— Ту вселенную, куда вас забросило на одну планковскую секунду, летчик называл бы аэродромом подскока, — говорил тем временем Журанков. — Уже в следующее мгновение вы снова оказываетесь в исходном мире, в том, откуда вас вынесло. Но вот что важно: не обязательно там, где были до склейки. Потом вы все равно вернетесь, но — побывав где-то в другом месте нашей вселенной.
— Что-что? — отвлекшись от своих мыслей, подал голос академик.
А Наиль подумал: то ли он наконец понял, к чему Журанков клонил во время всей этой несусветной лекции, то ли именно на этом месте он потерял нить. Журанков проворно обернулся к Алдошину.
— Сильно подозреваю, — сказал он, — что люди, которых время от времени находят после долгого необъяснимого отсутствия, шокированные, травмированные, потерявшие память, испытали нечто в этом роде. Для нашей задачи тут важно вот что. Расхождения вселенных ведь могут быть самыми разными. Не только в том, была или не была Невская битва. Но и в движении звезд, галактик, конфигурации туманностей и созвездий… Где-то Зодиак не совсем таков, где-то между Солнцем и иными звездами расстояния несколько иные. И может получиться, — он снова повернулся к Наилю, — что точка склейки во вселенной подскока в трехмерной проекции обратно на исходную, на нашу вселенную окажется на Луне. И соответственно вас выбросит не за ваш письменный стол, а на Луну. А вернуть сюда, за стол, вас или то, что от вас осталось, сможет только обратный переход через секунду, месяц, год, сто лет. Вот так устроен мир. Все точки нашей вселенной лежат от нас ровно в двух переходах, и, соответственно, на перемещение в любую точку нужно две планковских секунды. Одна — на переход в мир подскока, другая — на переход обратно в исходный мир, в наш, в ту его точку, куда мы хотим попасть. Ну и, соответственно, таков же будет обратный путь. Главное — высчитать ту вселенную, в которой точка склейки окажется проекцией на цель.
|
Он умолк.
В нем будто кончилось горючее; слишком много было сказано, он еще никогда и никому не говорил и сотой доли того, что сказал сейчас этим двум. Собственно, он вообще ничего никому об этом не говорил. И он видел — они либо не верят, либо не понимают, либо, скорее всего, и то, и другое разом.
— Хорошо, — тяжело сказал Алдошин. Сгорбившись, он глядел на Журанкова тяжелым взглядом исподлобья. — Давайте тогда уж действительно пройдем наш сегодняшний путь до конца. Как вы все это представляете себе технически?
— Примерно так, — негромко ответил Журанков. — Осцилляции стохастичны, но не только. Они подчиняются неким законам. Еще не вполне познанным… да Господи, совсем не познанным! Но такие законы наверняка есть. Например, знаменитый двухщелевой эксперимент Юнга. Если бы усредненная хаотичность осцилляций не дополнялась при каких-то конкретных условиях какими-то конкретными регулирующими закономерностями, даже этот элементарный эксперимент давал бы совершенно иной результат. Фейнмановское понятие интегрирования по траекториям тогда вообще утратило бы физический смысл.
Наиль не понял ни слова из этой абракадабры и лишь в очередной раз покосился на академика. Тот хмурился, но не так, как хмурятся от недовольства или раздражения, а так, как от тяжкого раздумья. Ладно, подумал Наиль, это их разборка. Но как, однако, затянулся вечер…
|
— Вот примерно это нам и надлежит сделать самим, — совсем уже тихо закончил Журанков. — Интегрированием путей до нужной нам точки нашей вселенной вычислить вселенную подскока, а затем спровоцировать синхронную осцилляцию, которая переклеит в нее нужный объект. О выбросе переклеенного объекта из вселенной подскока в нужную нам точку нашей вселенной мир, благодаря возникшему перекосу масс, позаботится сам. Если уж говорить о технике, я попробовал бы подобрать такое лазерное облучение, что могло бы вызывать надлежащий резонанс в пространствах Калаби — Яу. Вычисления дают очень приближенные результаты — тут придется помучаться, подбирая частоты и… прочие параметры.
