Глава двадцать четвертая 4 глава




– Точно.

Я надкусил свой ломоть сыру и глотнул вина. Среди продолжавшегося шума я уловил кашель, потом послышалось: чух‑чух‑чух‑чух, потом что‑то сверкнуло, точно настежь распахнули летку домны, и рев, сначала белый, потом все краснее, краснее, краснее в стремительном вихре. Я попытался вздохнуть, но дыхания не было, и я почувствовал, что весь вырвался из самого себя и лечу, и лечу, и лечу, подхваченный вихрем. Я вылетел быстро, весь как есть, и я знал, что я мертв и что напрасно думают, будто умираешь, и все. Потом я поплыл по воздуху, но вместо того, чтобы подвигаться вперед, скользил назад. Я вздохнул и понял, что вернулся в себя. Земля была разворочена, и у самой моей головы лежала расщепленная деревянная балка. Голова моя тряслась, и я вдруг услышал чей‑то плач. Потом словно кто‑то вскрикнул. Я хотел шевельнуться, но я не мог шевельнуться. Я слышал пулеметную и ружейную стрельбу за рекой и по всей реке. Раздался громкий всплеск, и я увидел, как взвились осветительные снаряды, и разорвались, и залили все белым светом, и как взлетели ракеты, и услышал взрывы мин, и все это в одно мгновение, и потом я услышал, как совсем рядом кто‑то сказал: «Mamma mia! [Мама моя! (итал.)] O, mamma mia!» Я стал вытягиваться и извиваться и наконец высвободил ноги и перевернулся и дотронулся до него. Это был Пассини, и когда я дотронулся до него, он вскрикнул. Он лежал ногами ко мне, и в коротких вспышках света мне было видно, что обе ноги у него раздроблены выше колен. Одну оторвало совсем, а другая висела на сухожилии и лохмотьях штанины, и обрубок корчился и дергался, словно сам по себе. Он закусил свою руку и стонал: «О mamma mia, mamma mia!» – и потом: «Dio te salve? Maria. [Спаси тебя бог, Мария (итал.)] Dio te salve, Maria. O Иисус, дай мне умереть! Христос, дай мне умереть, mamma mia, mamma mia! Пречистая дева Мария, дай мне умереть. Не могу я. Не могу. Не могу. О Иисус, пречистая дева, не могу я. О‑о‑о‑о!» Потом, задыхаясь: «Mamma, mamma mia!» Потом он затих, кусая свою руку, а обрубок все дергался.

– Portaferiti! [Носилки! (итал.)] – закричал я, сложив руки воронкой. – Portaferiti! – Я хотел подползти к Пассини, чтобы наложить ему на ноги турникет, но я не мог сдвинуться с места. Я попытался еще раз, и мои ноги сдвинулись немного. Теперь я мог подтягиваться на локтях. Пассини не было слышно. Я сел рядом с ним, расстегнул свой френч и попытался оторвать подол рубашки. Ткань не поддавалась, и я надорвал край зубами. Тут я вспомнил об его обмотках. На мне были шерстяные носки, но Пассини ходил в обмотках. Все шоферы ходили в обмотках. Но у Пассини оставалась только одна нога. Я отыскал конец обмотки, но, разматывая, я увидел, что не стоит накладывать турникет, потому что он уже мертв. Я проверил и убедился, что он мертв. Нужно было выяснить, что с остальными тремя. Я сел, и в это время что‑то качнулось у меня в голове, точно гирька от глаз куклы, и ударило меня изнутри по глазам. Ногам стало тепло и мокро, и башмаки стали теплые и мокрые внутри. Я понял, что ранен, и наклонился и положил руку на колено. Колена не было. Моя рука скользнула дальше, и колено было там, вывернутое на сторону. Я вытер руку о рубашку, и откуда‑то снова стал медленно разливаться белый свет, и я посмотрел на свою ногу, и мне стало очень страшно. «Господи, – сказал я, – вызволи меня отсюда!» Но я знал, что должны быть еще трое. Шоферов было четверо. Пассини убит. Остаются трое. Кто‑то подхватил меня под мышки, и еще кто‑то стал поднимать мои ноги.

– Должны быть еще трое, – сказал я. – Один убит.

