Немного НФ в холодной воде 6 глава




Она изящно отряхивала наросший на сигарете пепел. Кофе уже начинал остывать, и она делала глоток побольше.

Нам в молодости и в голову не приходило, что парню с девушкой, чтобы поцеловаться, сперва лучше бы вдуть по баночке слабоалкогольного, а теперь, похоже, и смеяться трезвыми уже никто не в состоянии. Для нас водитель, полагающий, что правила писаны лишь для ущербных мозгляков, был хамом, а теперь это норма. Для нас, если мент ударил прохожего, это было чудовищное событие, из ряда вон, а теперь и к убийствам привыкаем и только на всякий случай шарахаемся подальше, завидев тех, кто нас бережет. Мы в детстве раннем до упаду возились на детских площадках, скакали, едва просохнут по весне тротуары, по меловым квадратам незабвенных «классиков», неутомимо раскатывали на ледяных горках, любой летний куст звенел, как птичьими, ребячьими голосами; а теперь малышни на улицах не увидишь — страшно оставить. Для нас крепостные заборы вокруг дач или терроризм и порожденные им повсеместные турникеты, ограждения, бесконечные досмотры и проверки документов были страшной сказкой о диких странах, а для нынешних это быт, и сравнивать не с чем. Прогресс…

Родителям нашим по сравнению с их безгрешной куцей юностью мы казались необязательными, распущенными, себялюбивыми, наглыми. И ровно так же у нынешних юнцов и юниц, когда мир станет крутиться уже стараниями их детей, волосы встанут дыбом. Она глубоко затягивалась напоследок. Тут главное — успеть сыграть в ящик, чтобы не оказаться вынужденным добывать хлеб насущный по правилам тех, кто порожден тобой; когда отпрыски войдут в силу, тебе, с твоими представлениями о допустимом и недопустимом, мало не покажется. Прогресс ускоряется, и укорачиваются периоды, на протяжении которых для каждого поколения мир выносим. Но как это согласуется с исступленным желанием жить подольше? Да никак…

Этих мыслей хватало как раз на одну чашку кофе и одну сигарету. Она поднималась из кресла, оправляла туго обтягивающее платье, опрятно смахивала с него неизбежные снежинки пепла и выбрасывала отвлеченную чушь из головы до следующей сигареты, а то и дальше.

Как бы ни создавался очередной прекрасный новый мир, по каким бы законам ни жил — он должен оказаться сыну по плечу. А это значит, помимо прочего, что плечи сына ни в коем случае не должны походить на плечики отца.

Легко полюбить того, кто показался надежным.

Странно, но она уже не могла вспомнить, где и как познакомилась с Бабцевым. Конечно, на какой-то интеллигентной тусовке с возлиянием и вольными беседами — время от времени она позволяла себе встряхнуться, а доверчивый, неумело заботливый Журанков никогда не чинил тому препятствий и даже сам однажды вслух объяснил свою снисходительность: «Я ведь тоже иногда за полночь засиживаюсь за работой…»

Она уже настолько была готова его предать, что подумала: «Если Вовка так будет относиться к жене, надежной семьи ему не видать, как своих ушей…»

Но было ли это сказано уже при Бабцеве или только в преддверии — она не могла вспомнить.

