— Даже я, — неожиданно подал голос Вовка и улыбнулся: мол, наше поколение, конечно, не столь блещет эрудицией, но такие элементарные вещи все ж таки успели уразуметь. — Во всяком случае, при слове «Баунти» первым делом я вспоминаю отнюдь не шоколадку.
Вы смотрите-ка, подумал Бабцев почти ревниво, как ребенок подыгрывает отцу… Игра в четыре руки.
— Поэтому у нас у всех мысленный образ Таити примерно одинаков, — закончил Журанков. — Вот почему именно сей райский остров фигурирует в тесте, Валя.
— Понял, понял, — добродушно поднял руки Бабцев. — Прошу пардону. Влез некстати и уже это осознал.
— Вот некоторым из вас сейчас и приведется увидеть Таити как бы воочию, — закончил Журанков. — Если не доведется — что ж… Это ни в коем случае не умаляет иных ваших достоинств. Прошу всех, согласившихся рискнуть ради науки и познания себя, встать вот сюда. Поплотнее друг к другу можно… Сейчас мигнет слабенькая такая розовая вспышка…
— Больно не будет, — добавил Вовка и опять улыбнулся. Оглянулся на Катерину. — Мам, а может…
— Нет, — сказала та.
— Жаль, — сказал Вовка.
— А ты? — пытливо спросила мать. Вовка посерьезнел.
— Да я уж давно все измерил, — ответил он.
С растерянными, немного принужденными улыбками глядя друг на друга, Бабцев, Фомичев и Корховой встали под решетчатым шеломом и почти соприкоснулись плечами. Бабцев всей кожей чувствовал неестественность, вопиющую фальшь происходящего; это был фарс. Вопрос, что этот фарс значил… Журанков сделал два шага к одному из пультов и небрежно тронул одну из кнопок. Откуда-то из нависающей над головами шлемообразной решетчатой рамы столь мимолетно, что глаз почти отказывался его воспринять, мигнул бледный розовый свет. И больше ничего не произошло. И тогда уже в голос ахнул Фомичев. От неожиданного звука Бабцев вздрогнул.
|
— Ексель-моксель, — очумело озираясь, сказал Фомичев потом. — А ведь правда!
— Вы что-то видели? — резко повернулся к нему Журанков.
— Ну да! Только очень коротко… проблеском. Ночной океан, вроде светать начинает… Лунища. И гористый темный контур вдали на воде. Чертовщина какая-то!
— Тест завершен, — сказал Журанков. — Мы снова свободны. Спасибо.
— На острове Таити жил негр Тити-Мити, — с враждебной веселостью сказал Корховой. Наташа подошла к нему ближе.
— А ты что? — спросила она его вполголоса. — Неужели не мелькнуло?
— Еще как мелькнуло, — ответил Корховой, скалясь. — Мелькнуло, что ты, мать, сильно располнела за это время.
Наташа покраснела.
— И все? — разочарованно спросила она.
— А чего бы тебе хотелось?
— Странно, — тихо сказала она и отошла. Корховой смотрел ей вслед, морщась, как от кислого.
— Леонид Петрович, — спросил Вовка, — а хижину Гогена вы видели?
— Хижину?
— Ну да.
Фомичев огорченно помотал головой.
— Нет… Не видел никакой хижины. Да я и не слышал никогда про хижину Гогена. Если б и увидел — не узнал. Но там вообще вроде как ночь, — он искательно поглядел на Журанкова, на Вовку. — Лунная дорожка на воде шириной с Тверскую. Океан… Наверное, — смущенно улыбнулся он, — у меня очень простые мечты, типа позагорать да выкупаться.
Все молчали. Фомичев окончательно смутился.
— Но с чего мне ночь привиделась? — пробормотал он. — Наверное, потому, что я по лунной дорожке плавать очень люблю…
|
— Леня, хватит, — сказала Катерина. — Уже не смешно.
— Позвольте вас поздравить, — церемонно сказал Журанков. — У вас великолепное воображение.