– Это я, Маньера. Мы ходили за носилками, но не нашли. Как вы, tenente?

– Где Гордини и Гавуцци?

– Гордини на пункте, ему делают перевязку. Гавуцци держит ваши ноги. Возьмите меня за шею, tenente. Вы тяжело ранены?

– В ногу. А что с Гордини?

– Отделался пустяками. Это была мина. Снаряд из миномета.

– Пассини убит.

– Да. Убит.

Рядом разорвался снаряд, и они оба бросились на землю и уронили меня.

– Простите, tenente, – сказал Маньера. – Держитесь за мою шею.

– Вы меня опять уроните.

– Это с перепугу.

– Вы не ранены?

– Ранены оба, но легко.

– Гордини сможет вести машину?

– Едва ли.

Пока мы добрались до пункта, они уронили меня еще раз.

– Сволочи! – сказал я.

– Простите, tenente, – сказал Маньера. – Больше не будем.

В темноте у перевязочного пункта лежало на земле много раненых. Санитары входили и выходили с носилками. Когда они, проходя, приподнимали занавеску, мне виден был свет, горевший внутри. Мертвые были сложены в стороне. Врачи работали, до плеч засучив рукава, и были красны, как мясники. Носилок не хватало. Некоторые из раненых стонали, но большинство лежало тихо. Ветер шевелил листья в ветвях навеса над входом, и ночь становилась холодной. Все время подходили санитары, ставили носилки на землю, освобождали их и снова уходили. Как только мы добрались до пункта, Маньера привел фельдшера, и он наложил мне повязку на обе ноги.

Он сказал, что потеря крови незначительна благодаря тому, что столько грязи набилось в рану. Как только можно будет, меня возьмут на операцию. Он вернулся в помещение пункта. Гордини вести машину не сможет, сказал Маньера. У него раздроблено плечо и разбита голова. Сгоряча он не почувствовал боли, но теперь плечо у него онемело. Он там сидит у одной из кирпичных стен. Маньера и Гавуцци погрузили в свои машины раненых и уехали. Им ранение не мешало. Пришли три английских машины с двумя санитарами на каждой. Ко мне подошел один из английских шоферов, его привел Гордини, который был очень бледен и совсем плох на вид. Шофер наклонился ко мне.

– Вы тяжело ранены? – спросил он. Это был человек высокого роста, в стальных очках.

– Обе ноги.

– Надеюсь, не серьезно. Хотите сигарету?

– Спасибо.

– Я слыхал, вы потеряли двух шоферов?

– Да. Один убит, другой – тот, что вас привел.

– Скверное дело. Может быть, нам взять их машины?

– Я как раз хотел просить вас об этом.

– Они у нас будут в порядке, а потом мы их вам вернем. Вы ведь из двести шестого?

– Да.

– Славное у вас там местечко. Я вас видел в городе. Мне сказали, что вы американец.

– Да.

– А я англичанин.

– Неужели?

– Да, англичанин. А вы думали – итальянец? У нас в одном отряде есть итальянцы.

– Очень хорошо, если вы возьмете наши машины, – сказал я.

– Мы вам возвратим их в полном порядке. – Он выпрямился. – Ваш шофер очень просил меня с вами сговориться. – Он похлопал Гордини по плечу. Гордини вздрогнул и улыбнулся. Англичанин легко и бегло заговорил по‑итальянски:

– Ну, все улажено. Я сговорился с твоим tenente. Мы берем обе ваши машины. Теперь тебе не о чем тревожиться. – Он прервал себя. – Надо еще как‑нибудь устроить, чтобы вас вытащить отсюда. Я сейчас поговорю с врачами. Мы возьмем вас с собой, когда поедем.

Он направился ко входу, осторожно ступая между ранеными. Я увидел, как приподнялось одеяло, которым занавешен был вход, стал виден свет, и он вошел туда.

– Он позаботится о вас, tenente, – сказал Гордини.

– Как вы себя чувствуете, Франко?

– Ничего.

Он сел рядом со мной. В это время одеяло, которым занавешен был вход на пункт, приподнялось, и оттуда вышли два санитара и с ними высокий англичанин. Он подвел их ко мне.

– Вот американский tenente, – сказал он по‑итальянски.

