат самого гетмана.
— Я не пойду на обед к этому хаму! — фыркнул молодой Кисель.
— Еще и не такие неприятности приходится терпеть послам, — назидательно произнес Адам Кисель. — Не нужно сейчас раздражать казаков, еще возьмем свое, когда подпишем договор!