— Надеюсь, коллайдер для этого строить не понадобится? — громко спросил Наиль.
Оба ученых вздрогнули от неожиданности. Похоже, о том, от кого все тут зависело, они начисто позабыли, уйдя в свой странный мир. Потом Журанков улыбнулся.
— Нет, конечно, — сказал он с необъяснимой нежностью. — Мы ведь не собираемся ничего ломать, крушить, расщеплять. Мы просто попробуем уговорить природу делать для нас то, что она и так все время делает сама. Никаких сумасшедших энергий и никаких сумасшедших денег. Только блок суперкомпьютеров в десятки терафлопс как минимум, лучше, конечно, в сотни. Ах, если бы уже квантовые всерьез были… И пакет лазеров. Так, чтобы можно было варьировать когерентности. И все.
Наиль, глядя прямо перед собой, некоторое время жевал губами сустав указательного пальца, а потом, вскинув глаза на Журанкова, сказал, постаравшись, чтобы тон остался предельно дружелюбным:
|
— Не сочтите за неуважение, дорогой Константин Михайлович… Не могли бы вы несколько минут подождать в приемной. Я хочу парой фраз перекинуться с товарищем академиком.
Журанков с готовностью встал.
— Да, разумеется, — сказал он и быстро вышел из кабинета.
— Что скажете, Борис Ильич? — спросил Наиль, когда дверь закрылась.
Академик долго молчал, а потом ответил:
— Ничего.
— Так-таки и ничего?
— Могу сказать цитату: складно звонит мусорок. На эту реплику моих познаний в квантовой механике еще как-то хватает, на большее — увы.
— А привлекать сторонних людей…
— Нежелательно, я понимаю.
— Более чем нежелательно. В случае огласки, если неудача — общий смех навеки, полное отторжение от бизнеса и, не исключено, психушка. А в случае удачи — у нас все отбирают как супероружие, а от нас более или менее корректно избавляются. Когда такие ставки — слюни распускать никто не будет.
— Даже вы, я полагаю.
— Да, — просто согласился Наиль, — даже я. Скажите мне вот что, Борис Ильич. Вы в это верите?
— Нет, — мгновенно ответил академик. Но, прежде чем Наиль успел что-то произнести, продолжил: — Такие открытия так не делаются. Слишком уж просто и невзначай человек переворачивает все наши представления. Но и логических противоречий у него я не вижу. А в то, что Солнце крутится вокруг Земли, тоже долго никто не верил. И если меня моя старая мозга не ошибает, Эйнштейн так и не поверил в квантовую теорию вообще.
— То есть вы, ученый, как бы эксперт, ни хрена не верите в эту галиматью, но меня, который в физике не смыслит, ненавязчиво и тактично провоцируете поверить и к тому же рискнуть последними деньгами? Хитер бобер!
Алдошин только молча развел руками.
Понятно, подумал Наиль. Нам, татарам, все равно…
Но это, подумал он, последний мой шанс. Меня так на так съедят, уже видно. К трубе я не присосался, высокотехнологичные иностранные партнеры в гробу меня видали, их уже всех расхватали более ухватистые ребята. Которые не читали про ту-ут, ту-ут далеких маяков. А если и читали, то давно плюнули.
Вдруг ни с того ни с сего припомнилась из раннего детства бессмысленная то ли частушка, то ли считалка, этакая вариация сказки про белого бычка. Дед с юмором называл ее гимном пролетарскому интернационализму. Я сидел на пню, я хлебал грибню, подошел ко мне татарин, меня по уху ударил, я схватил его за грудь, притащил его на суд. Уж ты, батюшка судья, рассуди наши дела. А каки ваши дела? Я сидел на пню, я хлебал грибню, подошел ко мне татарин, меня по уху ударил, я схватил его за грудь, притащил его на суд. Уж ты, батюшка судья, рассуди наши дела. А каки ваши дела? Я сидел на пню… И так далее, пока не осточертеет.