– Я могу подождать, – сказал я. – Тут есть гораздо более тяжело раненые. Мне не так уж плохо.

– Ну, ну, ладно, – сказал он, – нечего разыгрывать героя. – Затем по‑итальянски, – поднимайте осторожно, особенно ноги. Ему очень больно. Это законный сын президента Вильсона.

Они подняли меня и внесли в помещение пункта. На всех столах оперировали. Маленький главный врач свирепо оглянулся на нас. Он узнал меня и помахал мне щипцами.

– Ca va bien? [Ну как, ничего? (франц.)]

– Ca va. [Ничего (франц.)]

– Это я его принес, – сказал высокий англичанин по‑итальянски. – Единственный сын американского посла. Он полежит тут, пока вы сможете им заняться. А потом я в первый же рейс отвезу его. – Он наклонился ко мне. – Я посмотрю, чтобы вам выправили документы, тогда дело пойдет быстрее. – Он нагнулся, чтобы пройти в дверь, и вышел. Главный врач разнял щипцы и бросил их в таз. Я следил за его движениями. Теперь он накладывал повязку. Потом санитары сняли раненого со стола.

– Давайте мне американского tenente, – сказал один из врачей.

Меня подняли и положили на стол. Он был твердый и скользкий. Кругом было много крепких запахов, запахи лекарств и сладкий запах крови. С меня сняли брюки, и врач стал диктовать фельдшеру‑ассистенту, продолжая работать:

– Множественные поверхностные ранения левого и правого бедра, левого и правого колена, правой ступни. Глубокие ранения правого колена и ступни. Рваные раны на голове (он вставил зонд: «Больно?» – «О‑о‑о, черт! Да!»), с возможной трещиной черепной кости. Ранен на боевом посту. – Так вас, по крайней мере, не предадут военно‑полевому суду за умышленное членовредительство, – сказал он. – Хотите глоток коньяку? Как это вас вообще угораздило? Захотелось покончить жизнь самоубийством? Дайте мне противостолбнячную сыворотку и пометьте на карточке крестом обе ноги. Так, спасибо. Сейчас я немножко вычищу, промою и сделаю вам перевязку. У вас прекрасно свертывается кровь.

Ассистент, поднимая глаза от карточки:

– Чем нанесены ранения?

Врач:

– Чем это вас?

Я, с закрытыми глазами:

– Миной.

Врач, делая что‑то, причиняющее острую боль, и разрезая ткани:

– Вы уверены?

Я, стараясь лежать спокойно и чувствуя, как в животе у меня вздрагивает, когда скальпель врезается в тело:

– Кажется, так.

Врач, обнаружив что‑то, заинтересовавшее его:

– Осколки неприятельской мины. Если хотите, я еще пройду зондом с этой стороны, но в этом нет надобности. Теперь я здесь смажу и… Что, жжет? Ну, это пустяки в сравнении с тем, что будет после. Боль еще не началась. Принесите ему стопку коньяку. Шок притупляет ощущение боли. Но все равно опасаться нам нечего, если только не будет заражения, а это теперь случается редко. Как ваша голова?

– О, господи! – сказал я.

– Тогда лучше не пейте много коньяку. Если есть трещина, может начаться воспаление, а это ни к чему. Что, вот здесь – больно?

Меня бросило в пот.

– О, господи! – сказал я.

– По‑видимому, все‑таки есть трещина. Я сейчас забинтую, а вы не вертите головой.

Он начал перевязывать. Руки его двигались очень быстро, и перевязка выходила тугая и крепкая.

– Ну вот, счастливый путь, и Vive la France! [Да здравствует Франция! (франц.)]

– Он американец, – сказал другой врач.

– А мне показалось, вы сказали: француз. Он говорит по‑французски, – сказал врач. – Я его знал раньше. Я всегда думал, что он француз. – Он выпил полстопки коньяку. – Ну, давайте что‑нибудь посерьезнее. И приготовьте еще противостолбнячной сыворотки. – Он помахал мне рукой. Меня подняли и понесли; одеяло, служившее занавеской, мазнуло меня по лицу. Фельдшер‑ассистент стал возле меня на колени, когда меня уложили.