Поначалу он не то чтобы ей понравился; скорее она ему понравилась — и почувствовала это. Тактично заявленная мужская стойка всегда подкупает. А потом оказалось, что он храбрый романтик, обеими ногами стоящий на земле. Это сочетание восхитило ее. Не барыга, не нувориш из нынешних, которые как раз поперли из каждой помойки — капитаны бизнеса с тюремными наколками, ботающие по фене народные избранники, юные барабанщики, в одночасье ставшие кто певцами либерализации, кто высокооплачиваемыми адвокатами… Себя она знала: можно сколько угодно философствовать о необходимости приспособления, но заставить себя быть рядом с таким она не сможет, есть непревозмогаемые уровни тошноты. А тут — свой человек, но на две головы выше; интеллектуал-победитель, гордый, смелый, свободный. Честный до самопожертвования. «Лапа, завтра мы не сможем увидеться, прости, я срочно улетаю в Чехию — интервью с Гавелом…» «В Брюсселе я пробуду не больше недели…» «Валенса такой смешной увалень, но мужик основательный и никогда не лицемерит. Либо говорит, что думает, либо молчит. Ты тоже таких уважаешь? Как у нас много общего, что бы это значило?» «По секрету только тебе — возможно, нам организуют встречу с Хаттабом и Басаевым. Ну, не так уж опасно. Не волнуйся, малыш. В зеленке, в зеленке, непременно в зеленке. Конечно, с наших звероящеров станется и журналистов вешать на танковых орудиях, но… Но пойми, если мы эту страну не спасем — никто не спасет!»

Именно о таких в последних классах школы, на первых курсах института они, романтичные интеллигентные девочки, пели под гитару: «Не оставляйте стараний, маэстро…»

Ей до сладкой дрожи захотелось, чтобы Вовка вырос похожим на него.

В первый раз она переспала с Бабцевым за два месяца до того, как сказала Журанкову, что уходит. Ей понравилось. Быть с ним в постели оказалось красиво и легко, словно в пылком танце. Ни похоти, ни грубости, ни неловкости — лишь изящная, полная взаимной заботы игра и бесстыдная радость освобожденного тела.

И к тому же нешуточная квартира в престижном районе столицы. И новенький «Ауди», и гонорары европейских издательств. И такой круг знакомств, что с непривычки чувствуешь себя по ту сторону телеэкрана. И в первый же год — отдых в Италии. Вовка, младенчески сунув палец в рот, смотрел-смотрел на Колизей, так похожий на тот, что столько раз мелькал перед ним на картинках и в телевизоре, только большой, твердый, не подвластный смене страницы или канала, а потом осторожно, будто боясь в ответ услышать что-нибудь не то, спросил: «А он настоящий?» Бабцев присел перед мальчиком на корточки, положил ему руки на плечи и, глядя в глаза, мягко и властно сказал: «Запомни, Володька. Это только у нас в России одно вранье. Здесь все настоящее». У нее сердце защемило от восхищения. Рядом с ним, думала она, и Вовка вырастет настоящим — и готова была у мужа с ног воду пить.

Журанков растворился быстро и бесследно, как пар над вскипевшим чайником.

Так она думала.

Она не заметила, с чего начался закат. Иногда ей казалось очень важным это уразуметь, потому что от ответа зависело, ни много ни мало, решение вспоминавшейся время от времени проблемы: что в человеке главенствует — дух или плоть? Но установить истину она так и не смогла. Все происходило очень постепенно; наверное, думала она, одно от другого в нас просто неотделимо.

Невозможно оказалось вспомнить, задолго ли до роковой поездки ей стало все чаще становиться скучно с ним в постели. Яркий парный танец, исполненный азартной, ничем не стесненной свободы, огненный выплеск естества мало-помалу оказался чем-то вроде однообразной производственной гимнастики, полезной, наверное, но не дававшей ни близости, ни радости, и порой ей думалось, что лучше бы она и впрямь где-нибудь просто потанцевала, чем слушать, как он пыхтит.