В наше пореформенное время, подумал Наиль, это скорее можно было бы назвать гимном правовому обществу.
А если вдруг победа…
Тут он понял, почему ему вспомнилась эта считалка.
Сколько можно сидеть на нефтяном пню?
Подошел татарин, ударил по уху всех сырьевиков и сделал свою страну галактической державой.
А себя, отметим на полях — монополистом производства средств сверхсветовой коммуникации.
Это звучало, как токката.
Снова его затрясла внутренняя дрожь, и дыхание перехватило.
Да разве только в Галактике дело? Даже здесь, на своей Земле, кто, если станет так, согласится по старинке юродствовать, связываясь с падучими самолетами и гремучими поездами? С теснотой и сутолокой дорог, с гололедом и заносами, с вонью бензина?
Кому сейчас, когда море пропахано круизными лайнерами и выглажено ховеркрафтами, нужны галеры с рабьим приводом?
А подумать только, каким чистым станет море.
Когда в переплавку пойдут все ховеркрафты, ревущие так, что чайки глохнут, все сочащиеся мутным жиром танкеры-шманкеры, вся эта давящая ржавь, а по синим волнам, с хохотом упиваясь пролетарским интернационализмом с улыбчивыми дельфинами, помчатся лишь загорелые и счастливые живые на серфингах…
Скажи мне, о чем ты мечтаешь, и я скажу тебе, кто ты.
Наверное, подумал Наиль, я сумасшедший.
Он встал. Медленно, чуть вперевалку пересек кабинет и открыл дверь в приемную. Усмехнулся: Журанков сидел, как примерный школьник в ожидании результатов экзамена: коленки вместе, руки на коленках, взгляд прямо перед собой.
Обаятельный человек, подумал Наиль. Это важно? Нет. Не знаю. Пожалуй, важно. Жаль будет, если это все бред. Кажется, я поверил. Кажется, я просто хочу сам, чтобы у него получилось.
Марсианский саксаул появится в каждом цветочном ларьке и упадет в цене?
— Константин Михайлович, вернитесь, пожалуйста, из вселенной подскока обратно в исходный мир, — мягко позвал Наиль. Журанков, просияв благодарной улыбкой, встал.
Несмело озираясь, он подошел к своему креслу и остановился, не зная, садиться или нет, и все-таки сел на краешек. Тогда Наиль, зачем-то сделав петлю мимо сидящего Алдошина и обменявшись с ним взглядами, которых, собственно, не поняли ни тот, ни другой, подошел к Журанкову почти вплотную. Тот сразу опять поднялся.
— Константин Михайлович, я вот что еще хотел уточнить, — сказал Наиль.
— Да? — с готовностью ответил Журанков.
— Вы же умный человек. Вы понимаете, что готовы вот сейчас начать делать сверхоружие, от которого нет защиты? Вам не страшно? Или вы просто сами не верите в успех?
У Журанкова дрогнуло лицо. Явно он ожидал какого угодно вопроса — но не этого. Но он не опустил глаз; наоборот, в их глубине загорелся какой-то новый огонь.
— Я очень рад, что вы своим вопросом дали мне возможность сказать еще и об этом, — проговорил он после паузы. Коротко обернулся на Алдошина; тот был непроницаем. — Вот Борис Ильич не даст соврать…
— Не дам, — подтвердил академик без улыбки. — Весь вечер не давал и теперь не дам.
— Эйнштейн сказал как-то: мне неинтересно то или иное явление, я хочу знать замысел Бога, — Журанков запнулся. — Я с Эйнштейном тут не согласен: если веришь, так должен понимать, что даже выяснив, насколько точно Бог все рассчитал, его замысла не поймешь, ведь замысел — это не «как», а «для чего». А если не веришь, так не надо бравировать словами. Но у меня что-то похожее… — он опять запнулся. — Понимаете, вот простая грубая механика… Скажем, паровозы. Они ничего не изменили, с паровозами человек делал то же, что и до них, только в чем-то быстрее. Лезем глубже в мир. Атомные бомбы — они нас уже меняют. Они сделали немыслимой большую войну. Интернет сделал невозможным тоталитаризм. Реальное клонирование убило мерзкую мечту о дублировании совершенных солдат и великих вождей. Чем глубже мы забираемся, тем больше серьезных моральных ограничений, вроде бы нами просто выдуманных, оказываются подтверждены самой природой. Фундаментальными законами мироздания. Я очень хочу знать… Если залезть в мир вот так глубоко, глубже вроде уже и некуда… Что он оттуда, из этой глубины, скажет нам о добре и зле?
