— Не хочу, — резко ответила она.
— Ну, опять-таки воля ваша… Все, ушел.
И он действительно ушел и притворил за собою дверь.
Через двадцать минут она уже настолько освоилась, что решилась-таки воспользоваться ванной и испытала очередной шок: у спасителя даже геля для душа не оказалось. Так он что, вообще не моется? Или еще круче — моется, но мылом? Она попыталась вспомнить, когда в последний раз видела человека, который моется мылом. Не вспомнила. Однако… Прямо спартанец какой-то.
Впервые в жизни она пальцем почистила зубы; зубная паста у спартанца, слава богу, нашлась, но не совать же в рот чужую щетку. Хотя на общем фоне подобная щепетильность выглядела, прямо скажем, анекдотичной, и, выдавливая белую колбаску на подушечку указательного пальца, она сама себе напомнила незабвенного Швейка: конечно, если господин лейтенант прикажет мне съесть ложку его кала — я съем, только чтобы в нем не попался волос, а то я страшно брезглив…
Долго стоя под хлесткими горячими струями, с наслаждением смывая мерзость неправильной свободы, которую она, точно ведро с нечистотами, сама обрушила на себя вчера, она окончательно оживала и лихорадочно размышляла. Жизнь пошла вразнос, и то, что сейчас происходило, лишь подчеркивало необратимость катастрофы. Или не катастрофы? Рождение младенцу тоже кажется катастрофой… Да в каком-то смысле ею и является — но не только и не столько ею; и всю жизнь потом относиться к собственному переходу из маминой утробы в мир, как к непоправимому несчастью, это, пожалуй, не самая умная позиция.
А еще получалось, что не перевелись на свете рыцари.
Одно это открытие стоило многого.
Потом она жадно пила сок. Потом она медленно, уже с осмысленным наслаждением пила крепкий ароматный чай. Тошнота время от времени еще виляла нечистым лохматым хвостом в груди и в горле, но мало-помалу унималась, оседала, оставляя ее наедине с вкусным чаем и симпатичным спасителем.
|
— Вас хоть как зовут-то, молодой человек? — спросила она после третьей чашки, решив, что физиология уже получила свое и пора подумать о душе.
— А вы уже созрели для столь отвлеченных тем, царевна? — улыбнулся он.
— Да.
— Я Леонид. А вы?
— Я? — На миг ее изумило то, что ей ведь тоже стоило бы представиться, хоть в порядке ответной любезности. Однако назвать свое имя — это будет уже совершенно иной уровень отношений, так она почувствовала; оставаясь безымянной, она как бы еще не вся была здесь, в новом мире, только что из душа и вдвоем с незнакомым мужчиной моложе себя.
— Хотите остаться незнакомкой? Пожалуйста, я не настаиваю…
Это он зря сказал. Это было даже как-то обидно.
— Я — Катя, — сказала она решительно.
— Вот так вот сразу просто Катя?
— Вот так вот сразу просто Катя.
— Два капитана, — задумчиво сказал он, и она лишь после некоторого ступора сообразила, что он имел в виду и куда его завели ассоциации. И поразилась, что такой молодой здоровенный самец помнит эти героические совдеповские сопли с сахаром. Усмехнулась.
— Знаешь ли ты, Григорьев, что такое неправда? — спросила она противным голосом и, как Гриценко, занудно подняла назидающий палец. — Неправда — это ложь.
— Катя, — мягко сказал он, — это не ваша роль.
— Сейчас моя, — возразила она. — Потому что я очень хочу услышать правду… Леня. Я ни при каких вариантах не буду на вас обижаться, просто мне… важно. Мы… целовались?
|
Он спокойно и серьезно посмотрел ей в глаза и ответил:
— Пока нет.
Она принужденно рассмеялась, почему-то сразу поверив и попытавшись за сарказмом спрятать свою до уродливости чрезмерную благодарность.
— О! Вы что же, рассчитываете на продолжение?
Он покраснел.