А может, в начале, как и положено, было слово — страшное слово «маргинал». Когда она мысленно назвала так мужа впервые, то сама испугалась. По-настоящему смелых, честных и талантливых всегда мало, уговаривала она себя, их всегда не понимают, их всегда травят, поэт и толпа, совесть и власть, праведник и быдло, нет пророка в своем отечестве, Волга впадает в Каспийское море… Но при чем тут было все это, когда он в тысячный раз высокомерно и кощунственно трендел о рабьей природе этого народа, о его неизбывной ностальгии по сильной руке, по хозяину… А как может старик, вышвырнутый из своей каморки по таинственному новомодному закону, не ностальгировать о временах, когда ему был гарантирован пусть минимальный, но неотъемлемый и нерушимый предсмертный покой и достаток? Как может одаренный мальчишка, которому не на что учиться, не мечтать о временах, когда образование было бесплатным? Как может честный работяга, которому ничего теперь не полагается, потому что он, оказывается, неправильно жил, не грезить о порядке, когда жулье только по углам таилось, тырило украдкой по мелочам, а не хохотало вызывающе из золотых теремов? При чем тут рабство, при чем тут сильная рука? Он вообще смотрит вокруг? Он вообще-то говорит о том, что видит, или, зажмурившись, повторяет, как попка, одно и то же просто потому, что за это еще платят?

Их становилось все меньше и меньше. Они становились все глупее и глупее. Их совсем уже никто не слушал, кроме их же самих, над ними потешались за глаза, передразнивали, как придурков, с переменным успехом стараясь из последних сил соблюдать внешнюю видимость корректности — у нас же демократия, да и правда, что с убогих взять. И чем менее интересны они оказывались здесь, чем меньше их мнение чего-то стоило и кого-то трогало, чем меньше им было что реально предложить, тем больше западная публика старалась хоть как-то их подкормить и утешить; тем громче там, где нет вранья и все-все настоящее, кричали, как стремительно Россия вновь скатывается к тоталитаризму, как в ней снова подавляется всякая живая мысль и как затыкают рты самым искренним, самым умным, самым демократичным, самым болеющим за судьбу своей страны…

Этому никто уж не удивлялся; давно понятно, что для европейца и клоп — демократ, если кусает русского. А ей становилось тяжко — он же не клоп, он муж.

Но потом — трагедия с Вовкой. А у этого подонка даже тогда никаких слов не нашлось, кроме затверженных еще со времен, наверное, Горбачева, когда эта галиматья шла по свежаку на «ура»: генетическая ненависть к инородцам, русская страсть к погромам, хоть кол им на головах теши — они и вовсе без голов проживут, хоть медом общечеловеческие ценности намажь — они не возьмут, лучше собственным дерьмом сыты будут… Она смотрела на его губы, шевелящиеся толстыми червяками, даже без ненависти, просто с гадливым удивлением: и это — то самое? Не оставляйте стараний, маэстро?

Да, отдав дань растерянности и панике, он пришел в себя и что-то такое пытался, дергал за какие-то свои ниточки — но они все оказались с подвохом: что с вами, светоч вы наш? Сочувствуем, сочувствуем, разумеется, вашим семейным проблемам, но вы же понимаете, русский фашизм — это такое бедствие, такая опасность для человечества, что никакое снисхождение недопустимо, мальчик должен получить хороший урок… Он и сник.

А потом Вовку выручили совершенно другие люди, и сын вдруг оказался под крылом у своего нелепого отца, который, смешно подумать, после десятка лет на хлебе и воде непостижимым образом оказался кому-то нужен, и как нужен! Космос им, видите ли, опять понадобился — а вместе с космосом и те, кто, вопреки всякому здравому смыслу, наперекор истории, и впрямь, оказывается, не оставлял все это время каких-то совершенно невообразимых стараний…

Так это что же — ее потешный Журанков, что ли, маэстро? Настоящий, как Колизей вблизи?

От этого можно было взбеситься.

Первая их встреча в Полудне длилась жалкие несколько минут, но она и за эти минуты почувствовала: он все еще принадлежит ей. Как он смотрел, как говорил — так не говорят с чужими, так не говорят с теми, кого хотят оставить чужими из мстительности или от обиды; так говорят с теми и смотрят на тех, кто впечатан в тебя навек. Стало ясно: она могла бы взять его снова в любой момент. Но она не успела прикинуть, хочет этого или нет, не успела почувствовать ничего, кроме какого-то странного умиротворения — хоть тут все осталось по-прежнему; радует ее такая неизменность или просто льстит — не угналась разобрать. Все испортила эта хищница, эта узкоглазая кобра.