У Наиля перехватило горло. Он судорожно глотнул, продолжая глядеть Журанкову прямо в глаза. Сказал:
— Ах, вот оно что…
Потом неловко, нерешительно тронул ученого за локоть. Журанков сконфуженно улыбнулся.
— Аркадий, друг, не говори красиво, — проговорил он. — Но вы сами спросили…
Тогда Наиль отвернулся и медленно пошел к своему столу. Обогнул его, сел на место. Помолчал еще мгновение. И сказал:
— Готовьте смету. И… и вот еще что. Проблемы секретности. Прикиньте, пожалуйста, как нам замаскировать новую работу над нуль-Т под старую работу над «Аяксом». Я посмотрю все это и еще раз подумаю. Двух дней вам хватит?
Выдался погожий, кристальный сентябрь. Было за полночь, когда Журанков, срезая путь через маленький сквер, подходил к дому. Здесь свет окон и уличных фонарей ушел на края и лишь вкрадчиво сочился сквозь крупноячеистую сеть неподвижной листвы. А вверху распахивался бездонный простор.
Небо засасывало, как поцелуй.
Небо цвело звездами, словно июльский луг.
Они переливались и мерцали. Трепетная вселенная неутомимо дрожала каждой своей исчезающе малой пядью. Так, сохраняя настороженную неподвижность, мелко дрожит каждой мышцей потерявший свободу, попавший в неволю зверек. Хотелось прижать вселенную к себе, погладить, успокаивая, и сказать: не бойся, солнышко, все будет хорошо.
— Ну, привет. Чмоки-чмоки.
— Привет.
— Рад тебя видеть.
— Знаешь, я тоже.
— Надолго в столицу?
— Нет. Переговорю завтра с редактором, утрясу неувязки… Рутина. Послезавтра обратно.
— А гульнуть не по-детски?
— Ну, любимые смолоду места я днем обошла, погрустила надлежаще — и хватит. Москва не очень приятное место.
— Это почему?
— Ну, как… Ни днем, ни ночью не стихает гром жерновов и жующих челюстей. На каждом углу кто-то что-то сносит и за каждым углом кто-то кого-то ест. И самое противное, что не от голода, но для вящего экономического роста. Кому он такой нужен…
— Ну, знаешь, мать! — обиделся Корховой. — А где не так? Ты хоть на Питер посмотри…
Она помолчала, потом пожала одним плечом.
— А вообще я обабилась, наверное. Не поверишь, но все, что не семья и не работа, для меня теперь — просто дурная трата времени.
— Боишься Журанкова оставлять надолго?
— Да я сама без него не могу.
— А чего ж не расписались до сих пор?
— А шут его знает. Наверное, лишней мороки неохота… Какая разница? Помнишь анекдот — бьют не по паспорту, а по морде. А уж любят — и подавно.
— Ох ты ж боже ж мой, какая преданность! Ладно, поверю. Тогда тем более спасибо, что согласилась встретиться.
— Я правда рада тебя видеть. Ты хоро-оший! Друзей, по правде сказать, в жизни мало.
— Друзей… Мы, вообще-то…
— Не напоминай. Прости, но не напоминай, пожалуйста. Я сволочь, да.
— Ладно, чего там… Давай по первой — с прошедшим вчера Восьмым марта! Как говорится — с днем международной солидарности трудящихся с женщинами! Опа! Кхэ… А глоточки-то каки махоньки… Слушай, я не требую пить до дна, ты все ж таки дама… Но уважай ритуал!
— А ты что-то опять, по-моему, слишком этим делом увлекся.