— Нет. Простите. Глупо пошутил. Знаете, — добавил он, — я ведь тоже не очень хорошо понимаю, как себя сейчас вести. Трудно найти совсем уж правильный тон. Если вы думаете, что у меня такие приключения происходят еженедельно, то вынужден вас разочаровать.
У нее словно теплое масло растеклось по душе.
— Спасибо, Леня, — все-таки сказала она.
— Да перестаньте. Слушайте, Катя, неужели вы совсем ничего не помните? Давайте попробуем найти, где и кто вас так отоварил. Я ему глаз на пятку натяну, а? Руки чешутся, честно. Куда менты смотрят…
— Менты демократического Ануса охраняют от черносотенцев, — криво усмехнулась она. — Это куда важнее… Нет, Леня, ничего не помню. Где, что… Полный аут. Вы знаете, я ведь в жизни вообще никогда не бывала пьяная. И никогда не хотела быть пьяная. Люблю вкус хорошего вина, люблю, когда в родной доброй компании становится весело и легко, но… Не больше. А тут такой удар по организму…
— Это не только алкоголь, — уверенно ответил он. — Поверьте, Катя… Эх. Жаль, что не помните. Душа требует продолжения банкета…
— Какого банкета?
— Мероприятий по спасению царевны Лебедь.
— У вас что, своих дел нет?
— Есть, — просто сказал он. — Но это важнее. Не люблю крыс. То есть, пока они просто крысы и бегают по помойкам в темноте — ладно. Божьи твари, так сказать, и не нам судить, зачем он их сотворил. Но вот когда они прикидываются людьми…
|
— Нет, — сказала она грустно, — ничего не помню. Коктейль. Рожа какая-то… Противная, бухая… Клеил меня, да. А в целом — аут. Слушайте, Леня, вы курите? Давайте покурим.
— Вообще-то… Знаете, Катя, я тут ночью у вас из пачки три сигареты стибрил. Ничего?
Она облегченно засмеялась. Она уже чувствовала себя здесь, как дома. То есть, куда там! Если за дом взять апартаменты Бабцева в последние, скажем, полгода — здесь было куда лучше, чем дома.
— Да пожалуйста, — сказала она. — Хоть какая-то вам от меня польза.
Они закурили — как водится, на кухне. От первой затяжки опять замутило, она даже успела пожалеть о том, что предложила испортить вкус доброго чая вкусом поганого дыма; но позыв был короток, и Леня, наверное, его даже не заметил. Слава богу.
— А знаете, князь вы мой прекрасный, — решительно сказала она, когда тошнота уже окончательно отпустила и сделалось, наоборот, окончательно хорошо. — У вас есть шанс продолжить банкет.
— Я весь внимание, — ответил он, сквозь медленно колышущиеся полупрозрачные перепонки дыма глядя ей в глаза спокойно и с выжидательным вниманием. Внимание грело. Она помедлила, а потом будто бросилась наконец в ту наполненную ветром и солнцем гудящую бездну свободы, которая уже открывалась ей вчера и которую она, дура, сгоряча подменила выгребной ямой.
— Я ушла от мужа. Резко, наотмашь. Вы не думайте, Леня, я не сука, но… Край настал. Потом расскажу, если захотите. В театре просто встала и ушла навсегда. У меня ни документов, ни денег, ни жилья. В Петербурге есть квартирка, может, первое время там смогу перекантоваться. Прийти в себя. Но для этого надо доехать до… сына…
Она осеклась. Про Бабцева она рассказала бы ему смело, но еще и про Журанкова сразу… Нет, про Журанкова — нет. Вовкин отец не заслужил небрежного упоминания невзначай.
— Сын сейчас… Наверное, вы не слышали, о нем мало кто слышал, есть такой странный частный наукоград, Полдень в просторечии, отсюда девять часов в поезде. Сын сейчас там, и мне надо туда добраться. Объяснить, что произошло, попросить у него ключи… Для этого нужно взять хотя бы документы и деньги. Для этого надо вернуться в дом мужа хотя бы на час. Я… боюсь. Он меня остановит. Уговорит, запутает, заболтает… У меня может не хватить сил.