Еще бы, теперь-то ее муж всем понадобился! Когда его вдруг короновали гением! Когда кругляшом драгоценного сыра пустили кататься в масле, видать, погуще советского, где купались полвека назад ядерные физики! На готовенькое-то все горазды! Она, что ли, эта азиатская вертихвостка первой распознала в Журанкове талант и так долго, многие годы, преданно служила ему, и стирала ему, и родила ему сына? Нет! Не она!

Уезжать было нестерпимо.

До отъезда они с Бабцевым пробыли в Полудне еще два дня, но поговорить с бывшим мужем наедине так и не удалось. С сыном — пожалуйста, Вовка был сама сыновняя любовь, и будь она в ином состоянии — то беспримесно могла бы наслаждаться тем, как поразительно он изменился, возмужал, повзрослел, как повеяло от него спокойной сдержанностью, и уверенной добротой, и чуть снисходительной преданностью маме… Но не с мужем. Можно, конечно, было все списать на случайности, но, похоже, кобра оказалась отнюдь не дурой и стояла на страже.

Да если бы только кобра!

Баба бабу насквозь видит, и ничего тут нет из ряда вон выходящего, — но какого черта Бабцев-то вдруг ни с того ни с сего начал набиваться Журанкову в друзья-приятели?

А ведь начал. Его подходы и прихваты она за годы, проведенные вместе, выучила наизусть. Вдруг он принялся вслух превозносить счастливый случай, благодаря которому наконец удалось познакомиться с вами, уважаемый Константин Михайлович, ведь я, распинался он, о вас так много хорошего и лестного слышал, и не только от нашей общей жены, ха-ха, а и от весьма авторитетных издателей, заинтересованных в воскрешении научно-популярной литературы… Согласитесь, в наше время в России научно-популярная литература в ужасном состоянии. В советское время выдающиеся ученые, такие, как, скажем, Шкловский, отнюдь не чурались работы для широкой публики. И это давало поразительные результаты. Вы в детстве читали Шкловского? Ну, конечно! И я! Помню, как это потрясало! Глаза горят, в зобу дыхание сперло… Вот и теперь надо же как-то поднимать эрудированность мальчишек и девчонок, правда? Нельзя отдавать информационный поток дилетантам и профанаторам, безграмотным делягам и мистикам. Ведь, в конце концов, от этого зависит будущее российской науки! Увлеченный ребенок — это не обязательно будущий великий творец, но будущий великий творец — это непременно сегодняшний увлеченный ребенок! Вот вы, например, не хотели бы попробовать свои силы в этом жанре?

Господи, думала она, да с каких пор его будущее российской науки взволновало?

Вдруг его заинтересовали, понимаете ли, какие-то червоточины в пространстве. Вдруг он оказался фанатом покорения большого космоса. Оказывается, все его статьи о том, что России на фиг не нужно лезть никуда выше свалок, все равно она превращает в свалки все, куда залезла, вызваны были исключительно, видите ли, его опасениями за бессмысленное перенапряжение российского бюджета в тяжелый для страны период; ведь, в конце концов, жидкостные носители — это тупик, это бешеные деньги на ветер, а ветер — он ведь не для денег, а для парусов, и вот когда новая наука придумает какие-то новые паруса, принципиально отличающиеся от гремучего огненного убожества, ядовитого и взрывоопасного — он, Валентин Бабцев, обеими руками будет за новое соревнование в космосе, в котором России, конечно же, усилиями таких, как вы, уважаемый Константин Михайлович, суждено быть если и не вечным лидером, то, во всяком случае, заслуженно занять одно из призовых мест… Как вы оцениваете перспективу? Ядерные двигатели? Орбитальный самолет? Или что-то еще более новаторское, из области фантастики?

