Ну, и с мамой заодно повидаться.
Впервые Бабцев получил из светлого города на холме нагоняй.
Говоря по совести, нагоняй был заслуженным. Другое дело, что сработать результативней Бабцев все равно, пожалуй, не смог бы — и им там следовало войти в его положение; впрочем, где и когда хозяева входили в положение своих… Даже не понятно, как сказать. Рабов? Подчиненных? Завербованных?
Последнего термина он избегал особенно истово. Нельзя произносить такое вслух, и даже мысленно нельзя. Это не про него, не про Бабцева. Он же свободный человек, сделавший в свое время осознанный выбор; человек, который продолжил свою борьбу этически не вполне безупречным образом, когда иных средств не оставил ему всесильный и абсолютно аморальный противник, поработивший страну — продолжил, даже рискнул, решился, не в силах примириться с торжеством тьмы…
Теперь свободного человека распушили, как конюха.
Последний визит в Полдень и участие в нелепом, ни на что не похожем тестировании оставили и у самого-то Бабцева зудящее чувство непонимания и какого-то смутного личного поражения. Он объяснил хандру, накатившую на него после журанковской свадьбы, чисто личной психологией: ну с чего ему веселиться, если и Катерина, похоже, вполне была счастлива с этим простоватым недалеким Фомичевым, и Журанков буквально светился и цвел то ли только от того, что нашел новую зазнобу, то ли еще по каким причинам — рабочим, творческим, не дай бог… И Вовка был теперь от него, Бабцева, совсем далек. Он оставался вежлив, приветлив, открыт, он очень по-взрослому сделался с отчимом даже более приветлив и открыт, чем прежде, почему бы, мол, и нет, от щедрот-то… Но такая приветливость не многого стоила. Это была приветливость к чужому.
|
Однако пристальный взгляд из поднебесья приметил недоработки, и глас горний дал Бабцеву понять, что его хандра тут ни при чем; проколы совершенно объективны.
Что реально значила столь открыто, вызывающе открыто совершенная над группой столь разных людей процедура? Эксперты сияющего города были убеждены, что в действительности речь не могла идти о каком-то психологическом тестировании. Лазерная стимуляция — вещь, конечно, достаточно темная, неразработанная, но, пусть даже она может иметь какое-то отношение к выволакиванию из подсознания воображаемых или когда-то виденных образов, все равно смысл описанного Бабцевым в донесении действа от экспертов ускользал. Теперь от борца за идею жестко требовали по-быстрому дознаться: может быть, на самом деле в Полудне ведутся какие-то достаточно лихие эксперименты, например, по растормаживанию и усилению творческого потенциала? Долгий простой космической программы в Полудне может, на самом-то деле, объясняться не только кризисом, нехваткой средств, обострившейся конкуренцией со стороны полностью подконтрольного государству Роскосмоса; частная корпорация могла решиться на свой страх и риск пуститься в авантюры и тайком вообще сменить направление исследований, космос оставив лишь как дезинформирующую легенду прикрытия. И, коль скоро были мимоходом вовлечены совершенно случайные, посторонние люди, из этого, возможно, следует, что корпорации катастрофически не хватает ресурсов и что с государством корпорация уже чуть ли не на ножах; если же это и впрямь так, то самое время попробовать сунуться в нее из-за океана с добротой и щедростью. Однако нельзя исключить, что это был какой-то обманный фарс; но тогда что именно он прикрывал, и почему для того, чтобы его разыграть, были выбраны именно приехавшие на свадьбу гости, трое из которых, как нарочно — профессиональные журналисты… На все эти вопросы Бабцеву надлежало найти ответы по возможности незамедлительно.