— А может быть, — тихо спросил он, — это и к лучшему? Подумать, спокойно разобра…
— Нет! — почти выкрикнула она, едва поняв, к чему он клонит.
Несколько секунд ходячие стебли дыма переливались и переплетались в тишине, а из-за них на нее смотрели спокойные выжидательные глаза.
— Хорошо, — негромко проговорил Леня. — Простите. Что я, в самом деле… Продолжайте, царевна.
Она глубоко вздохнула. Запросто, на втором часу знакомства просить о таком… И вообще — где тут то, что называется знакомством?
Просто от этого парня пахло человеком, который не может подвести и предать. Оказаться слабаком. Отговориться важными делами. Спрятаться за то, что ему надо спасать страну или достать с неба звезды. Это был очень странный запах. Она чувствовала его впервые в жизни.
— Если бы вы поехали со мной, я бы сказала, что вы… мой новый друг. Тогда уж все было бы отрезано. Не о чем стало бы болтать и… размазывать. От вас ничего не потребуется. Драться он не полезет. Говорить буду только я. Вам нужно просто быть рядом. Ну, с таким видом, будто… ну… будто мы уже давно вместе.
Она умолкла. Он смотрел на нее так, будто впервые увидел. Наверное, он все-таки решил, что она — сука.
И слегка обалдел от такого открытия.
Молча он загасил окурок в блюдце. Встал. Подошел к плите, на которой стоял кофейник. Заглянул внутрь.
— Кофе не хотите?
— Нет, — тихо сказала она. — Слишком много тонизирующего, чай уже был крепкий. После вчерашнего — сердце выскочит.
— Это ни к чему, — согласился он и налил себе остывшего кофе прямо в чашку, где только что был чай. Он действовал медленно и с какой-то подчеркнутой неторопливой аккуратностью. Она смотрела ему в широкую спину и умоляла: согласись, а? Тебе же это ничего не стоит! Вон ты какой… Он вернулся к столу, обеими руками поднес чашку ко рту, сделал несколько глотков. Бурда, наверное, невольно подумала она. Холодный, несладкий… Впрочем, одернула она себя, что я о нем знаю? Может, он всегда так изощренно пьет.
— Бывают же совпадения… — пробормотал он, глядя мимо нее куда-то в пол. Она молчала и ждала. Прикурила вторую сигарету от первой.
Наконец он вскинул на нее глаза.
— Вы будете смеяться, Катя, — хрипловато сказал он, — но у нас с вами сходные проблемы. И психологически, — он криво усмехнулся, — и даже географически, — наконец он откашлялся, прочистил горло и заговорил решительнее. — Я знаю, что такое наукоград Полдень. Там у меня… былая любовь. Не скажу, что я так до сих пор и сохну, но… знаете, Катя, я человек простой, и у меня гордость. Я бы хотел туда приехать по случаю, и чтобы она видела, какая у меня теперь прекрасная, замечательная, красивая женщина. Вы.
У нее приоткрылся рот.
— Вот такой расклад, — сказал он. — Я буду вашим лихим бойфрендом тут, а вы — моей доброй подругой там, когда мы как бы вместе приедем к вашему сыну. Настолько доброй, настолько уже устойчивой, что, когда вам понадобилось к сыну, оказалось совершенно нормально, что мы отправились вместе. Уговор?
Крыша едет, подумала она.
Настал ее черед долго молчать.
— Леня, это немыслимо… — панически пролепетала она и сразу вскинулась, испугавшись, что обидела его; ей показалось, ее слова прозвучали так, будто она безоговорочно, барски, хамски сочла его не достойным себя. — Ох, нет, я не то хотела сказать… Мы же на самом деле не… не… Понимаете, супругу можно соврать. Сыну — я не смогу.