— Здоровым можешь ты не быть — но за здоровье пить обязан!
— Смотри…
— Смотрю. А ты?
— Что я?
— Смотришь?
— Что?
— Мои программы смотришь?
— Честно?
— А ты умеешь нечестно?
— Ну, если очень постараться — наверное, получится… С грехом пополам.
— Монашка несла свой крест с грехом пополам… Давай уж лучше честно.
— Попробовала одну. Кажется, в январе… или декабре? В общем, про то, что наши все геномы расшифровали еще в семидесятых, на Аральской бактериологической станции… на острове Возрождения, я правильно запомнила?
— Точно. Молодец.
— Ты сам в это веришь?
— Ох, мать… Сложный вопрос. Так могло быть. Я не знаю точно, было или нет, теперь уж не докопаешься, но — могло.
— По-моему, не могло. Где бактериологическое оружие — а где генетика…
— То есть тебе не понравилось.
— Не понравилось. Ты стал каким-то…
— Ну? Договаривай!
— Менее добросовестным. Я теперь даже рада, что не смогла тебе осенью рассказать ничего интересного про журанковский проект… Ты бы такого понаписал…
— Откуда ты знаешь, что бы я написал? Может, я написал бы гениальную статью и сделал великую передачу с миллионным рейтингом, которая вам бы очень помогла. Кстати, как у вас сейчас?
— О чем ты?
— О ракете вашей.
— По-прежнему. Кризис…
— А вот я слышал, возобновились работы на новом стенде. Лазеры завозите зачем-то…
— Кто тебе сказал?
— Слухом земля полнится, Наташка… Думаешь, про вас все забыли?
— Я об этом вообще не думаю. Полнится так полнится. Секрета никто особо не делает, просто не хочется болтать раньше времени. Это все с плазменным облаком возня. Железо-то не проблема, в конце концов. Журанков говорит — будут пробовать лазерный поджиг и лучевое оконтуривание плазмоида. Изменяемая аэродинамика, управляемая.
— На это можно сослаться?
— Да пожалуйста. На передачу все равно не потянет. Ничего еще не включалось ни разу, а то я бы знала. Пока — монтаж…
— На передачу не тянет, а вообще интересно, может, и пригодится. Давай по второй — за журанковский успех. Честно.
— Грех не поддержать.
— Если бы ты не поддержала — я бы заподозрил, что ты его не любишь.
— Провокатор.
— Кто так пьет за успех любимого? Большими глотками!
— На!
— То-то… По мне не скучаешь?
— Степушка, ну не надо, а?
— Хорошо. Так и быть. Добрей меня и смирней — не найти. Ладно. Начнем священный русский месяц драбадан.
— Ох… Смотреть страшно. Степка, это ж виски, а не вино!
— Ты знаешь, я заметил. Во-первых, вкусно, а во-вторых, проясняет мозг. Нет, правда — работается лучше. Ну, если не перебарщивать, конечно. А как иначе начать драбадан? У мусликов — рамадан, а у нас — драбадан, и посмотрим, чья возьмет.
— А зачем, чтобы чья-то брала?
— Ты что, мать? С дуба рухнула? Нам на одной планете с ними не жить.
— Что-о?
— Они же все фанатики. С виду вроде нормальные, две руки, две ноги — а на самом деле за своего Аллаха, чуть что, просто глотки рвут. Люди для них пыль, главное — Аллах.
— Господи, Степка, какой «КамАЗ» тебя переехал?
— Помяни мое слово…
— Нет, давай лучше вернемся к нашим баранам.
— Лучше к нашим козлам.
— Степ, ты можешь хоть несколько минут не стараться острить?
— Да я и не стараюсь. Оно само получается. Я от рождения очень остроумный. Правда, в знаменитости все равно не попал. Не то что этот ваш теперешний приятель Бабцев. Но я-то в клеветниках России не состоял, приводов в Европу не имел — никудышная анкета. С такой в люди не выбьешься. Приходится менять мир под себя, иначе никак…
— Да ладно тебе, Степка. Это уже сто лет как спето: однажды он прогнется под нас. А что касается Бабцева, я и сама не понимаю. Он, правда, как-то зачастил. Неприятно. Но что тут сделаешь — сын. Ну, почти сын, больше десяти лет он был Вовке отцом. Коллизия правда сложная, не приведи бог, особенно когда все хотят быть порядочными и добрыми.