Закусивший губу от негодования Бабцев заметил, как отец и сын переглянулись и какой-то явно одобрительный флюид послали друг другу глазами, словно то, что Фомичев не увидел хижины, а увидел ночь, было, наоборот, хорошо; словно именно вопрос о хижине был тестом, возможно, провокацией, и Фомичев этот провокативный тест благополучно прошел. Да что тут, яростно подумал Бабцев, происходит?
Они молча двинулись назад. Миновали одну секретную дверь, другую секретную дверь, миновали вахтера, который, как старым знакомым, помахал им на прощание лапищей. Вышли на улицу. Здесь дышалось легче. И идти стало просторнее. Журанков пристроился сбоку от Фомичева и, улучив момент, буквально взял его под руку и повел в сторону, видимо, для уже отдельной, приватной беседы; Бабцев успел лишь услышать: «Леонид Петрович, я вот о чем еще хотел с вами поговорить…» Катерина осталась одна и безмятежно шла, ни на кого не глядя, щурясь от яркого солнца и подставляя теплому ветру лицо; она явно наслаждалась какой-то одной ей понятной свободой. Вовка замедлил шаги, чтобы оказаться с ней вровень, и Бабцев услышал, как он сказал матери:
— Мам, а почему ты отказалась? Или это я тебе в душу лезу?
— Ну, лезешь, — улыбнулась Катерина, — и ничего страшного. Но мне, собственно, нечего тебе ответить, Вовка. Если бы тест показал, что я мечтательная, я бы почувствовала себя дурой. Несовременной волоокой дурой типа Ассоль, стыдобища. А если бы я мечтательной не оказалась, я бы чувствовала себя прагматичной дурой, у которой две извилины как раз на один бизнес. И так, и этак — клин. Лучше уж я не буду этого знать.
|
— Жаль, — опять сказал Вовка. — МНЕ бы хотелось это знать, мама.
Катерина помолчала.
— Сказал бы раньше, — проговорила она.
Степенно шагающего, переполненного молчаливой яростью Бабцева догнал Корховой. Из розовощекого он уже становился малиновым, в ладони его уютно грелась полулитровая плоская фляга.
— По-моему, — сказал Корховой, — нас тут дурят.
Бабцев хотел не отвечать этому ублюдку, но оказалось, что больше ему не с кем говорить. Да к тому же ублюдок сказал именно то, что Бабцев думал. И каким-то образом получилось так, что все те оказались впереди друг с другом, и только они с Корховым — позади вдвоем.
— По-моему, тоже, — сквозь зубы процедил Бабцев.
Тогда Корховой братски протянул ему флягу.
— Хотите? — спросил он, будто они корешковали с Бабцевым сто лет. Бабцев покосился брезгливо.
— Пятьсот метров до кафе, — напомнил он.
— Страшная даль, — сказал Корховой. — Пока дойдем…
И тут Бабцев понял, что после этого непонятного, гротескного теста, которого он явственно не прошел, после этой опрокинутой на голову огромной решетчатой параши, переполненной невесть чьим дерьмом, он действительно ничего так не хочет, как просто дернуть крепкого.
— А дельная мысль, — сказал он. — Спасибо. Не откажусь.
Материала накопилась прорва, интереснейшего, загадочного, только осмыслить его было некогда. Создавалось впечатление, что строго научным образом его вообще не осмыслить; ну и ладно, пусть, для начала бы осмыслить хоть как-нибудь. Экспериментировать дальше методом, по совести говоря, тыка, не поднявшись на следующий уровень понимания, сделалось бессмысленно. Ребенок познания, задорно хохоча, время от времени оборачиваясь, дразнясь и подзуживая: «Не догонишь, не догонишь!», шустро топотал вдаль, то прячась за кустом и крича: «Меня нету!», то резко сворачивая на тропку, зигзагом ведущую в новые дебри.
Но как раз теперь навалилось разом все: то славные свадебные хлопоты, теперь вот это — наверное, нужное людям, но, что и говорить, суетное…
Ладно. Решил съездить, встряхнуться и отключиться, сказал себе Журанков — так отключайся, пора! Считай, подъезжаем…
Не тут-то было. В голове роилось.