Он чуть подался к ней. Лицо его стало отрешенным, даже жестоким, начисто утратив обаяние и свет. Она облизнула пересохшие губы и вдруг поняла, что он сейчас ей в ответ скажет. Он скажет: «За чем же дело стало?» — и начнет ее раздевать. И после того, что он сделал для нее ночью, и после того, как он вел себя ночью, и после того, о чем она имела наглость и подлость его попросить — попросить мужчину, который ее спас и сберег, стать ей еще и чем-то вроде презерватива перед Бабцевым, — она не сможет ему теперь отказать ни в чем. Заслонять пуговицы от его пальцев после того, как предложила ему изобразить ее любовника перед жалким, кончающим на геморрой пустобрехом — это даже не пародия, не фарс, это — двуликий Анус.
К горлу выкатилась уже унявшаяся было тошнота.
Он откинулся на спинку стула и неловко улыбнулся.
— Простите, царевна, — сказал он. — Опять неловко пошутил. Просто, знаете, когда о таком просят… хочется хоть немножко сбить с человека спесь. Не робейте, я вам помогу.
Она, боясь поверить счастью, глубоко вздохнула. Тошноты как не бывало. Она, не успевая ни о чем подумать, ничего прикинуть, ничего рассчитать, отложила дымную сигарету, встала, сделала три шага по тесной кухоньке и зашла ему за спину. Он сидел неподвижно и даже не следил за ней взглядом, не поворачивался вслед. Она положила обе ладони ему на голову и отчетливо ощутила, как он вздрогнул и глубоко втянул воздух носом. Он меня очень хочет, поняла она. От умиления и нежности у нее стало горячо в уголках глаз.
— Мы поедем вместе, — негромко произнесла она. — Вы мой старый друг. У меня после разрыва с мужем был сердечный приступ, прямо на улице. Вы меня спасли. И побоялись отпускать в долгий путь одну. А что подумает о нас ваша зазноба — это ее дело. Так пойдет?
После долгой паузы он лишь молча кивнул. Ее ладони опустились и поднялись вместе с его головой. Она чуть стиснула пальцы. У него были мягкие волосы. Как у Журанкова. И не как у Бабцева. Это может быть мой новый мужчина, подумала она немного удивленно и уже почти предвкушая.
Молодой…
Небрежно отброшенная прежняя жизнь скомканным чулком отлетела в угол. Чулок порвался — так зачем его беречь. Наконец-то. Продолжение прежней жизни было бы смертью.
А что я скажу Вовке, подумала она. Ему я скажу, что…
— Прости, — сказала она.
— За что, мама? — тихо спросил сын.
— За то, что так надолго увела тебя к Бабцеву.
Сын смотрел на нее спокойно и выжидательно, как Леня тогда на кухне, в их первое сумасшедшее утро.
— Знаешь, мам, — проговорил он задумчиво. — Он, в сущности, неплохой. Это же страшное дело — так хотеть хорошего и так навыворот его себе представлять. Мне его по ходу жалко даже, он ведь совсем один остался. А для меня… Он мне много дал, на самом деле, со всей своей мутотой. Знаешь… Типа прививки получилось. Этим я уж теперь точно не заболею.
— Знаешь, — призналась она, поразившись, до чего точно Вовка выразил ее чувства, — для меня тоже.
Понимаю, горько подумал он. Но меня успели привить с двух сторон, в обе руки. Он не хотел об этом вслух, но на миг не совладал с собой.
— Жаль только, что… — начал он и не договорил.
Она поняла.
Как тут было не понять.
Жаль от одной дури шарахнуться так беспутно, что закинуло в другую. Жаль, что погиб хороший человек, убитый словно бы не им, а марионеткой в чужих подлых руках — но ведь это он сам позволил сделать себя марионеткой; жаль, жаль, жаль. Жаль от унижения, от растерянности, позора, бегства. Жаль, что чувство вины изувечило душу и надолго ли, нет ли, приковало ее, точно жертву автокатастрофы, к инвалидному креслу. Жаль, жаль…
Но прошлого не подправишь. Надо было жить дальше и разбираться с тем, что есть.
Он разлюбил детективы.