— Во-во. С подонками мы всегда добрые. Наверное, потому, что это лестно для нас самих. Вот быть добрыми по отношению к тем, кто нам ничего худого не сделал — это как-то мелко, правда? Русь проклятая моя… Все навыворот.
— Понимаешь, он с Журанковым даже сдружился. Сейчас, правда, не появляется — Вовка в армии, предлога нет… Но с Журанковым они переписываются. Представляешь? Я и вообразить не могу — о чем.
— Мало я ему тогда засветил. Надо было вовсе глаз выбить. Смотри, Наташка, а вдруг он шпион? Обхаживает твоего благоверного, а по ночам демократам своим в Лэнгли — тук-тук, тук-тук…
— Тьфу на тебя.
— Шучу. Давай за Вовку вашего.
— Давай.
— Чтоб ему легко служилось… До дна давай, Наташка! За ребенка — до дна! Вот молодец… Эй! Эй, командир! Организуй еще графинчик! Как говорил Шарапов — я тут у вас долго буду сидеть… А что, Наталья, извини за нескромный вопрос — ты своему Журанкову-то рожать еще не надумала?
— Отстань, дурак.
— Ну почему сразу дурак?
— По кочану, по капусте. Лучше ты мне сперва ответь все же: тебе лажу эту про былое величие гнать не совестно?
— Это не лажа!!
— Тише, Степушка, тише… Не волнуйся так, не стучи кулаком… Сок вот пролил… Ну прости, я грубо ляпнула…
— Это не лажа!!!
— Ты уже пьянеешь. Вот горе-то…
— Это красивые сказки!
— Степушка, красивые сказки — это про то, что, может быть, будет. А про то, что якобы было — это вранье.
— Кончай свою академию. Теоретики хреновы. Языком масла не собьешь, поняла? Людей нужно чем-то увлечь.
— Враньем?
— Только вранье может быть красивым, Наталья. Только вранье… Только враньем можно увлечь. Командир! Я же просил — графинчик! Я просил? Я просил!! А ты где бродишь, халдейская морда?
— Степа, тише…
— Наташка… Наташка, давай потанцуем. Вот, слышишь, медляк пошел…
— Степа, нет. Нет. Ты обниматься полезешь, я же чувствую. Ты вон уже какой… И что мне тогда делать?
— Что захочется, то и сделаешь.
— Мне захочется быть верной Журанкову. И мне захочется не обижать тебя.
— Легко решаемое уравнение. Тело — мне, душу — мужу… Сидеть, я шучу! Между прочим, вы сами виноваты. Я так хотел, чтобы первая моя передача была про этот ваш самолет орбитальный. Так хотел! Кто мне замысел поломал? Твой Журанков. Не могу, нельзя, нечего показать… Кто отказался меня провести в цех? Ты. Ах, как же я подведу Костеньку, нельзя без его ведома… С этим ублюдком переписываетесь, с американской подстилкой этой, а я — алкаш у вас бездарный, да? А я внедорожник купил! Там сиденье шире твоего дивана! Я помню твой диван — так вот шире! А ты со мной даже потанцевать брезгуешь! Шмара! Вы все предатели! Предатели!!
Иногда ему думалось, что вечная глухая тоска его, замешанная на смутной, сродни нетерпению, тревоге, значит вот что: ну когда же мне снова стукнет двадцать? Уже невмоготу! Я теперь знаю, как надо, я все понял; самое время стать молодым и начать наконец действительно жить! Ну, пора! Не то поздно будет!