Не будь этой болтовни, не займи супруг этим непонятным обхаживанием все свободное время мужа, она бы уж улучила момент. Морозы отступили, накатила сухая сверкающая весна. В одночасье сугробы расцвели навстречу солнцу блескучими игольчатыми подпалинами, а по обнажившемуся асфальту побежали, будто в детстве, сверкающие ручейки с черными сморщенными пенками на заторах; и так мирно, душевно было бы пройтись с Журанковым по берегу еще заснеженной речки, может, даже под руку, и вспомнить прошлое. Как ни крути, а мы тогда были молодые. И ведь нам было хорошо, правда? Жизнь — непредсказуемая штука. Главное — прочь обиды, надо ценить хорошее и рукой махнуть на плохое, тогда самому же легче дышится. Знаешь, хочешь верь, хочешь — не верь, но я, сказала бы она, рада тебя видеть… Смешно, сколько времени врозь, а вот стоило оказаться рядом, и какие-то древние рефлексы просыпаются; никуда они, оказывается, не делись — хочется то шарф тебе поправить, то показать красивое облако, которого ты, задумавшись, не замечаешь, то уговорить зайти в магазин купить новую куртку. Да-да, куртка у тебя ни в какие ворота, протерлась вон. Ты что, не замечал? Молодая подруга за тобой плохо смотрит.

А ведь мы, вдруг подумала она, прикидывая будущий разговор, действительно были молодые…

Такие молодые!

И нам было хорошо.

Говоря все это Журанкову, поняла она, ей не пришлось бы кривить душой. Она действительно хотела бы пройтись с ним под руку по заснеженной набережной.

Но супругу приспичило интересоваться физическими аспектами погружения в черную дыру. Вот нашел время! И, главное, на кой ему это? Журанкова-то, несмышленыша, он обманул, тот в ответ на нежданное внимание просто фонтанировал историями о каких-то, тихий ужас, конифолдных переходах, но она-то знала, что Бабцеву весь этот космос на фиг не нужен. А вот что ему понадобилось — это был вопрос. Впрочем, ответ напрашивался — сама-то она тоже была в те дни в высшей степени приветлива и уважительна с раскосой коброй и щебетала с нею, точно с лучшей подругой. Славный у нас подобрался коллектив, думала она, хорошо сработавшийся… А посреди всего этого цирка возмужавший ребенок Вовка торчал, приоткрыв рот, озирался и нарадоваться, похоже, не мог, как мы все быстро и славно подружились, и ему не надо ни от кого уходить, чтобы к кому-то прийти.

Да, уезжать было нестерпимо, но оказаться снова в Москве с супругом вдвоем, в безнадежной дали от места, где жили главные люди и происходили главные события, оказалось стократ нестерпимей.

К тому же супруг странным образом в последнее время утратил яркость и кураж, сдулся как-то, творил реже, публиковался меньше — было даже странно, откуда в доме берутся деньги. Ну, если абстрагироваться от негустых ее офисных. Причем денег было уж всяко не меньше, чем прежде, если не сказать — больше. Однажды она не выдержала и невзначай завела об этом разговор. Супруг, похоже, понял ее сомнения с полуслова и очень, очень спокойно ответил: сколько можно молотить по клавишам, времена меняются, надо подумать, осмыслить, найти новое место в новом мире… А денег меньше не становится, потому что он правильно выбирает издателей («Помнишь генералиссимуса Суворова? Не числом, а умением!»), да и его имя работает на него. На нас. На всех нас, лапа.