Странно вспомнить, что еще каких-то полгода, скажем, назад, не говоря уж о временах более отдаленных, ему отлично помогали отдохнуть и отвлечься от мелко лезущих в глаза и в уши сиюминутных дел, так похожих на писклявый и кусливый гнус, иронично-помпезный юмор Флеминга, душераздирающие интриги Ле Карре, виртуозно свитые стальные паутины Клэнси, обстоятельные до занудности, но живенько усыпанные трупами лабиринты Ладлэма… С какого-то момента они перестали потешать и стали тревожить; он не сразу это осознал, и поначалу только удивлялся, отчего при перелистывании любимых книг в душе воцаряется не мир, но смятение. А потом понял: именно в зубодробильных детективах пусть и мимоходом, на третьестепенных отростках сюжета, но устрашающе неприкрыто явлена судьба малых, по случаю завербованных агентов, раньше или позже оказывающихся для самой же вербующей стороны расходным материалом, которым так легко жертвовать ради победы главного героя.
Бессмысленно было уговаривать себя, что это, мол, литература, и в жизни все иначе, что читатель, мол, и читать не станет, если вспомогательные мертвяки, точно высохшие насекомые, не будут осыпаться с каждой страницы. Мозг капал сам себе эти успокоительные капли, а сосало-то под ложечкой.
Он перестал такое читать.
Зато, как бросивший курить к чужой сигарете, как запойный к рюмке, он стал с пугливым вожделением тянуться ко всякого рода мемуарной и документальной литературе. Здесь рыцари плаща и кинжала оказывались пусть уж не гуманными, — с какой стати им быть гуманистами, не смешите — но, по крайней мере, в ответе за тех, кого приручили.
Конечно, в меру. Так, чтобы не мешало делу.
Странная мания началась с произведшей жутковатое, но загадочным образом живительное впечатление книжки знаменитого Боба Вудворта — того самого, что на пару с коллегой Бернстайном еще в молодости журналистским своим расследованием породил Уотергейтский скандал и ни много ни мало вынудил позорно подать в отставку самого президента Соединенных Штатов. Некоторые страницы этой книги, посвященной ЦРУ восьмидесятых годов, Бабцев перечитывал по нескольку раз, точно привороженный.
«Когда поступало сообщение о каком-то молодом перспективном политическом деятеле или многообещающем министре, Кейси писал на полях: «Можем ли мы его завербовать» или «Вербуйте», и ставил знак «!» — «очень важно». Китай и СССР были «трудными объектами». Россия более тяжелый объект, мало поддающийся проникновению. Оперативному сотруднику, работающему под прикрытием посольства США, годами приходится развивать отношения с каким-то чиновником или военным офицером до того, как сделать ему вербовочное предложение. Согласно принятым правилам, сотрудник-разработчик не должен делать вербовочное предложение, чтобы не расшифровать свое прикрытие. В этом случае он знакомит кандидата на вербовку со своим «другом», сотрудником ЦРУ. Если вербовочное предложение отвергнуто, первый оперативный работник сможет все отрицать».[ Вудворт Б. Признание шефа разведки (Woodward B. Veil. The Secret Wars of CIA. 1981–1987). М., 1990. С. 280–283.]
М-да, думал Бабцев, задумчиво кусая губу, и принимался читать сызнова со слов «годами приходится». Дойдя до слова «друг», он поднимал голову и некоторое время смотрел в потолок, вспоминая кульбиты собственной жизни. Качал головой: за четверть века методы не слишком-то изменились… Конечно, Ле Карре или Клэнси придумали бы что-нибудь более изысканное. Если в жизни все едят суп ложкой, литературе, в конце концов, это не указ: чтобы развлечь читателя и упредить обвинения в банальности и в бедности фантазии, автор не преминет заставить кого-то из наиболее хитроумных агентов заковыристо похлебать вилкой.
Однако на сервировку реальных столов, тех, за которыми утоляют реальный голод, это вряд ли повлияет…
«Советские люди стали совершать больше поездок за рубеж, и там с ними легче устанавливать контакты. Кейси был уверен, что среди них есть люди, питающие отвращение к своей системе и правительству. Он считал, что предложение работать на Соединенные Штаты должно восприниматься ими как признак особой благосклонности».[ Вудворт Б. Признание шефа разведки. С. 283.]