|
Если сам Бабцев ничего не увидел после облучения, и ровно так же никаких образов не предстало перед мысленным взором еще одного коллеги, Корхового, то почему Бабцев не поинтересовался максимально подробным образом ощущениями и видениями единственного, по его же собственным словам, успешно прошедшего тест испытуемого? То, что этот счастливчик — нынешний муж его прежней жены и интимничать с ним по меньшей мере неловко, никого не парило. Знай и умей. Подружись, поговори, выясни. Теперь Бабцев понимал, что проявил тогда, что называется, преступную халатность — то ли по высокомерию своему не в силах поверить, что у него на глазах произошло нечто действительно важное, то ли от внутренней обиды, в которой он сам не решился себе признаться: как это — у кого-то получилось, а у меня нет… Получив разнос, Бабцев припомнил, что Журанков сразу после теста явно изменил отношение к Фомичеву; когда они возвращались из лаборатории в кафе, Журанков отвел Фомичева в сторонку и всю дорогу с ним говорил о чем-то. О чем? Не Катерину же и ее бабьи стати они обсуждали? А сам Вовка? Почему он так настойчиво просил маму пройти тест? В чем тут была изюминка? Значит, сам Вовка его уже прошел? И чем, интересно, дело кончилось? Или, наоборот, собой они не рисковали, но пытались подставить тех, на чью полную откровенность могли потом рассчитывать, чтобы получить описание ощущений подопытного максимально доверительно? Да, теперь Бабцев понимал, что снобизм и низменные страсти сыграли с ним плохую шутку тогда. Он пролетел мимо очень важных вещей, которые буквально сами шли к нему в руки, так что вполне заслуженной ощущалась заочная выволочка, устроенная ему теми, кого никак было не назвать иначе, нежели поганым, непривычным Бабцеву и вообще ненавистным ему еще со времен советской юности словом «начальство».
|
Стало страшновато. Эти не шутят. Снова вспомнились жутенькие судьбы мимоходом привербованной и утратившей то ли ценность, то ли доверие руководства шушеры, которую с такой легкостью ликвидировали сами же вербовщики у всяких там Ле Карре. Бабцев с изумлением понял, что привычной, дамокловым мечом всю жизнь над ним провисевшей в фоновом режиме кровавой гэбни, о безжалостности и зверствах которой так славно, так мужественно говорить и писать, он никогда не боялся настолько, насколько сейчас — начальства.
Но все еще казалось поправимым.
Пока не грянула жуткая, совершенно дикая весть: Журанков исчез.
Сначала Бабцев думал, это какое-то недоразумение. Найдется. Пройдет день, другой — найдется, не может же в наше время человек вот так взять и раствориться, точно облако. Бабцев был уверен: все благополучнейшим образом разъяснится вот-вот, не сейчас, так через час, ведь не тайга же, не тундра, не Антарктида — срединная Россия, до Москвы ночь в поезде! Когда двое суток спустя в ответ на пятое его, что ли, письмо, подбадривающее и обнадеживающее, призывающее не паниковать и смотреть на все сквозь пальцы, чтобы нервы не тратить на пустяшные нелепицы обыденной жизни, Вовка скупо написал, что отца по-прежнему ищут и по-прежнему не могут найти, Бабцев испытал шок. Не сразу он догадался подумать, какой шок, наверное, испытывают те, кто ждет изменения ситуации каждый час; те, кто в безумном нетерпении мечется из угла в угол по тем же комнатам, где еще недавно ходил веселый новобрачный Журанков, а теперь его нет… И снова нет… И к вечеру нет… И утром никаких новостей…
К чести Бабцева надо сказать — мысль о том, что с исчезновением Журанкова он потерял незаменимый источник информации о Полудне, ударила его далеко не сразу. Впрочем, возможно, лишь потому, что он долго не верил, будто Журанков вот взял да и пропал с концами. Ведь такое случается лишь в новостях, но не с теми, кого знаешь лично.
Но когда ударила — это было как поленом.
Именно сейчас! Когда Бабцев и так не оправдал надежд!
Коротко пометавшись в панической растерянности, он начал интересоваться делом всерьез. Часами просиживал в сети, звонил и писал знакомым журналистам, задействовал все контакты. Конечно, какое-то там исчезновение в провинции заштатного научного работника серьезного внимания не привлекло; в сущности, вовсе никакого не привлекло. Был человек, и нет человека. Кому он нужен, этот Васька? Но расследование потихоньку шло, тянулось; скоро Бабцев знал о нем все. Однако, поскольку оно топталось на нуле, Бабцев, о расследовании зная все, о самом Журанкове не узнал ничего.
Приходилось подсуетиться самому.