Слова были исключительно правильные, не придраться. Но не могли они отменить того странного факта, что ее мужчина утратил блеск. Будто отполз в угол и то ли от чего-то прятался, то ли чего-то ждал. Будто его стиснули в кулаке, как слишком уж расчирикавшуюся и надоевшую канарейку, и что-то надломили. Она решила, что так на него подействовала беспомощность в драме с Вовкой. Как ни посмотри — он честно, по-отцовски пытался помочь, но ему, журналисту с именем, привыкшему ногой открывать любые кабинеты, вдруг дали под зад в самой что ни на есть болезненной ситуации — семейной; именно когда от него вдруг оказались зависимы не какие-то там смутно плавающие в небесных хлябях судьбы реформ, а незамысловатые и насущные, как ботинки, судьбы близких людей, его и поставили на место. Такое действительно могло надолго сделать мужчину калекой, подумала она и решила стараться быть с ним поласковей — насколько это вообще возможно при нынешнем раскладе. Пространство, которое супруг занимал в ее душе, таяло неудержимо, точно ледышка в кипятке. Жизнь с Бабцевым утратила смысл, когда Вовка оказался не здесь.

А с отцом.

Ей ведь, положа руку на сердце — тоже надо было быть там.

Недели через две или три, что ли, после вояжа в Полдень вдруг выяснилось, что супруг переписывается с Журанковым по мэйлу. Это ее поразило. Но с него и тут как с гуся вода. Лапа, сказал он спокойно, я не буду вдаваться в дела былые, что уж между вами тогда надломилось — не мое дело, но, честно тебе скажу, мне он показался весьма достойным и очень интересным человеком. Он мне симпатичен. А кроме того, это мне и профессионально может пригодиться. Человечество вдруг будто очнулось — или наоборот, с кризисного отчаяния опять гашиша накурилось, не знаю пока, — но ты посмотри, как про полет к Марсу снова заговаривают то тут, то там. Если, паче чаяния, и впрямь возьмутся — это будет действительно колоссальное дело. Общечеловеческое, между прочим. Мне же надо держать руку на пульсе. Где гарантия, что твой бывший муж не окажется так или иначе связан с проектом?

Да, тут тоже было не придраться. Это она понимала. Заблаговременно подгрунтовать будущий доступ к вероятному центру внимания всего мира и сопричастность великому свершению — уважительная причина для кого угодно, а уж для журналиста и подавно.

Но, с другой стороны, если ему интересно и важно поддерживать отношения с Журанковым, то ей и сам бог велел. Раз Володька там…

С Журанковым. С отцом своим.

И с его темпераментной юной пассией.

Странно: пока Вовка жил тут с ними, рос и взрослел при них, при ней, и она жила надеждой, что сын день за днем исподволь пропитывается умом и умениями Бабцева, его драйвом, она не только не вспоминала Журанкова добрым словом, но вообще не интересовалась, как ему живется и, тем более, с кем. Ей даже в голову не приходило, что ему даже до пятидесяти довольно далеко и он вполне еще может водить в дом барышень или что.

А вот теперь она ревновала его к азиатке смертельно. Иногда, как девчонка, уснуть не могла, ворочалась рядом с похрапывающим Бабцевым и то всей плотью вспоминала с умилением, как они с Журанковым, оба неловкие, но ласковые девственники, в первый раз были вместе, то перед закрытыми глазами у нее раскаленно всплывали, тесня друг друга, непристойно шевелящиеся видеоклипы его нынешних блаженств — и сердце начинало колотиться с яростной частотой и так сильно, что, казалось, ее при каждом ударе подкидывает над постелью. Анекдот: Журанков начал ей сниться! В самых что ни на есть откровенных снах! Курам на смех!

Она продержалась до середины мая. Но тут уж святое дело — у Вовки экзамены, а отец ведь наверняка, при всем своем радетельном кудахтанье, занят выше крыши; где ему позаботиться о парне. Ей просто необходимо быть сейчас рядом.

Если бы Бабцев сказал, что поедет с ней, она бы, наверное, пристукнула его на месте.