Какая прелесть, думал Бабцев, со вкусом перечитывая последние слова. Иронично и самодовольно прислушивался к себе: а ведь действительно лестно, черт возьми!
Пай-мальчики, зубрилки, острил он сам с собой, заслужившие не просто высший балл у истории, пятерку баксов, но и благосклонную улыбку завуча в придачу. Как это говаривал у Шварца Ланцелот? Всех учили, но зачем ты оказался первым учеником, скотина такая?
Знаем мы, помним, хоть и были еще пацанвой, кто часто ездил за рубеж в первой половине восьмидесятых; никто не забыт, ничто не забыто! Интересно, много ли таких обнадеженных и обласканных высочайшей благосклонностью через пять-шесть лет перестройки оказалось владыками искусства, министрами, членами Верховного Совета? Никогда уже не узнаем.
А забавно: эти первые ученики ведь, наверное, как и я совсем недавно, были искренне уверены, что питают отвращение исключительно к системе и правительству; а вот стране, мол, желают только добра. Но когда страна не сумела их слушаться…
«Конгрессмен Уилсон фактически единолично выбил даже не тридцать, а сорок миллионов долларов для афганского сопротивления. Вместе с повстанцами он побывал на территории Афганистана. И считал, что это своевременная и справедливая война. «Тридцать миллионов долларов — это же мелочь», — заявлял он. Он хотел, чтобы было убито как можно больше русских. «Во Вьетнаме мы потеряли пятьдесят восемь тысяч ребят, поэтому русские еще должны нам».[ Вудворт Б. Признание шефа разведки. С. 294.]
Вот тут что правда, то правда, угрюмо думал Бабцев, откладывая книгу и заваривая себе кофе. Это как Каинова печать. Мы столько наворотили, что действительно должны всем. И ничего не попишешь. Пока долги не отданы, мы не сможем встать с нормальным человеческим миром вровень и говорить с ним на его языке.
Все преступления и все катастрофы двадцатого века либо прямо совершены нами, либо нами спровоцированы. Изворачиваться десятилетиями, как угорь на сковородке, и громоздить ложь на ложь, подтасовку на подтасовку — какой же поганью надо быть? Что проку талдычить, будто в четырнадцатом году Россия никому не объявляла войны! Если бы не русское непокорство, разве локальная миротворческая операция Австрии на Балканах переросла бы в мировую бойню? И что толку напоминать, будто и коммунизм, и нацизм возникли в Европе и порождены европейской культурой? Если бы русские фанатики, все эти Ленины, Троцкие, Свердловы, Дзержинские, Урицкие, Джугашвили, Кагановичи и Лацисы не ринулись осуществлять коммунизм на деле, он так и остался бы мирным экономическим учением, а вскоре оказался бы просто забыт. И если бы не отчаянная необходимость хоть как-то противостоять тяготению европейского плебса к большевизму, разве кто-то допустил бы Гитлера к власти? А значит, и «хрустальная ночь», и Аушвиц-Биркенау, не говоря уж о самой войне — это тоже, в конечном счете, русская вина! И если бы пьяный от крови Сталин не захватил Берлин раньше союзников, разве пришлось бы американцам, скрепя сердце, решиться на атомные бомбардировки, которые единственно могли показать усатому, кто на самом деле в доме хозяин? А теперь долбим бессовестно: ах, какие американцы жестокие…
Может, и есть народы жестокосерднее нас — но нет народа подлей.
Странно. Почему я до сих пор думаю: «мы»?
Вот ведь въелось… Какое, в сущности, я имею отношение к этим долгам? Ни малейшего. Если я их признаю — я тем самым от них освобождаюсь. И пусть никто не пытается их на меня повесить!
«Он сказал, что наша цель — нанести сандинистам поражение. В одной из последующих речей Рейган добавил: «Оказание помощи «контрас» соответствует морали отцов-основателей Соединенных Штатов». Один из присутствовавших спросил: «Какая разница между «контрас» и палестинцами?» Кейси сказал: «Контрас» имеют свою родину и пытаются отвоевать ее. А палестинцы родины не имеют».[ Вудворт Б. Признание шефа разведки. С. 376–377.]