– Фамилия? – спросил он вполголоса. – Имя? Возраст? Чин? Место рождения? Какой части? Какого корпуса? – И так далее. – Неприятно, что у вас и голова задета, tenente. Ho сейчас вам, вероятно, уже лучше. Я вас отправлю с английской санитарной машиной.

– Мне хорошо, – сказал я. – Очень вам благодарен.

Боль, о которой говорил врач, уже началась, и все происходящее вокруг потеряло смысл и значение. Немного погодя подъехала английская машина, меня положили на носилки, потом носилки подняли на уровень кузова и вдвинули внутрь. Рядом были еще носилки, и на них лежал человек, все лицо которого было забинтовано, только нос, совсем восковой, торчал из бинтов. Он тяжело дышал. Еще двое носилок подняли и просунули в ременные лямки наверху. Высокий шофер‑англичанин подошел и заглянул в дверцу.

– Я поеду потихоньку, – сказал он. – Постараюсь не беспокоить вас. – Я чувствовал, как завели мотор, чувствовал, как шофер взобрался на переднее сиденье, чувствовал, как он выключил тормоз и дал скорость. Потом мы тронулись. Я лежал неподвижно и не сопротивлялся боли.

Когда начался подъем, машина сбавила скорость, порой она останавливалась, порой давала задний ход на повороте, наконец довольно быстро поехала в гору. Я почувствовал, как что‑то стекает сверху. Сначала падали размеренные и редкие капли, потом полилось струйкой. Я окликнул шофера. Он остановил машину и обернулся к окошку.

– Что случилось?

– У раненого надо мной кровотечение.

– До перевала осталось совсем немного. Одному мне не вытащить носилок.

Машина тронулась снова. Струйка все лилась. В темноте я не мог разглядеть, в каком месте она просачивалась сквозь брезент. Я попытался отодвинуться в сторону, чтобы на меня не попадало. Там, где мне натекло за рубашку, было тепло и липко. Я озяб, и нога болела так сильно, что меня тошнило. Немного погодя струйка полилась медленнее, и потом снова стали стекать капли, и я услышал и почувствовал, как брезент носилок задвигался, словно человек там старался улечься удобнее.

– Ну, как там? – спросил англичанин, оглянувшись. – Мы уже почти доехали.

– Мне кажется, он умер, – сказал я.

Капли падали очень медленно, как стекает вода с сосульки после захода солнца. Было холодно ночью в машине, подымавшейся в гору. На посту санитары вытащили носилки и заменили другими, и мы поехали дальше.

 

Глава десятая

 

В палате полевого госпиталя мне сказали, что после обеда ко мне придет посетитель. День был жаркий, и в комнате было много мух. Мой вестовой нарезал бумажных полос и, привязав их к палке в виде метелки, махал, отгоняя мух. Я смотрел, как они садились на потолок. Когда он перестал махать и заснул, они все слетели вниз, и я сдувал их и в конце концов закрыл лицо руками и тоже заснул. Было очень жарко, и когда я проснулся, у меня зудило в ногах. Я разбудил вестового, и он полил мне на повязки минеральной воды. От этого постель стала сырой и прохладной. Те из нас, кто не спал, переговаривались через всю палату. Время после обеда было самое спокойное. Утром три санитара и врач подходили к каждой койке по очереди, поднимали лежавшего на ней и уносили в перевязочную, чтобы можно было оправить постель, пока ему делали перевязку. Путешествие в перевязочную было не особенно приятно, но я тогда не знал, что можно оправить постель, не поднимая человека. Мой вестовой вылил всю воду, и постель стала прохладная и приятная, и я как раз говорил ему, в каком месте почесать мне подошвы, чтобы унять зуд, когда один из врачей привел в палату Ринальди. Он вошел очень быстро и наклонился над койкой и поцеловал меня. Я заметил, что он в перчатках.

– Ну, как дела, бэби? Как вы себя чувствуете? Вот вам… – Он держал в руках бутылку коньяку. Вестовой принес ему стул, и он сел. – И еще приятная новость. Вы представлены к награде. Рассчитывайте на серебряную медаль, но, может быть, выйдет только бр онзовая.

– За что?

– Ведь вы серьезно ранены. Говорят так: если вы докажете, что совершили подвиг, получите серебряную. А не то будет бронзовая. Расскажите мне подробно, как было дело. Совершили подвиг?