Но он, похоже, понял. Он явно хотел сказать именно это, о совместной поездке, у него мигнуло что-то в глазах и даже губы дрогнули; со своей предусмотрительностью и желанием держать руку на пульсе он наверняка обрадовался бы предлогу закрепиться на достигнутых рубежах — переписка перепиской, а непосредственный личный контакт ничем не заменишь. Но он понял. И сказал: конечно, лапа. Странно, что ты так долго не могла решиться, тут же нет ничего из ряда вон выходящего. Не покусает же тебя твой Журанков. Знаешь, я бы тоже поехал, но сейчас — никак, дела не пускают. Вот в следующий раз непременно. Непременно. В конце концов, может, тебе это и невдомек — но Вовка и мне не чужой человек… Я по нему соскучился, представь.

На какой-то миг ей даже стало Бабцева жалко. От благодарности у нее защипало в уголках глаз и по-молодому сжалось горло. Будто она была влюбленной в Бабцева школьницей, а он позвал ее в кино. На перроне она поцеловала супруга от всей души.

Ночь в поезде и потом полтора часа автобусом — подумаешь, путешествие…

Снаружи кипела и цвела весна. Синее небо летело, как знамя. В открытое настежь широкое окошко задорно лезли ветки густой сирени, и аромат в комнате стоял такой, что хотелось броситься в него и плыть. Дом был чист и уютен, и тщательно прибран, и Журанков был чист и уютен. И — прибран.

От него пахло другой женщиной.

Она поняла, что опоздала. За эти два месяца молодая азиатка отрезала от нее мужа. Так, наверное, разрезают сиамских близнецов. Сегодня он смотрел не как тогда. Не мучаясь совестью за все, что в жизни сделал для нее не так, а словно на призрак. И, наверное, только вежливость не позволяла ему сказать: чур меня, чур.

Вовка еще не вернулся из школы, два часа до окончания уроков. Молодая — в командировке, она и не подумала бросать работу. Волнующий сиреневый воздух, льющийся в окно прохладным водопадом — как символ омовения, как посул обновления; кроткие, без чужих, комнаты развернулись, словно простыни, чистые и свежие настолько, что способны любое безрассудство сделать непорочным; женщина и мужчина, когда-то любившие друг друга, впервые за много лет наедине. Это мы, мы! Мы целовались, мы завтракали голышом, мы жили вместе! Это все рядом, лишь руку протяни! Вот же я, ты ведь мне наколотую пятку высасывал… Журанков обрадованно, немного сбивчиво рассказывал об учебе сына, о том, как они, в общем, ладят — Вовка такой самостоятельный, мы с ним не как отец с сыном, а скорее как друзья… Глаза Журанкова светились от внутреннего покоя.

Ей захотелось плакать.

Она и не подумала начинать тот разговор, что так хотела и так фатально не успела начать в марте. Мы были молодые… Долой обиды… Рада тебя видеть…

Ничего бы уже не получилось, кроме неловкости.

Вон из-за той двери кобра вышла тогда голая. Тварь. Там, наверное, их постель.

Его рассказ о сыне дал первый сбой. Все самое главное оказалось сказано, а больше им, наверное, не о чем было говорить. Ничего у них не было теперь общего, кроме сына. Уже большого. Маленький ребенок — короткая веревка, но каждый сантиметр, что он прибавляет в росте, удлиняет веревку на километры. Мало-помалу ее концы расходятся по разные стороны горизонта; в ее нескончаемых петлях можно запутаться, она может даже обмотаться вокруг шеи и задушить, как пуповина — но удерживать двух людей рядом, если нет иных нитей, эта единственная уже не способна. Наступило молчание.

— А что же Валентин не приехал? — принужденно спросил Журанков.

— Тебе что, его не хватает? — холодно усмехнулась она.

— Да нет… Просто… Может, он стесняется. Ты скажи ему, чтобы не стеснялся. Знаешь, мне немного совестно перед ним.

— Тебе — перед ним? — она недоверчиво посмотрела на него исподлобья.

— Ну конечно.

— Слушай, ты серьезно?

— А что такое?

— Нет… Но…

— Он же столько лет был ему отцом. Отдавал силы, что-то пытался вложить… А теперь получается, будто я у него отнял. Пришел на готовенькое. Конечно, совестно.