И снова Бабцев надолго откладывал книгу и, откинувшись на спинку кресла, поднимал голову, словно бы разглядывая потолок, а на самом деле всматриваясь в туманно пульсирующие где-то в небе кровеносные сосуды судьбы. Фраза страшненькая, думал он, но ведь честная. Это на самом деле так. Более того, размышлял он, наверное, вообще любой, кто пытается идти против хода времен, утрачивает право на все, даже на жизнь, а на собственность и территорию — в первую очередь. Отстал от жизни — это ведь не фигура речи. Отстал от жизни — значит, умер. Ах, это твой дом? Ах, Сибирь говорит по-русски? Надо же! А кто тебе виноват, что ты живешь в своем доме не в ногу со временем? Ты безнадежно отстал от своего дома, не кто-то отнял у тебя твой дом, а дом сам обогнал тебя и прибился к тем, кто сумел выровнять скорости!
«Командующий атлантическим флотом был встревожен действиями советских подводных лодок, которые передвигались так, словно читали сообщения американских кораблей. Был сделан вывод об утечке информации. Вопрос был снят после ареста Уокера и Уитворта. Наводку ФБР на Уокера дала его жена».[Там же. С. 451.]
Вот этой фразы почти в самом конце книги ему лучше было бы не видеть. Отношения с женой и без того тревожили его все больше. Потому что их, этих отношений, становилось все меньше.
Брак их явно заходил в тупик.
И при этом Катерина впервые, пожалуй, с самого начала их совместной жизни — да что там совместной жизни! впервые с момента знакомства! — принялась с какой-то неприятной дотошностью интересоваться: у тебя, по-моему, мало публикаций, что случилось? а почему ты меньше пишешь? тебя что-то гнетет? расскажи, поделись, я утешу… Теперь вдруг ей приспичило являть заботу! Приходилось делать вид, что все, как прежде, объясняться, отшучиваться, изворачиваться… Это нервировало. А тут — будто предупреждение. Мене, мене, текел, упарсин.[Дан.5:25. Далее в тексте: «Вот и значение слов: мене — исчислил Бог царство твое и положил конец ему; текел — ты взвешен на весах и найден очень легким; перес — разделено царство твое и дано Мидянам и Персам» (Дан.5:26–28).] Наводку на Уокера дала его жена.
Как презрительно издевались мы в свое время над Любовью Яровой и ее автором — вот, мол, искалеченное порождение большевистского фанатизма! Никаких иных обвинений сей кровавой идеологии и не надо, достаточно одного лишь этого свидетельства, воспевающего злобное уродство души как образец для подражания… Культ стукачества! Разумеется, на стукачах же строй стоит… То ли дело мы! У нас, конечно, на первом месте человеческие отношения: любовь, уважение, бережность к людям вне зависимости от их идейных принципов и политических пристрастий, как то и полагается при демократии…
Ха. Наводку на Уокера дала его жена. Демократия в действии.
Никогда Катерина не была Бабцеву супругой-секретарем. Ни разу в жизни не попросил он ее хотя бы о пустяке: вычитать, скажем, файл рукописи. Ей и самой-то это никогда не требовалось, ей вполне хватало общих разглагольствований за чаем и того, что деньги в доме не переводятся. А вот именно теперь, понимаете ли, она решила, что у него творческий кризис и надо как-то помочь или хотя бы выказать участие!
К счастью, такое настроение продлилось у нее не долго. Похоже, это был последний брачный спазм накануне осознания распада. У женщин так бывает: на короткий миг перед тем, как вдруг обнаружить, что привязанность пересохла, будто иссякший родник, они умножением суетной внешней заботы пытаются самим себе доказать, что все у них хорошо, и семья едина и крепка. Отвратительное свойство. Наверное, так они, подсознательно уже слыша завтрашний хруст разлома, на инстинкте пытаются снять ответственность с себя и повесить будущую вину на того, кто внутренне уже ими предан; я ведь забочусь, я стараюсь, я все для него делаю — тогда какого еще рожна ему, кобелю, надо?