А еще, едва начинал кружить снег, милосердно прикрывая пышным мерцающим пухом раскисшую тьму, или вдруг срывался с летнего неба молодой смеющийся дождь, ему начинало чудиться: все еще будет правильно, безмятежно и легко, как в детстве… Стоит только напрячься из последних сил, сделать настоящее дело, получить у жизни пятерку — и все вернется.
Молодые работящие родители, беззаботные и заботливые, не измученные ни немощами возраста, ни лихорадкой невесть кому понадобившихся нескладных перемен… Нет, конечно, они не воскреснут; мы сами станем такими, какими они нам казались.
Новый год! От медленно оттаивающей елки — таинственное дыхание ночной заснеженной тайги, рядом терпкое африканское сияние идущих некапиталистическим путем мандаринов; и ручными фонтанами — сухой звездчатый блеск Бенгалии, и скачущее по колючим веткам разноцветье бесхитростных крашеных лампочек. Светлое будущее пришло! Нет, конечно, не вернутся ни семидесятый, ни семьдесят первый, да и зачем — ведь мы в две тысячи двенадцатом вновь сможем чувствовать от Нового года то, что карапузами и первоклашками чувствовали в семидесятом…
Полупустые, свойские электрички, трудолюбивые, как шмели, то и дело снующие без опозданий и отмен по своим барабанным путям; на них так просто, не заботясь о парковках, заправках и пробках, уматывать, чуть выдался свободный день или просто вечер, на чистый неоглядный залив, на сыпучий песок золотой без окурков, объедков, без рваных пластиковых мешков, расплющенных пивных жестянок, пустых — или, шутки ради, с мочой — бутылок, слегка присыпанных липких гондонов и бурых засохших тампаксов… А что в рюкзак помещается меньше водки, чем в багажник — не беда, а удача…
Вернутся!
Сверкающий под мартовским солнцем снежный разлет Кавголова, где трамплины и трассы, полные разноцветных задорных, румяных, а не бетонные коробы загромоздивших приволье особняков за крепостными заборами…
Вернется!
Безопасные ночные улицы, битлы и патлы, гитары и стихи; всегда готовые помочь телефоны-автоматы с неоторванными трубками, две копейки разговор, и щедро фырчащие шкафы газировки с неукраденными стаканами, с сиропом — три копейки, без сиропа — одна… Вернутся, встанут на свои места! И сгинут во тьме внешней поганые дринки!
Способность радоваться немногому, быть счастливыми скромно, потому что счастье не в размере, а в сути…
Вернется!
Мальчишеское предвкушение любви, которая виделась окончательным раем…
Вернется! Конечно, вернется, ведь Наташа уже здесь, осталось только победить и вернуть себе молодую, не отвыкшую от побед и радостей душу…
Все будет, конечно, будет, никуда не денется — будет снова и вскоре, надо лишь сделать последнее усилие: смочь, суметь и завершить.
А еще Журанков часто видел один и тот же сладенький, слюнявый сон. Про сына; но — про маленького, всегда про маленького, из тех времен, когда жизнь еще цвела изначальным первоцветом на непереломленном стебле. Про теплого, увесистого, молочного, ароматного. Смеется и лезет, брыкаясь, с дивана прямо по отцовским коленкам, чтобы целоваться. Журанков, заходясь от счастья, тоже смеется, заслоняется притворно и притворно корит: Вовка лизун! Вовка лизун! А сын, тычась ему в щеку лакированной кнопкой носа, отвечает нежно: потому цто я папоцку оцень люблю…
Было такое на самом деле или нет, Журанков не мог вспомнить. И некого спросить. Может, было. Может, это нанесло ему в память с иных берегов, чтобы заполнить пустоту. Но, просыпаясь, он изо дня в день вместо оставшегося во сне ребенка встречал в доме дружелюбного немногословного мужчину сильнее, спокойнее и решительнее себя, выше себя на полголовы. И ему снова приходилось застенчиво и неумело стараться быть отцом.
Ребенок брился.
Прислонившись плечом к косяку двери в ванную, Журанков некоторое время с восхищением и завистью следил, как голый по пояс юный бог проворно скоблит себе щеку, точно грабельками освобождая карликовый садик от прошлогодних листьев; даже от этих ничтожных движений под молодой загорелой кожей слаженно перекатывались бугры мышц.