Поразительно; казалось бы, совершенно симметричный опыт с попыткой перебросить голодную кошку поближе к мышке им так и не удался. Пробовали пятижды на разных режимах — ни в какую. Соседская Мурка, столь помогшая Журанковым начать великий путь, извертелась в своем фиксаторе, жадно светящимися глазами неотрывно глядя на нервничающих поодаль мышат, но ни одна вспышка не помогла ей приблизиться к пище при помощи такой простой вещи, как нуль-Т. Отец и сын растерянно переглядывались несколько минут, а потом Вовка — именно Вовку на сей раз осенило от отчаяния и недоумения — заговорщически подмигнул отцу, спрятал храбрых маленьких коллег подальше, выскочил на четверть часа из лаборатории к ближайшему магазину, а вернувшись, торопливо разодрал пластик и в точке финиша вывалил только что купленный пакет кошачьего корма. Мурка встопорщила усы, заныла: «Ха-ачу-у-у!» И было ей счастье. «Старт!» — сказал Вовка уже понявшему, в чем изюминка, Журанкову, тот с готовностью тронул стартер, и мгновенная розовая вспышка выплеснула Мурку из узилища точнехонько к лежащим аппетитной грудой лакомым кусочкам. После чего киса, отнюдь не задаваясь метафизическими размышлениями о многообразии путей к харчам, придирчиво обнюхала гостинец, одобрила и, урча, принялась лопать.
Ну не бред?
Друг друга отец и сын тоже поначалу пересылали, не рискуя, лишь на какие-то метры влево-вправо в пределах лабораторного зала. Только отработав возврат, можно было набраться наглости прыгнуть куда-то вдаль. Но с возвратом оказалось более чем хорошо. Окончательно и бесповоротно убедившись уже не на мышах, а на себе, что переходы через склейки, как, собственно, и предрекала теория, абсолютно безвредны и не сказываются ни на здоровье, ни на самочувствии (в поезде ездить и то вреднее, потому что душно), они за несколько дней удостоверились, что, как и сулили изначальные расчеты, с помощью толчкового импульса можно задавать и время пребывания в точке переклейки. Однако мало того. Никакой теорией это не предсказывалось и, более того, в рамках исходной журанковской концепции даже объяснению не поддавалось; выяснилось практически случайно, что есть и совсем уж вальяжная возможность просто возвращаться по желанию. Это делало нуль-путешествия предельно надежными, отдельный обратный билет оказывался не нужен ни в каком виде. Некие тонкие, абсолютно пока непонятные механизмы взаимодействия между субъектом или, говоря классическим языком эвереттики, наблюдателем, чьи противоречивые мотивации и колебания между возможными вариантами поступков ветвили вселенные, и самими этими результирующими вселенными приводили к спонтанной обратной переклейке субъекта, как только он эмоционально выбирал отказ от уже совершенного перемещения. Звучало данное объяснение куда как красиво, но что на самом деле сей эффект обусловливало, оставалось за семью печатями. Даже прикидок никаких. Однако факт оставался фактом: вернуться можно было в любой момент, стоило лишь захотеть; а для страховки и самой вспышкой получалось задавать крайний срок обязательного возвращения.
После таких открытий грех было не попутешествовать, оправдывая себя тем, что это не безудержные развлечения, а ответственные эксперименты.
На космос они пока не замахивались. Журанков, правда, уже прикидывал, как бы уговорить руководство без шума и помпы прикупить несколько устаревших «Орланов», чтобы уж свобода совсем восторжествовала, но Земля для начала тоже была велика. Осмелев и, что греха таить, обнаглев, они несколько дней угрохали на то, чтобы хоть пятью минутами, но отметиться во всех местах планеты, которые когда-то почему-то запали в душу. Главное было никому не попасться на глаза на финише в момент перехода, а вообще — возникала воистину беспредельная мобильность, от которой, честно говоря, мозги сносило. В перспективе получался принципиально иной мир. Какие там границы, таможни, какие там визы, какой, прости господи, Шенген? Джомолунгма? Бр-р, и дышать темно. Живописный огрызочек вероятной Атлантиды остров Санторини? Ох, глаз не отвести! Озеро Титикака? Нате. Узоры для пришельцев в пустыне Наска? Ну, может, пришельцам они и видны сверху, а мне как-то фиолетово… Дворец Потала в Тибете? М-да, на это у них сил и средств хватало… Амазонка? Ух ты, ну и водищи! Терракотовая гвардия Цинь Ши-хуана? Вот же мастера были — столько солдатушек наваять, да как забористо; хэнь хао, тунчжимэнь! Большой Каньон? Вау!