– Нет, – сказал я. – Когда разорвалась мина, я ел сыр.

– Не дурите. Не может быть, чтоб вы не совершили какого‑нибудь подвига или до того, или после. Припомните хорошенько.

– Ничего не совершал.

– Никого не переносили на плечах, уже будучи раненным? Гордини говорит, что вы перенесли на плечах несколько человек, но главный врач первого поста заявил, что это невозможно. А подписать представление к награде должен он.

– Никого я не носил. Я не мог шевельнуться.

– Это не важно, – сказал Ринальди.

Он снял перчатки.

– Все‑таки мы, пожалуй, добьемся серебряной. Может быть, вы отказались принять медицинскую помощь раньше других?

– Не слишком решительно.

– Это не важно. А ваше ранение? А мужество, которое вы проявили, – ведь вы же все время просились на передний край. К тому же операция закончилась успешно.

– Значит, реку удалось форсировать?

– Еще как удалось! Захвачено около тысячи пленных. Так сказано в сводке. Вы ее не видели?

– Нет.

– Я вам принесу. Это блестящий coup de main. [Выпад, удар (франц.)]

– Ну, а как там у вас?

– Великолепно. Все обстоит великолепно. Все гордятся вами. Расскажите же мне, как было дело? Я уверен, что вы получите серебряную. Ну, говорите. Рассказывайте все по порядку. – Он помолчал, раздумывая. – Может быть, вы еще и английскую медаль получите. Там был один англичанин. Я его повидаю, спрошу, не согласится ли он поговорить о вас. Что‑нибудь он, наверно, сумеет сделать. Болит сильно? Выпейте. Вестовой, сходите за штопором. Посмотрели бы вы, как я удалил одному пациенту три метра тонких кишок. Об этом стоит написать в «Ланцет». Вы мне переведете, и я пошлю в «Ланцет». Я совершенствуюсь с каждым днем. Бедный мой бэби, а как ваше самочувствие? Где же этот чертов штопор? Вы такой терпеливый и тихий, что я забываю о вашей ране. – Он хлопнул перчатками по краю кровати.

– Вот штопор, signor tenente, – сказал вестовой.

– Откупорьте бутылку. Принесите стакан. Выпейте, бэби. Как ваша голова? Я смотрел историю болезни. Трещины нет. Этот врач первого поста просто коновал. Я бы сделал все так, что вы бы и боли не почувствовали. У меня никто не чувствует боли. Уж так я работаю. С каждым днем я работаю все легче и лучше. Вы меня простите, бэби, что я так много болтаю. Я очень расстроен, что ваша рана серьезна. Ну, пейте. Хороший коньяк. Пятнадцать лир бутылка.

Должен быть хороший. Пять звездочек. Прямо отсюда я пойду к этому англичанину, и он вам выхлопочет английскую медаль.

– Ее не так легко получить.

– Вы слишком скромны. Я пошлю офицера связи.

Он умеет обращаться с англичанами.

– Вы не видели мисс Баркли?

– Я ее приведу сюда. Я сейчас же пойду и приведу ее сюда.

– Не уходите, – сказал я. – Расскажите мне о Гориции. Как девочки?

– Нет девочек. Уже две недели их не сменяли.

Я больше туда и не хожу. Просто безобразие! Это уже не девочки, это старые боевые товарищи.

– Совсем не ходите?

– Только заглядываю иногда узнать, что нового.

Так, мимоходом! Они все спрашивают про вас. Просто безобразие! Держат их так долго, что мы становимся друзьями.

– Может быть, нет больше желающих ехать на фронт?

– Не может быть. Девочек сколько угодно. Просто скверная организация. Придерживают их для тыловых героев.

– Бедный Ринальди! – сказал я. – Один‑одинешенек на войне, и нет ему даже новых девочек.

Ринальди налил и себе коньяку.

– Это вам не повредит, бэби. Пейте.

Я выпил коньяк и почувствовал, как по всему телу разливается тепло. Ринальди налил еще стакан. Он немного успокоился. Он поднял свой стакан.

– За ваши доблестные раны! За серебряную медаль! Скажите‑ка, бэби, все время лежать в такую жару – это вам не действует на нервы?

– Иногда.

– Я такого даже представить не могу. Я б с ума сошел.