Жизнь полна лицемерия. Осознанного и не.
Странно: в последнее время он отнюдь не ощущал, будто ему приходится врать, притворяться и криводушничать больше, чем прежде. Совсем нет. Получается, и раньше каждый прожитый день сдабривался лошадиными дозами лицедейства. И быт, и работа сидят на этой игле. Наверное, думал он, все мы шпионы, на парашютах сброшенные в жизнь. Поэтому даже единомышленники никогда и ни о чем не могут договориться, разве что очень ненадолго и не о важном; ведь каждый хочет отличиться перед Центром. Каждый хочет доказать генералу именно свою незаменимость. Людей никогда не построить в колонну — они не солдаты, они агенты. Вопрос лишь в том, кто откуда заслан.
Себя он с малолетства ощущал посланцем будущего.
Так и случилось.
Это опасная, но почетная и благородная функция. А вот оказаться агентом прошлого хоть и не хлопотно, зато унизительно и недостойно.
И совсем страшно, вконец постыдно быть засланным в настоящее не просто из прошлого, но — из чужого, чуждого прошлого. Так он видел, например, здешних мусульман. Этих дикарей готовили к заброске даже не в Московии, ленивой, пьяной и вшивой, со всех ног бросающейся давить малейший росток творчества и свободы. Этих тренировали и снабжали паролями в задыхающихся от чада факелов зинданах Тамерлана, в тупо брякающих окровавленными цепями азиатских теснинах, не давших миру вообще ничего, кроме курганов из черепов да тяжелых золотых подносов, полных вырванными из глазниц человеческими глазами, да возведенного в ранг похвальной ловкости примитивного, не оплодотворенного никаким высоким смыслом, но абсолютно бессовестного коварства.
Нелепее этого может быть лишь одно: стать агентом чужого будущего. От них бед еще больше.
Однажды они разговорились с Журанковым. Это было, кажется, во второй приезд Бабцева в Полдень — может, и в третий, но скорее во второй, июльский. Теперь у Бабцева был прекрасный повод там бывать; никто не имел права мешать ему видеться с парнем, который более десяти лет был ему сыном. Тогда, поначалу, он ощущал это дутое отцовство лишь как удобный, нарочно не придумаешь, предлог к проникновению; Журанков явно ощущал себя виноватым перед ним, Бабцевым, в том, что волею судеб разлучил Вовку с отчимом, и с почти жертвенной готовностью способствовал их общению. Попытки продолжать контакт с пасынком, который оставался для Бабцева за семью печатями, даже пока они жили под одной крышей, и он, Вовка, ел его, Бабцева, хлеб, теперь и вовсе стали, по большому-то счету, бессмысленными — и вдобавок тягостными, выматывающими. Но приходилось крутить педали. Стоило приблизиться к Вовке, Журанков оказывался настолько рядом, что старый друг Кармаданов, изначальная зацепка в Полудне, вскоре был отброшен, точно отработавшая ступень благополучно выведенной на опорную орбиту ракеты, и лишь сетовал, что Бабцев к нему во время приездов в Полдень так редко и так ненадолго заходит. Ничего не было естественнее, чем, с натугой поболтав с Вовкой о планах и о смысле жизни, о фильмах и о спорте, зацепиться потом языками с его отцом и задушевно просидеть два, три часа, забыв о времени и обсуждая характер общего сына, его хорошие и дурные стороны, его увлечения… Константин, вы, конечно — отец, и нелепо мне вам что-то советовать, но все же мы десяток лет прожили с парнем бок о бок, и я заметил, что… Ну, хорошо, Костя так Костя. Тогда уж и я для вас — Валя, а не Валентин, договорились? Замечательный чай вы завариваете! Ах, это Наташа расстаралась? Наташенька, мой вам респект и уважуха… Так вот, я хотел сказать, что Вовка…