Странно, но ни у Вовки, ни у Журанкова ни на миг всерьез не возникло желания заглянуть, скажем, в спальню чьего-нибудь президента, в запасники Лувра, в тайники Внешторгбанка… Шутки они, конечно, шутили между собой — мол, все алмазы наши или, мол, теперь нам пиндосы за «Курск» ответят, но… Возможности возможностями, а порядочность — порядочностью. Любоваться и шкодить — совсем разные вещи.
В пределах Земли расчеты переклеек занимали минимум времени, девять-десять минут, редко — одиннадцать; точки выхода легко брались с глонасса и джи-пи-эс, а там уж знай перемолачивай суммарные пути — и вперед, заре навстречу. Они уже шутили: «Взял интеграл?» — «Взял». — «Тяжелый?» — «Нормальный…» — «Пять секунд — интеграл нормальный… Десять секунд — интеграл нормальный… Тангаж, рысканье — по барабану!» Конечно, с космосом обещало быть посложней. Зато, впрочем, постепенно сама собой создавалась база данных — второй раз уже взятую однажды точку можно было не просчитывать, и россыпь посещенных мест помогала ориентироваться при следующих расчетах, как особая такая, только для своих, координатная сетка засечек.
Но после первого восторга, сопровождавшегося вполне естественным мозговым параличом, в какой-то момент их наконец пробило: а, собственно, почему после переклейки мы не остаемся голыми?
Снова вернулись к экспериментам с исходными образцами: металл, дерево, пластик, стекло, мел.
Без разницы что металл, что мел — нулевой эффект. А вот штаны с рубашкой перелетали, будто так и надо. Ага, а если штаны с рубашкой попробовать передать отдельно? А вот фига с два. Интересно… Получается, их одежда переклеивалась вместе с ними и на Титикаку, и в Тибет ТОЛЬКО потому, что они сдуру полагали это совершенно естественным. Воспринимали одежду в путешествии как часть себя. Были наивно и бездумно уверены, что она последует за ними…
Из осторожности вернулись к экспериментам внутри зала.
А если, например, Журанкову нужен с собой кусочек мела, чтобы размашисто, от всей души написать на полу «Наташа, я тебя люблю!»?
Тогда все путем; кусочек мела, который сам, в отдельности, нипочем не хотел перемещаться, послушно следовал за человеком, коль скоро был ему нужен.
Ага.
А пять кило продуктов? Пожалуйста. А десять? Пожалуйста. Но я ведь столько не съем! А все равно берется. А бессмысленный, ни для чего не нужный чурбан того же веса? Пожалуйста. А штанга с грузом в двести килограмм? Нет, не берется.
Как интересно!
То есть существуют ограничения по массе?
Один из ключевых экспериментов придумал Журанков-старший. Зацепил со стройплощадки бетонный блок больше чем в тонну — всего лишь потому, что в душе своей сказал: я непременно его верну. И блок взялся, послушный, как штаны. Пол в зале захрустел и, наверное, не выдержал бы, лопнул, если бы Журанков не выполнил немедленно загодя данного себе обещания и не отфутболил неимоверную тяжесть обратно. Лишь пару секунд посреди лаборатории громоздилась, перегородив пространство, серая шершавая угловатая гора с торчащими из нее ржавыми металлическими кольцами и отправилась восвояси. А Журанков с Вовкой несколько мгновений потрясенно смотрели на то место, где она только что, покорная воле путешественника, торчала, и не могли слов найти, настолько внезапен был этот рекорд. И тут Журанков понял, что ему напомнил его тяжеловесный подвиг.