– Вы и так сумасшедший.

– Хоть бы вы поскорее приехали. Не с кем возвращаться домой после ночных похождений. Некого дразнить. Не у кого занять денег. Нет моего сожителя и названного брата. И зачем вам понадобилась эта рана?

– Вы можете дразнить священника.

– Уж этот священник! Вовсе не я его дразню. Дразнит капитан. А мне он нравится. Если вам понадобится священник, берите нашего. Он собирается навестить вас. Готовится к этому заблаговременно.

– Я его очень люблю.

– Это я знаю. Мне даже кажется иногда, что вы с ним немножко то самое. Ну, вы знаете.

– Ничего вам не кажется.

– Нет, иногда кажется.

– Да ну вас к черту!

Он встал и надел перчатки.

– До чего ж я люблю вас изводить, бэби. А ведь, несмотря на вашего священника и вашу англичанку, вы такой же, как и я, в душе.

– Ничего подобного.

– Конечно, такой же. Вы настоящий итальянец. Весь – огонь и дым, а внутри ничего нет. Вы только прикидываетесь американцем. Мы с вами братья и любим друг друга.

– Ну, будьте паинькой, пока меня нет, – сказал я.

– Я к вам пришлю мисс Баркли. Без меня вам с ней лучше. Вы чище и нежнее.

– Ну вас к черту!

– Я ее пришлю. Вашу прекрасную холодную богиню. Английскую богиню. Господи, да что еще делать с такой женщиной, если не поклоняться ей? На что еще может годиться англичанка?

– Вы просто невежественный брехливый даго.

– Кто?

– Невежественный макаронник.

– Макаронник. Сами вы макаронник… с мороженой рожей.

– Невежественный. Тупой. – Я видел, что это слово кольнуло его, и продолжал: – Некультурный. Безграмотный. Безграмотный тупица.

– Ах, так? Я вот вам кое‑что скажу о ваших невинных девушках. О ваших богинях. Между невинной девушкой и женщиной разница только одна. Когда берешь девушку, ей больно. Вот и все. – Он хлопнул перчаткой по кровати. – И еще с девушкой никогда не знаешь, как это ей понравится.

– Не злитесь.

– Я не злюсь. Я просто говорю вам это, бэби, для вашей же пользы. Чтобы избавить вас от лишних хлопот.

– В этом вся разница?

– Да. Но миллионы таких дураков, как вы, этого не знают.

– Очень мило с вашей стороны, что вы мне сказали.

– Не стоит ссориться, бэби. Я вас слишком люблю. Но не будьте дураком.

– Нет. Я буду таким умным, как вы.

– Не злитесь, бэби. Засмейтесь. Выпейте еще. Мне пора идти.

– Вы все‑таки славный малый.

– Вот видите. В душе вы такой же, как я. Мы – братья по войне. Поцелуйте меня на прощанье.

– Вы слюнтяй.

– Нет. Просто во мне больше крепости.

Я почувствовал его дыхание у своего лица.

– До свидания. Я скоро к вам еще приду. – Его дыхание отодвинулось. – Не хотите целоваться, не надо. Я к вам пришлю вашу англичанку. До свидания, бэби. Коньяк под кроватью. Поправляйтесь скорее.

Он исчез.

 

Глава одиннадцатая

 

Уже смеркалось, когда вошел священник. Приносили суп, потом убрали тарелки, и я лежал, глядя на ряды коек и на верхушку дерева за окном, слегка качающуюся от легкого вечернего ветра. Ветер проникал в окно, и с приближением ночи стало прохладнее. Мухи облепили теперь потолок и висевшие на шнурах электрические лампочки. Свет зажигали, только если ночью приносили раненого или когда что‑нибудь делали в палате. Оттого что после сумерек сразу наступала темнота и уже до утра было темно, мне казалось, что я опять стал маленьким. Похоже было, как будто сейчас же после ужина тебя укладывают спать. Вестовой прошел между койками и остановился. С ним был еще кто‑то. Это был священник. Он стоял передо мной, смуглый, невысокий и смущенный.

– Как вы себя чувствуете? – спросил он. На полу у постели он положил какие‑то свертки.

– Хорошо, отец мой.