Суетиться заставляло и еще одно: если Бабцев сможет реально помочь в поисках Журанкова, это навсегда зачтется ему в Вовкиных глазах. В Вовкиной душе. Уж настолько-то Бабцев разбирался в людях — тот, кто в такую минуту всерьез поднапряжется ради его отца, а тем более добьется успеха, навсегда станет серьезному положительному молодому мужчине, который в течение десяти лет был Бабцеву почти сыном, действительно родным.
Это дорогого стоило. Ради одного этого стоило попотеть.
Он решил для начала потолковать с человеком, которого во всех материалах именовали последним, кто общался с Журанковым. Это поначалу казалось хорошей идеей. До сих пор Ласкин не попадал в поле зрения Бабцева; теперь, перед тем, как просить о встрече, Бабцев нашел в сети и прочел несколько последних его работ. И только вздохнул. Одаренный мальчик, что говорить. Крепкий слог. Безукоризненная логическая цепочка. А ведь совсем еще молодой… Такого бы сына. Сына-единомышленника, сына-продолжателя… Бабцев руку бы отдал ради того, чтобы эти статьи — пусть еще по-молодому прямолинейные, без нужды задиристые и ершистые, но с лихвой наполненные главным: страстью к свободе, к самостоянию — писал бы Вовка. Бабцев помогал бы ему, советовал, подправлял тактично и бережно; вместе бы сидели над текстами, вместе давили неподатливую реальность к свету… Жаль. Хоть вешайся — а ничего не поправишь, жаль. Но не вешаться же, в самом деле. Хорошо уже и то, что идти на контакт придется не с чужаком, а с единомышленником. Пусть и не с сыном… Хотя по разнице возрастов — почти с сыном, чуть ли не полтора десятка лет зазора… Ласкину наверняка должно оказаться лестным внимание старшего коллеги, и лестной вдвойне — возможность ему помочь. Если он чего-то не вспомнил в разговоре со следователями или о чем-то умолчал — может, расскажет ему, Бабцеву?
Надежда не оправдалась. Юнец не очень-то понравился Бабцеву: единомышленник, да, возможно, но совершенно чужой. Самоуверенный, хлыщеватый юнец, явно мнящий себя акулой пера и кашалотом политики, но не нюхавший ни пороха, ни гноя, ни к боевикам не ползавший по чеченской зеленке, нешутейно рискуя жизнью, ни в Страсбурге не срывавший сочувственных аплодисментов. Грустно. И ничегошеньки он не знал, и ничем не мог помочь. Встреча с ним — зряшное унижение. Пустышка. Надо было срочно придумывать что-то иное.
Легко сказать.
Фомичев?
Но даже если тот положительно отреагировал на облучение и что-то такое видел, он, не зная и не понимая, что это реально было, все равно не сможет ни описать этого толком, ни, конечно же, объяснить и истолковать. Связаться с ним будет трудно, общаться — тягостно, рядом опять окажется Катерина (поразительно, как эта женщина все время перекрывала пути!); а полезный выход — более чем под вопросом. Нет, Фомичев — дело девятое.
Оставалось рвать на себе волосы…
Но оказалось, это еще были цветочки.
Через три дня после встречи с Ласкиным Бабцеву позвонил один знакомый звукооператор с «Эха». Нельзя сказать, что они корешковали всерьез, но несколько раз пересекались, когда Бабцев там у них выступал; пару раз вместе выпивали, делить им было в силу разницы профессий совершенно нечего, и, в общем, они относились друг к другу с симпатией. Звонок был совершенно неожиданным, и Бабцев поначалу решил было, что у того что-то случилось и нужна помощь. Оказалось, все наоборот. «На тебя наезд, — сообщил тот. — Разберись, ты нигде не подставился?» — «Патриотам опять неймется?» — предположил Бабцев с таким пренебрежением, будто речь шла о надоевших блохах. «Смешнее, — ответил приятель — Ты не видел еще? Надо же, все как по нотам. Друзья сразу воды в рот набрали. Еще вчера вышло. Загляни на сайт…» Он назвал; сайт был серьезный, уважаемый. Этого только не хватало, подумал, напрягаясь, Бабцев. У него уже нервов не хватало отбрыкиваться от неприятностей, поваливших безалаберной гурьбой. «А что стряслось-то?» — спросил он. «Да все как всегда, — философски отозвался приятель. — Революция пожирает своих детей…» «Даже контрреволюция?» — натянуто пошутил Бабцев. «А знаешь, контрреволюция — она все равно революция». «Но ведь детей пожирает только та революция, которая победила». «Думаю, без разницы. И вообще — кто сказал, что мы проиграли? Где-то победили, где-то проиграли… Фишка в том, что нам одинаково хреново и в поражении, и в победе. Как тому танцору…» Еще держа трубку возле уха, Бабцев свободной рукой защелкал мышкой. Поблагодарил за сигнал, торопливо распрощался…
Вот уж от кого он не думал получить по полной программе, так это от юного Ласкина.