— Ты смотри, — тихо проговорил он. — Как в воду глядели… Если будете иметь веру с горчичное зерно и скажете горе: «перейди отсюда туда», то она перейдет…[Матф.17:20.]
Сын обернулся к нему и долго, пытливо смотрел.
— Ты думаешь… — медленно начал он.
Журанков нервно отрезал:
— Понятия не имею.
— Так а во что веру-то? — почти выкрикнул Вовка. И тут же сбавил тон; сам обескураженный своим нежданно прорвавшимся пафосом, по закону маятника он даже впал в некоторое ехидство: — Папка, погоди. Чего это тебя на писание потянуло? Говори как на духу, ты что — молился перед этой пробой, что ли?
Журанков некоторое время не отвечал, потом отрицательно покачал головой. И сказал:
— Нет. Не молился, но… Знаешь, сын, интуитивно я чувствую, веру во что. И ты, наверное, тоже. Если прислушаешься к себе спокойно… Только сказать словами очень трудно. А если строго в данном случае — я имел твердую веру, что не беру эту глыбу себе. Что я ее в целости-сохранности верну на место очень скоро. И, видишь, выполнил… Даже еще скорей, чем собирался. И оно то ли мне поверило, то ли просто наперед знало…
— Кто — оно? — тихо спросил Вовка.
Некоторое время оба молчали. Журанков думал-думал и просто развел руками. И тогда Вовка снова спросил, уже громче:
— Так мы тут что — экспериментальным доказательством евангельских притчей занимаемся, что ли?
Журанков пожал плечами.
— Когда вот так сформулируешь, — сказал он, — хочется самому тихо шагать в дурку. И тем не менее… — Помолчал. — Знаешь что, сын. Давай пока просто работать. Положа руку на сердце — я всего-то пошутить хотел от полного одурения. Каюсь. И больше не буду. Не надо святые дела приплетать, свихнемся.
Святые дела они больше не приплетали, но еще один ключевой эксперимент поставил назавтра уже именно Вовка. Стоя в фокусе нуль-кабины с экспериментальным ведром воды в правой руке, он, когда Журанков уже нагнулся к стартеру, вдруг сказал:
— Па, а на фига мне ведро. Я с тобой хочу. Старт.
Рука рефлекторно исполнила команду; Журанков не успел ее остановить. А может, не захотел. Ведро тупо брякнулось в пол, тяжело подскочило и опрокинулось; крутой упругой волной плеснула вода и растеклась причудливой лужей. Вовка и Журанков стояли в точке финиша, у дальней стены зала. Журанков как нагнулся к стартеру, так еще и не распрямился толком. Ладонь Вовки как держала ведро, так и оставалась сжата. Он не выпустил ведра — оно просто не взялось; взялся стоявший от сына в трех метрах Журанков.
А вот шутка с бетонным блоком Вовке не удалась. Пробовали четырежды — никак. Ни с бетоном, ни с кубами кирпичей, ни со штабелями досок… Сорок с небольшим хвостиком кило оставались для Вовки пределом по взятию мертвых грузов.
А Журанков зато не смог прихватить с собой сына никуда. Ни на метр.
Тогда они, буквально озверев от непонимания и распаленного любопытства, даже сами себе напоминая уже не людей, а несущихся за лисой борзых, привели Наташу. Это было наутро после их памятного разговора, и Журанков долго колебался, впутывать ли жену именно теперь, когда она призналась, что ждет ребенка; но не было никаких указаний на риск, опасность, вред здоровью, не было! А ребенок познания, как всякий ребенок, невероятно эгоистичен, и когда гонишься за этим паршивцем, забываешь о многом и начинаешь весь мир видеть довольно однобоко. Наташа, которая до последнего момента не могла поверить в чудеса и в глубине души подозревала, что мужики ее все ж таки зачем-то разыгрывают, только ахнула, когда, не успев моргнуть, оказалась на другом конце зала.