— Ну, как вчера выступил?
Журанков задал простой отцовский вопрос, а сам, смущенно и завистливо глядя на эти бугры, думал: и я бы мог быть таким. Если бы… Если бы что? Страшно было даже пытаться ответить на этот вопрос. Если бы родители его меньше любили? Если бы он меньше читал? Если бы не колдовское очарование комплексных чисел, которые, когда нормальных пятиклассников начинают мягко мерцающими в ночи руками исподволь манить ведьмы, русалки, рабыни и гейши, сразили Журанкова изумительной истиной: можно суммировать действительное и мнимое и получать вполне функциональные и крайне важные единства?
Вовкины мышцы в ответ прервали на миг свое подкожное блуждание, потом заходили снова.
— А чего? Нормально.
— Слушали старшеклассники-то?
— Весьма.
— Про что рассказывал?
— Как мы Светицховели спасали.
— А-а… Хорошая история. Когда ты нам излагал, мы с Наташей, честно скажу, тоже уши развесили. По телику так подробно не было. Ветчину будешь себе резать? Не убирать в холодильник?
Вовка обернулся с бритвой в руке; одна щека обнаженно розовела, а по другой точно первой ходкой снегоочиститель прошел. И подбородок оставался как у Деда Мороза, в белой бороде.
— Опять, папка, ты раньше меня позавтракать успел… Не понимаю, когда надо вставать, чтобы не ты мне бутеры резал, а я тебе…
— А ты с вечера.
— Заскорузнут, — улыбнулся сын.
— Так убирать?
— Не. Погодь. Дай поразмыслить. Буду.
— Тогда я оставляю.
— Оставляй. Ты побежал?
— Нет еще. Хочу, вообще-то, с тобой мужской разговор поговорить.
— Звучит жутко. Может, не надо?
— Надо, Федя, надо.
Вовка тяжко вздохнул.
— Сейчас заканчиваю.
— Не торопись. Счет не идет на минуты. У меня на первую половину дня этот разговор запланирован как главное дело.
— Кошмар, — сказал сын и, вновь поворачиваясь к зеркалу, цапнул вспененную скулу бритвой. — Хочется спрятаться под ванную.
— Не поможет, — сказал Журанков и пошел в кухню. Вслед ему донеслось унылое и чуть невнятное от необходимости подставлять лезвию распяленную щеку:
— Да я понимаю…
Четверть часа спустя Журанков уже допивал свой повторный кофе, а сын, присев напротив, принялся строгать себе ветчину и тогда уж разрешил:
— Ну, говори.
— Сначала ты поговори. Хочу знать твои жизненные планы.
Вовка фыркнул.
— Ну, как… — поведал он потом. Сразу, видимо, понял, что отцу такого ответа маловато, и в качестве жеста доброй воли решил конкретизировать: — Вот еще повкушаю радостей дембеля… Знаешь, па, я вообще-то законтрактоваться хочу.
— Опаньки! А мама знает?
— Нет, конечно. Что я — псих? Сначала сделай — потом скажи женщине.
— Интересная мысль. А вот объясни мне… Ты чего к службе-то так прикипел?
— Да не то что прикипел. Не, па, я не фанат милитаризма. Если ты об этом. Я ж не шагистикой беспонтовой занимаюсь. Я оператор высокотехнологичных систем связи… Математика твоя очень пригождается, кстати, большое тебе сыновнее спасибо.
— Большое отцовское пожалста.
— Слыхал, какое внимание сейчас техническому уровню управления?
Журанков усмехнулся.
— Не слыхал, но догадываюсь.
— Ну, вот. А потом, знаешь…
Вовка умолк и принялся, глядя только на кончик ножа, сосредоточенно намазывать на бутерброд масло.
Здесь, в глубине страны, даже самый худший враг — это всего-то должностная мразь, обезумевшая от потуг стать миллионером уже к концу недели. Или разожравшийся и обнаглевший до полного садизма ментяра…