Виртуоз.
Главное, совершенно непонятно — зачем ему это понадобилось? Бред какой-то…
Суть плотной, наваристой статьи была в следующем. Как и все так называемые бюджетные работники в этой стране, спецслужбы способны только попусту прожирать казну и наваренные правдами и неправдами левые бабосы. Их квалификация такова, что и последний домушник дал бы им сто очков форы; домушник хоть влезает в чужую квартиру тихо, без спецсигналов и помпы. Вот и теперь они в миллионный раз опростоволосились. У них под носом исчез крупный ракетчик, физик, в последние годы занимавшийся в частной корпорации вопросами, связанными, насколько можно судить, с попыткой России хоть как-то ответить на американскую программу СпэйсШип — как известно, первые частные космолеты многоразового использования уже готовы регулярно, как прогулочные кораблики на курортах, возить космических туристов в заатмосферную высь. Ученый пропал, найти его спецслужбы не могут или по каким-то своим соображениям не хотят, но, как всегда, ищут врагов среди настроенной оппозиционно режиму интеллигенции. Самому Ласкину в течение нескольких дней пришлось выдерживать многочасовые допросы, во время которых в разных видах варьировалась одна и та же тема: не знает ли журналист, случайно сведенный судьбой с ученым на одной радиодискуссии, куда этот ученый делся? Читай — не причастен ли журналист к его исчезновению? Это было возмутительно и провокационно. Но это бы еще ладно, не впервой. Самым неожиданным оказалось то, что по возвращении журналиста в Москву те же самые вопросы он услышал от коллеги по перу, известного и маститого Валентина Бабцева. Могло показаться, что имеет место не встреча с собратом, а продолжение допроса, только уже не в провинциальном управлении внутренних дел, а чуть ли не на Лубянке. Казалось, топорно сработавшие костоломы из органов, убедившись в своей беспомощности, попросили о подмоге того, с кем порядочный человек по определению всегда более откровенен. К счастью, все быстро разъяснилось: пропавшего ученого и известного журналиста правых убеждений соединяют дружеские и семейные связи — что обоих характеризует с самой лучшей стороны; как и принято в цивилизованном обществе, различия в политических взглядах не являются ни малейшим препятствием для добрых отношений. Естественное человеческое беспокойство тут вполне понятно и достойно всяческого уважения. Но силовым структурам пора бы уже прекратить пытаться объяснять собственные промахи и собственную некомпетентность кознями оппозиционеров. Помимо всем понятных негативных для страны последствий это худо еще и тем, что наглядней некуда показал данный случай: их безграмотная и наглая активность крайне вредит моральному климату в стране, заставляя чуть ли не шарахаться от собственной тени и подозревать ближних во всех смертных грехах. Она провоцирует раскол и вражду, и даже в самых благородных человеческих порывах самых лучших людей заставляет видеть интригу и сыск.
В общем, работка была, аляповатая, на четверочку. Броская торопливая поделка. Но в сложившихся обстоятельствах она вогнала Бабцева в холодный смертный пот, она подобна была выстрелу если и не в висок, то в спину. Едва прикрытый словесной шелухой намек, будто он, Бабцев, чуть ли не двадцать лет верой и правдой боровшийся за демократию пером и всей жизнью своей, на самом-то деле докатился до того, что в кругу коллег выполняет по указке спецслужб роль дознавателя и провокатора, был высказан так тонко, что любая попытка привлечь автора статьи за диффамацию и нанесение ущерба чести и достоинству была бы воспринята как жалкий идиотизм, а то и как «на воре шапка горит». Репутацию же Бабцева этот намек вполне способен был опустить, и надолго. Такие подозрения быстро не рассасываются. Но это все полбеды — беда была в том, что раньше или позже статья обязательно попадется на глаза начальству в светлом городе на холме и, конечно, будет тщательно проанализирована; а в сумме с последними неудачами Бабцева, с его грубыми ляпами и необъяснимой пассивностью в момент, когда по горячим следам следовало разобраться в природе загадочных фокусов Журанкова, высказанные Ласкиным намеки из голословных домыслов превратятся в самые подходящие объяснения.
Было страшно. Было просто страшно.
Если от выработанного агента уже нет пользы, если он, вдобавок, окажется прямо заподозрен в двойной игре, то пусть уж тогда смертью своей еще разок послужит торжеству великих идеалов. Хоть какой-то от него толк под занавес, раз все равно пора прятать концы…
И окончательно выживший из ума Ковалев, на которого Бабцев когда-то смотрел, как на небожителя, с вечной своей заоблачной улыбкой ехидно поведает снова: «Я, конечно, не утверждаю, что приказ убить известного оппозиционного журналиста Бабцева отдали лично господин Медведев или господин Путин, но весь уклад нынешней жизни в России, вся деятельность преступной власти дает негласный, но явный и однозначный сигнал любому негодяю, у которого чешутся кулаки: убивать честных людей можно…»
И Алексеева, старчески вздрагивая и ощупывая губами каждое слово, снова спросит: «Почему жертвами насилия в России становятся только оппоненты власти?»
Да боже ж мой, думал Бабцев, содрогаясь от стыдного, но непревозмогаемого холода, это ведь вправду окажется МОЯ смерть!
Срочно надо было ломать ситуацию.
Пес с ним, с шелудивым щенком Ласкиным; не до него. С ним можно будет разобраться как-то потом; а можно, в конце концов, и не разбираться. И так понятно — у борцов за свободу растет достойная смена… Уже окончательно свободная. Сволочь мелкая. Ничего, жизнь сама скрючит. За нас нашим детям отомстят их дети. Затевать борьбу с ничтожеством из-за пустяков было бы смехотворно, недостойно. Не в эти игрушки пошла игра.
Вовка…
Тот, кого Бабцев вопреки всему так мечтал сделать вроде сына.
Тот, кого Бабцев запретил себе даже спрашивать: как, мол, у папы его научные дела. Наши взрослые разборки — это одно, а ребенок — совсем иное. Я же его, подумал Бабцев в отчаянии, в зоопарк водил! Держа за руку, стоял вместе с ним у клеток с тиграми и чувствовал, как его маленькие пальцы в моих подрагивают от страха и восторга… Я уговаривал его поставить градусник, я разводил ему шипучий аспирин и уговаривал выпить, когда он температурил и сопливился («Да не противно, чижик! Совсем не противно! Морская водичка — и то солонее, а ты сколько ее летом глотал…»). Я ругал его за тройки и хвалил за пятерки! Я водил его по Риму, показывал колонну Траяна, фонтан Треви, арку Септимия Севера, я вел его и его маму по Виа дель Корзо к Пантеону и рассказывал про похороненных там художников и королей, и объяснял, что в правильном мире художниками дорожат, как королями, и у мальчишки пылали глаза, ведь он знал, что я тоже художник, и восхищался…
Единственная нить теперь связывала Бабцева с объектом.
Какая страшная штука — жизнь. Какая грязная.
«Дорогой Вовка! — начал он. Пальцы спотыкались на клавиатуре, как обдолбанные. В судорожно сжавшихся потрохах будто засел кто-то маленький и визгливо кричал: нельзя, нельзя! — Я все знаю о постигшей вас страшной беде. Но не надо терять надежды. Бывают случаи, когда люди находятся и через полгода, и больше. Я сам о таких писал. А еще я хочу, чтобы ты знал: ты всегда можешь на меня рассчитывать. Да, мы не отец и сын, но для меня ты давно уже стал сыном. Мы никогда не разговаривали об этом, я никогда тебе этого не говорил, но теперь, наверное, самое время. Ты всегда можешь на меня рассчитывать, как на отца. Если ты позволишь, я хотел бы быть сейчас с тобой рядом. Я могу приехать сейчас или позже. Как ты скажешь. Мне только кажется, что было бы лучше, если бы именно сейчас мы были вместе, и я мог бы в любой момент подставить плечо…»
Часть четвертая