Ахнуть-то ахнула, но уже через сорок минут у нее получился трюк с бетонным блоком. А еще через полчаса она, одиноко встав в фокус вспышки, с легкостью взяла с собой в переклейку разом и Журанкова, и Вовку…
Голова шла кругом.
Получалось, что лазерное возбуждение резонанса склеек — это только исходное техническое условие переноса. Математик сказал бы о нем: условие необходимое, но не достаточное. Только при его выполнении начинали выявляться какие-то, невесть в чем заключающиеся, персональные таланты. Один человек горазд музыку сочинять, другой — рулить гоночным болидом; так и тут. Один лучше бетон ворочает, другой — братьев по разуму. А кто-то ухитряется неплохо уметь и то, и другое…
У запаленных гончих горячая слюна капала на бегу с языков.
Настало время предъявить результаты Алдошину.
Тот не поверил. Пытался, и не мог.
— Какое место в мире вам больше всего хотелось бы повидать, Борис Ильич? — спросил Журанков лукаво.
Академик обеими руками энергично почесал в затылке.
— Только не смейтесь, — попросил он.
— Ни в коем случае.
— Остров Таити, — смущенно признался Алдошин. — С детства мечтал… Чунга-Чанга какая-то. Ешь кокосы и бананы… лазурная лагуна и коралловый пляж… Помереть, как хочу!
— Будьте так добры проследовать вот сюда, — без лишних слов ответствовал Журанков, за локоток препровождая иронически усмехающегося академика в фокус нуль-кабины. С расчетами благодаря предыдущим посещениям Тихоокеанского бассейна кудесники управились в три минуты. — Только, как вы сами понимаете, когда у нас день, там наоборот… Темно будет.
Моргнули лазеры — и ничего не произошло.
Алдошин с несколько натянутой улыбкой вышел из-под рамы.
— Ну, что? — спросил он, глядя то на Вовку, то на Журанкова. — Я не понял. Факир был пьян и фокус не удалси?
Пробовали еще трижды. Безрезультатно.
— Невероятно, — сказал в итоге растерянный Журанков. — Борис Ильич, может, вас что-то держит? Вы, может, только думаете, что хотите, а на самом деле в голове одни хлопоты: вот, мол, ни на минуту нельзя оставить свой пост, своих сотрудников… Дел по горло, в академии затык, наука пропадает…
— Ну, не знаю, — покачал головой Алдошин. — По-моему, мне бы только до пляжа добраться — я бы обо всем забыл. Уж так бы оттянулся… небо с овчинку! Весь мир бы узнал, как умеют отдыхать русские ракетчики…
Журанков и Вовка переглянулись.
— Ну, мы же не в пьяный загул вас отправляем, — сказал Журанков.
— Я понимаю, — кивнул академик. — Но сердцу не прикажешь. При слове «Таити» у меня ассоциации сразу такие, что… Даже не описать. Дым коромыслом, оттяг по полной!
Журанков и Вовка переглянулись снова.
— Слушайте, скажите честно, — попросил Алдошин. — Может, вы меня все-таки дурите? Денег на все про все ушло меньше, чем на одну ракету, вас не казнят.
— А давайте попробуем с поводырем, — предложил в ответ Журанков.
Так невзначай было впервые произнесено это слово.
Потом академик плакал. Обнимал Журанкова и Вовку, пытался поцеловать. «Господи, — говорил он, глотая слезы, — а я не верил! Я же не верил, правда… Спасибо! Я дожил… дожил до такого!.. Это же… новая эра… Это… Я дожил!» Наконец-то пригодился валидол; академик тяжело сидел на диване в углу, горбился, глядя в пол, слезы сохли на его щеках, он сосал одну янтарную горошинку за другой, бормотал: «Мертвому припарка ваш валидол…» и время от времени поднимал посветлевшие от изумленного восхищения глаза: «Я дожил…»
К концу дня, уже втроем пытаясь наскоро обмозговать все, чем на данный момент располагали, они придумали нехитрый трюк с якобы психологическим тестированием; с подачи Алдошина остановились именно на сладостно звучащем Таити. Было ясно: прежде всего надо разобраться с тем, что они сразу нарекли феноменом Алдошина — базовой личной неспособностью к переклейке. А может, и не столь уж базовой. Как не вспомнить было кошку, которую никак не удавалось переклеить поближе к мышам; но к неживому-то, не боящемуся быть съеденным корму она перепорхнула мигом. «Удостоился я на старости лет, — горько иронизировал Алдошин. — Первый пшик за три месяца — и моим именем…» «Колобки — штучки с норовом, — развел руками Журанков. — Кто их знает, что им взбрело…»
У Журанкова с Вовкой стремительно возникал свой профессиональный сленг. Колобками они уже с месяц называли пространства Калаби — Яу; не вполне это осознавая и, конечно, не сговариваясь, оба ощущали именно их ответственными за любой фортель и мало-помалу стали относиться к ним чуть ли не как к живым проказливым барабашкам.
За следующие недели они протестировали уйму добровольно отозвавшихся на провокативный клич сотрудников. Результат обескураживал: процент прошедших тест был поразительно низким. Таити увидели три человека из семисот пяти. Получалось, что Журанковым повезло неслыханно, неправдоподобно, и будь иначе, вся линия экспериментов могла бы пойти совершенно по-другому или даже вообще никуда не пойти. Концентрация личностей, годных к переклейке, оказалась в их семье, будто у алмазов в императорской короне. Трое из трех. Кой колобок эти алмазы тут уложил?
От полного отчаяния Журанков, полночи накануне свадьбы проговорив с Наташей не о будущем счастье (да и что говорить-то о нем, с ним все ясно — будет!), а о завтрашнем распределении ролей при коллективном заманивании, предложил и гостям таитянский тест. Тоже оказалось не ахти, выборка-то не репрезентативная — но все же один из трех. Наташу, впрочем, эта цифирь взволновала куда меньше, чем сугубая человечинка. «Не понимаю, — огорченно призналась Наташа вечером. — Он же был такой добрый, славный… Мечтательный, иначе не скажешь. Уж казалось бы, если не таким, как он, то кому?» Конечно, речь шла о Корховом. Тот и Журанкову был симпатичен, Вовку на суде отмазал, в конце концов, — но впечатление от сегодняшней встречи осталось, честно сказать, не блеск. И дело даже не в том, что именно на праздничном пиру Журанков впервые заподозрил, будто между Наташей и этим несдержанным на алкоголь здоровяком когда-то что-то такое было; чего уж там, может, и впрямь было, люди, пока живые, много чудят, а уж молодых-то гормоны, самоутверждение и лихорадочное познание жизни швыряют, как щепки в шторм. Но как кичливо он вел себя нынче… Будто приехал не гульнуть на свадьбе друзей, а глянуть на пожар того коровника, где давным-давно по уши вляпался в навоз. «Вы давно не общались толком, — мягко сказал Журанков. — Люди меняются… Мало ли что с ним за эти годы случилось…» «Да, наверное, — грустно согласилась Наташа. — Но, знаешь, жалко. Хороших людей так мало. Я за него, можно сказать, болела. Желала ему победы… А победил этот невнятный, ни рыба ни мясо Фомичев… Ты с ним будешь как-то работать?» «Еще не знаю, — ответил Журанков. — Намекнул… Он вроде не прочь сюда наезжать почаще или даже попроситься в командировку на недельку-другую для написания большой статьи… Ему интересно, я это почувствовал».