— Не так уж много он отдал, — не удержалась она.

— Ну… это уж… Не мне судить, но только знаешь — все всегда получается хуже, чем пытаешься.

— Это точно, — подтвердила она. — Да, вот это точно. Когда-то любили говорить: мысль изреченная есть ложь. А ведь это интеллигентские слюни… Подумаешь, не та болтовня, так эта. Ужас в том, что сделанный поступок есть ошибка.

Он помолчал.

— Как ты жутко это сказала…

— Курить у тебя можно? — тихо спросила она.

Он чуть улыбнулся:

— Тебе можно.

Вежливый.

— Костя, — сказала она и выдохнула дым прямо в аромат сирени. — Знаешь… Я до сих пор не могу понять, что сделала не так.

— Ты о чем? — встревожился он.

— О нас.

Он помолчал, а потом вдруг шумно воздвигся, неловко спрятал руки в карманы домашних штанов и медленно ушел к окну. Некоторое время смотрел туда, где в щелях между толпящимися домами виднелась зеленая даль. На фоне майского сияния он напоминал погашенную, оплывшую, в застывших наростах свечу.

— Ты все сделала правильно, — глухо сказал он, не оборачиваясь. — Ты умная, решительная и смелая. Ты молодец, что у тебя хватило духу. Ты бы не выдержала со мной. А я с вами. Вон ты какая красивая, душистая… А Вовка? Разве я бы смог? Я бы в лепешку расшибался изо дня в день, рвал бы жилы, чтобы как-то вас обиходить — но при том и своего дела бы не сделал, и для вас ничего толком не сумел.

— А ты сделал какое-то дело?

Он помедлил, чуть заметно пожал плечами. А потом все-таки признался:

— Пока не знаю.

Она едва не сорвалась на крик:

— Десять лет провалилось — и ты до сих пор не знаешь?

Он не ответил.

Она некоторое время молчала, пытаясь подобрать слова. Но для таких чувств нет слов, и она махнула на слова рукой. Пусть просто услышит голос ее тоски. Не поймет так не поймет.

— Понимаешь… Все на свете — обмен. Ты же ученый. Химические реакции — обмен молекулами, атомами. Ядерная твоя физика — обмен частицами. Обмен. Везде. Почему же, если так ведут себя люди, это считается каким-то… Нечистоплотным, стыдным? Талант надо обменивать на благосостояние. А если не умеешь — надо учиться. Если талант не вступает в обмен с окружающим миром — значит, его все равно что нет. Неумение ведь не добродетель, неумение — грех, несовершенство, неисправность. Кто назвал бы добродетельной молекулу, которая отказывается от участия в реакции потому, что ей, видите ли, гадко, когда в ней что-то на что-то меняют и она перестает быть собой? Ведь жизнь бы остановилась, если бы молекулы вот так сошли с ума!

Он обернулся. У него побелели губы.

— Катенька… Господи, ты все переживаешь.

— А ты — нет? — не удержалась она. Голос дрогнул.

Он помедлил и ответил:

— Сам не знаю…

Она улыбнулась:

— Я тебя до сих пор лучше тебя самого знаю… Ты — нет. Если бы переживал — знал бы.

Помолчала.

— Вы уже расписались?

— Нет.

— Почему?

— Некогда.

— Ты очень занят?

— Кошмарно. И она тоже.

— Тогда ответь на мой вопрос.

— Катенька…

— Не надо так меня называть.

— Почему?

— Царапает.

— Прости…

— Ничего.

Он не спросил, почему царапает, и она не понимала, рада его сдержанности или нет. Он наверняка неправильно ее понял. Ей совсем не претило, когда он называл ее, как прежде. Наоборот. Но это слишком подчеркивало, что на самом-то деле она ему совсем уже не Катенька — и именно теперь, когда ей так хотелось бы снова ею стать.

— Ответишь? — напомнила она. — Ты знаешь ответ?



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-03-19 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: