В 1898 году увидела свет повесть Джозефа Конрада «Сердце тьмы». Те, кто заподозрил существование темных сторон прогресса еще том в блистающем веке, что последовал за открытием Хрустального дворца, окончательно утвердился в своих сомнениях уже на Сомме в 1916 году, во время великой «войны за окончание всех войн». Но заупокойный звон по мелиоризму любой проницательный читатель мог расслышать уже в этой новелле польского эмигранта, написавшего по-английски о европейском интересе к подчинению Африки, так называемого «черного континента». В 1876 году бельгийский король Леопольд созвал конференцию европейских наций, чтобы найти предлог для раздела чужих земель, чужих религий, чужой самобытности, чужого богатства. В своей неприкрытой брутальности подобный «проект» едва ли мог рассчитывать на моральную поддержку представителей просвещенных держав. Значит, нужно было во всеуслышание заявить, что цель всей этой затеи – «открыть перед цивилизацией ту часть земного шара, куда не проникло христианство, и рассеять беспросветную тьму, окутывающую все местное население без исключения»[109]. Вот так-то будет куда лучше, куда благороднее. Похоже, этим господам в усыпанных орденами мундирах, архитекторам погромов, художникам аутодафе и в скором будущем творцам концлагерей[110], не терпелось поскорей принести свет цивилизации своим младшим братьям, в особенности же тем, кто жил рядом с крупными залежами минеральных ресурсов, например благородных металлов.
Марлоу, главный герой повести Конрада, отправляется в африканские колонии, к слову, те же, в которых работал в свое время и сам Конрад. Он движется вглубь экваториальной Африки на удаленную станцию, чтобы встретиться с торговым агентом компании, неким Куртцем, таинственным образом исчезнувшим. По ходу своих поисков Марлоу делает для себя выводы о сути этого нового порядка:
|
Покорение новых земель, означающее по большей части, что их просто отбирают у тех, у кого немного другое телосложение или нос чуть более приплюснутый, чем у нас, если уж очень вникать в это, окажется делом не слишком-то привлекательным. Оправданием может служить разве только идея. Идея, лежащая в основании всего этого… нечто такое, что можно воздвигнуть, перед чем склоняться, чему приносить жертвы[111].
Заметьте, что идея, рационалистическая абстракция вроде прогресса, оправдание, вроде того же приобщения к христианству других народов, улучшения их участи, помогает человеку уживаться со своей Тенью. Японцы, развязав войну на Тихом океане, имели на руках благородно звучащий план Великой восточноазиатской сферы совместного процветания. Далее была резня в Нанкине и Маниле и последующая кровавая развязка военной драмы. Америка тоже начала свое вторжение на Средний Восток, чтобы принести демократию тем, кто ее об этом не просил. (По некоторым сообщениям, ЦРУ заранее подготовило в Ираке секретные склады, где было полно маленьких американских флажков. Их планировалось раздавать в момент непосредственного вступления американской армии в Багдад, чтобы местное население могло выразить свое ликование по поводу перехода к новому демократическому порядку.) Нет ничего мощнее соблазнительной идеи. Нет ничего, что могло бы сравниться по силе воздействия на умы с идеей, позволяющей оправдать комплексы, скрытые программы, своекорыстный интерес. Выделив особые интересы, спрятав их под сенью флага или благозвучного предлога, мы можем проглотить свою Тень, не подавившись ею.
|
Когда Марлоу находит Куртца, тот успел уже «превратиться в форменного туземца». Совсем утратив рассудок, он был способен разве что повторять темную мантру: «Ужас… ужас…» Куртц видел воочию, как безжалостно обошлись с коренными жителями служители самой распространенной из религий – религии наживы. Да и сам он служил этим громким лозунгам и рационалистическим объяснениям, пока не расслышал под ними соблазнительный обертон – слоновая кость. «Слоновая кость – это слово звенело в воздухе, оно слышалось в каждом шепоте, в каждом вздохе. Можно было подумать, что они произносят его как молитву»[112].
Куртца, как и других модернистов до него и многих последующих, соблазнили и совратили эти идеи и темные программы, которым они служили. Он, как и подобные ему, не имевшие сильной связи с душой, поверил, что мощный коллективный голос его культуры есть и голос души, и подчинился. Но такая бессознательная преданность идее завела Куртца в непроглядно-темную ночь души. Как в свое время заметил Ницше, заглядывая в бездну, нужно быть осторожным, чтобы бездна не заглянула в нас. Куртц вошел в бездну и не нашел пути назад.
Пустыня скоро нашла его и расквиталась с ним сполна… в ее шепоте он услышал то, чего прежде не знал о себе, о чем даже помыслить не мог, пока не спросил совета у великого одиночества… И этот голос громом отозвался у него внутри, потому что нутром его была пустота[113].
|
Как тут не вспомнить тот приговор, который Т. С. Элиот вынес «полым людям», – чучела, с трухою в головах. Чтобы эти добрые люди соблазнились и уступили, довольно будет лишь силы коллективной идеи, которая может обслуживать какие угодно бутафорские цели. И случается это с такой частотой, что нам волей-неволей придется остановиться и поразмыслить над тем, что нами движет, над нашей культурой и нашим временем. Марлоу, основной персонаж повести Конрада, борется с этой проблемой, гнушается пустой болтовни о «бремени белого человека» и приходит к выводу: «Самое большее, на что тут можно рассчитывать, – узнать самого себя немного получше»[114].
Возможно, такое смиренное, частное признание не слишком впечатляет после подобного изнурительного путешествия к сердцу тьмы. Но это, безусловно, лучшая альтернатива, чем та, что избрали восторженные националисты, всего 16 лет спустя послав цвет своей юности на заклание: «В полях Фландрии маки рдеют / Там, где белых крестов аллеи / На могилах»[115]. Имей они хоть малую толику понимания природы Тени, оставили бы своих дорогих детей дома, да и другим людям спокойней жилось бы на свете.
Вдумчивое постижение произведений Гёте, Достоевского, Конрада, многих других пророческих голосов модернистской культуры приглашает, скорей даже требует, чтобы мы стали психологами для самих себя. Недостаточно смотреть на наше время только лишь через политическую или экономическую призму. Мы обязаны заглянуть в самые потаенные уголки души, отыскать скрипучие механизмы наших темных Я. В этом нашими опытными проводниками станут художник, привычный обитатель этих глубин, и психолог-аналитик, совершающий вылазки в те места, которые мы с вами обязаны навестить, если собираемся когда-нибудь исцелиться сами или исцелить свой век. Никогда прежде в истории не было столько свободы, и никогда прежде Тень не обладала столь многими инструментами для исцеления или для разрушения. История, социальная структура, общественные нравы и переменчивые желания народных масс – все это можно изменить. Неизменной остается только человеческая природа, ее склонность к самообману, самовосхвалению и готовность действовать бессознательно.
Глава 9
Темная божественность
Теневая сторона Бога
Если бы у лошадей были руки, говорил древний философ Ксенофан, то и богов своих они рисовали бы похожими на коней. На протяжении всей истории наши теологии и психологии, в общем притязающие на объективное прочтение племенного восприятия трансцендентного метафизического или личного переживания, на самом деле представляют собой субъективные вероисповедания. Наши боги выглядят уж очень похожими на нас, разве не так? Разве не самым распространенным будет образ Бога по аналогии с родителем: то мудрый и строгий, а то любящий и сострадательный, но справедливый, короче говоря, чем не человек во плоти и крови? И разве не ждем мы, что наши боги будут обладать теми же ценностями, возможно, разделять те же предрассудки, может, даже и вкусами не будут отличаться от нас? Как это характеризует «богов», по определению всецело являющихся обитателями трансцендентных сфер и, следовательно, находящихся вне досягаемости нашего фрактального сознания и ограниченного когнитивного аппарата? И разве меньше это говорит о нас с вами?
Если смотреть с божественной позиции или природной перспективы, нет ни зла, ни добра. Рак съедает нас, акула охотится за нами, даже печальный призрак нашего приближающегося исчезновения с лица планеты не есть «зло». Это просто факт бытия. Даже общественное зло оценивается относительно контекста. Приемлемое в одном культурном окружении – немыслимый позор в другом. Одна культура воспринимает материю как зло, другая почитает все земное. Одна культура ограничивает сексуальность, другая видит в ней путь к Богу. Где-то вводят нравственные ограничения, в то время как в другом месте находят религиозные оправдания для их нарушения. Но человеческое Эго, хрупкое и потому так часто расщепляющееся, отделяющее опасное от благоприятного для своего выживания, создает и проблему добра и зла. Трансцендентная директива великих религий Запада состоит в отказе от этой разделенной позиции Эго (бояться Бога, опустить руки – или впустить Бога, как сказано в уставе «Анонимных алкоголиков»). Им возражают великие восточные религии: проблема лишь в самом заблуждающемся Эго. Тем не менее именно человеческое Эго, не боги, создает «теологии». Различные богословские доктрины, таким образом, являются вторичными, или эпифеноменальными, реакциями на первичный феномен, и они больше говорят об ограниченном функционировании нашего Эго и тех комплексах, посредством которых обрабатывается опыт, чем сколько-нибудь приоткрывают завесу над той тайной, которую мы называем богами.
К достоинствам политеизма, преобладавшего на протяжении значительного отрезка документированной истории, следует отнести и терпимость к неоднозначности. В одном каком-то божестве из числа политеистического пантеона могли уживаться многочисленные противоречия, какими они виделись с ограниченной позиции человеческого Эго. А множество богов могло более адекватно выразить сложность Вселенной и тех противоположностей, которые в столь многом составляют наш опыт. Но западный мир – иудаизм, христианство, ислам – в отчаянном соперничестве с дуализмом и политеизмом сделал ставку на идею единого предсуществовавшего Бога. Хорошо это или нет, но большинство жителей Запада придерживаются «теизма», то есть представления о едином Боге, всемогущем, всеведущем, вездесущем и нравственном до мозга костей.
С другой стороны, теопсихологическая ставка на лошадку теизма ведет к значительному напряжению как в рамках imago Dei [116], так и психологии отдельной личности. Проще говоря, как может Бог, по своей сути благой, любящий, справедливый и заинтересованный в человеке – типичные атрибуты теистического понимания, – допускать существование природного и нравственного зла. Если Бог всесилен, тогда Он в силах вмешаться и предотвратить зло. Если всеведущ – тогда Он не остается в неведении относительно проявлений зла. Если же вездесущ, тогда Он и заинтересованный наблюдатель, а то и соучастник непрерывно разворачивающейся саги зла. Такой представляется мучительная дилемма подлинного теиста.
Это явное противоречие так долго смущало умы богословов и простых верующих, что в теистической теологии сложилось целое направление, получившее название теодицея. В этимологии самого этого слова заложен вопрос о том, как и каким образом Бог может именоваться справедливым, любящим, небезразличным к участи людей и нравственным с учетом того мира, каким мы его видим.
Некоторые народы искусно разрешили эту дилемму признанием и принятием противоречия, на что более робкое Эго никак не может решиться. В политеизме воплотился сложный диспаритет природных энергий в виде многоликих богов. Дуализм – зороастризм, к примеру – постулирует идею противоборства доброго бога духа со злым богом материи, допуская при этом, что добрый дух восторжествует в конце истории.
Но современное Эго в целом оказалось не удовлетворено этими многозначными, переменчивыми божествами. В течение столетий с развитием Эго посредством аккреции сознания не менее стремительно росло и наше экзистенциальное беспокойство с требованием единства, непрерывности и предсказуемого порядка. Мы даже говорим себе, что монотеизм – выше политеизма, что дуализм – не более чем констатация противоречий. Но в таком случае сами эти противоречия большинства теистических положений загоняются под спуд лишь для того, чтобы позднее выйти на поверхность беспокоящим парадоксом или неприемлемой двусмысленностью[117].