В общем, материала для анализа было выше крыши. Что-то за всеми этими странностями брезжило, какая-то смутно ощущаемая закономерность, глубинная, подноготная… Надо было только как следует подумать. Но жизнь суетится. Одолели свадьбу, так журналисты с областного радио достали. «Эхо свободы», не хухры-мухры; откуда их принесло? Как они вообще на Журанкова вышли, откуда узнали… Непонятно. Никогда он не светился, не шумел, не лез на публику. Но за последний месяц они пять раз Журанкова вызванивали, чтобы пригласить на какую-то дискуссионную передачу о будущем России. Пять раз Журанков отказывался вежливо — отговаривался крайней занятостью вместо того, чтобы послать настырных раз и навсегда; и те, выждав недельку, будто ни в чем не бывало трезвонили сызнова: «Ну, как, вы стали посвободнее? Нам бы очень хотелось, очень… С кем и говорить, как не с такими, как вы! Тема формулируется примерно так: выстоит Россия или нет?» «Выстоит, куда денется», — улыбнулся Журанков микрофону телефонной трубки. «Вот вы и постараетесь убедить людей в этом. Кто же, кроме вас? Ведь именно такие, как вы, ученые, для которых интересы страны не пустой звук, и создают ее будущее…» Льстили безмерно и небрежно, привычно, походя; и чуешь, что льстят, работа у них такая — а все же каким-то отростком души клюешь: да, коль уж эти люди меня так понимают, я им, наверное, и впрямь нужен, нам будет о чем поговорить. На шестой раз Журанков согласился. Иногда, подумал он, нужно хотя бы силком отвлечься от работы, поставить себя в условия, которые заставят забыть о ней, чтобы, вспомнив вновь, глянуть новым взглядом и что-то внезапно, почти по наитию, уразуметь. У него так бывало много раз. И кроме того, тем, кто хочет поразмыслить о будущем, кто о будущем волнуется, действительно надо помогать. А он это сейчас может. В общем, он подавил сомнения и логически себя уговорил. И уже тогда сказал Наташе: «Поеду. Все-таки поеду». «Что за нужда тебе время и силы тратить, — ответила она. — Тебе кажется, у нас болтунов не хватает?» «Сейчас у меня с будущим особо светлые отношения… — убедительно объяснил Журанков. — Конечно, о работе я ничего рассказывать не стану, но ведь главное — состояние. Это же транслируется. Пусть люди почувствуют, что будущее — близко…» Наташа задумчиво помолчала, словно прислушиваясь. Уверенная в том, что это она сама вспомнила цитату, передающую ненавязчиво, но сполна ее отношение к причуде Журанкова, она предостерегающе подняла палец. «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых, — нараспев произнесла она. — И на пути грешных не ста, и на седалище губителей не седе».[Пс.1:1.]
Журанков только засмеялся.
Раскачиваясь и сотрясаясь на щербатом асфальте, полупустой рейсовый автобус натужно катил поперек пригородной промзоны, похожей на декорацию к блокбастеру о мировой катастрофе. До областного центра оставались считаные километры.
Часть третья
Награда Родины
— Огромное вам спасибо, уважаемый Константин Михайлович, за то, что нашли время для нас, — приветливый широкоплечий ведущий от избытка радушия даже приобнял Журанкова, мягко направляя его в комнату, внутри которой стоял овальный стол с тремя стульями; над столом, напротив ожидаемых лиц тех, кто усядется на стулья во время передачи, свисали микрофоны. Одна из стен была прозрачной, за нею беззвучно суетились операторы. В глухом помещении было душно. Наверное, здесь всегда было душно. — Не тушуйтесь. Ну, забыли паспорт и забыли, это моя вина, не сообразил предупредить. Но мы же все равно вас встретили, и не так уж сложно объяснить охране… В общем, пустяки. Не стоит даже говорить. Хотите кофе, чаю? У нас еще десять минут до эфира.
— Нет, что вы, спасибо, — ответил смущенный своим паспортным промахом Журанков; он и правда ничего не хотел. И есть, и пить он предпочитал дома, но вдобавок ему и совершенно не хотелось доставлять лишние хлопоты занятым людям.
— Тогда познакомьтесь, это ваш сегодняшний собеседник. — Ведущий, глянув в сторону прозрачной стены, загреб воздух ладонью, приглашая; один из оживленно шевелящих губами в неслышном разговоре людей — Журанков поначалу принял его за еще одного оператора, — уловил жест, кивнул, что-то договорил собеседнику и неторопливо вышел. Это был молодой, но уже явно знающий себе цену, очень интеллигентный и очень прямо держащийся мужчина в мощной курчавой шевелюре; наверное, подумал Журанков, такая требует тщательного и трудоемкого ухода. Впрочем, только Наташа могла бы сказать наверняка.