Он сел на стул, принесенный для Ринальди, и смущенно поглядел в окно. Я заметил, что у него очень усталый вид.

– Я только на минутку, – сказал он, – Уже поздно.

– Еще не поздно. Как там у нас?

Он улыбнулся.

– Потешаются надо мной по‑прежнему. – Голос у него тоже звучал устало. – Все, слава богу, здоровы. Я так рад, что у вас все обошлось, – сказал он. – Вам не очень больно?

Он казался очень усталым, а я не привык видеть его усталым.

– Теперь уже нет.

– Мне очень скучно без вас за столом.

– Я и сам хотел бы вернуться поскорее. Мне всегда приятно было беседовать с вами.

– Я вам тут кое‑что принес, – сказал он. Он поднял с пола свертки. – Вот сетка от москитов. Вот бутылка вермута. Вы любите вермут? Вот английские газеты.

– Пожалуйста, разверните их.

Он обрадовался и стал вскрывать бандероли. Я взял в руки сетку от москитов. Вермут он приподнял, чтобы показать мне, а потом поставил опять на стол у постели. Я взял одну газету из пачки. Мне удалось прочитать заголовок, повернув газету так, чтобы на нее падал слабый свет из окна. Это была «Ньюс оф уорлд».

– Остальное – иллюстрированные листки, – сказал он.

– С большим удовольствием прочитаю их. Откуда они у вас?

– Я посылал за ними в Местре. Я достану еще.

– Вы очень добры, что навестили меня, отец мой. Выпьете стакан вермута?

– Спасибо, не стоит. Это вам.

– Нет, выпейте стаканчик.

– Ну, хорошо. В следующий раз я вам принесу еще.

Вестовой принес стаканы и откупорил бутылку. Пробка раскрошилась, и пришлось протолкнуть кусочек в бутылку. Я видел, что священника это огорчило, но он сказал:

– Ну, ничего. Не важно.

– За ваше здоровье, отец мой.

– За ваше здоровье.

Потом он держал стакан в руке, и мы глядели друг на друга. Время от времени мы пытались завести дружеский разговор, но это сегодня как‑то не удавалось.

– Что с вами, отец мой? У вас очень усталый вид.

– Я устал, но я не имею на это права.

– Это от жары.

– Нет. Ведь еще только весна. На душе у меня тяжело.

– Вам опротивела война?

– Нет. Но я ненавижу войну.

– Я тоже не нахожу в ней удовольствия, – сказал я.

Он покачал головой и посмотрел в окно.

– Вам она не мешает. Вам она не видна. Простите. Я знаю, вы ранены.

– Это случайность.

– И все‑таки, даже раненный, вы не видите ее. Я убежден в этом. Я сам не вижу ее, но я ее чувствую немного.

– Когда меня ранило, мы как раз говорили о войне. Пассини говорил.

Священник поставил стакан. Он думал о чем‑то другом.

– Я их понимаю, потому что я сам такой, как они, – сказал он.

– Но вы совсем другой.

– А на самом деле я такой же, как они.

– Офицеры ничего не видят.

– Не все. Есть очень чуткие, им еще хуже, чем нам.

– Таких немного.

– Здесь дело не в образовании и не в деньгах. Здесь что‑то другое. Такие люди, как Пассини, даже имея образование и деньги, не захотели бы быть офицерами. Я бы не хотел быть офицером.

– По чину вы все равно что офицер. И я офицер.

– Нет, это не все равно. А вы даже не итальянец. Вы иностранный подданный. Но вы ближе к офицерам, чем к рядовым.

– В чем же разница?

– Мне трудно объяснить. Есть люди, которые хотят воевать. В нашей стране много таких. Есть другие люди, которые не хотят воевать.

– Но первые заставляют их.

– Да.

– А я помогаю этому.

– Вы иностранец. Вы патриот.

– А те, что не хотят воевать? Могут они помешать войне?

– Не знаю.

Он снова посмотрел в окно. Я следил за выражением его лица.

– Разве они когда‑нибудь могли помешать?

– Они не организованы и поэтому не могут помешать ничему, а когда они организуются, их вожди предают их.

– Значит, это безнадежно?

– Нет ничего безнадежного. Но бывает, что я не могу надеяться. Я всегда стараюсь надеяться, но бывает, что не могу.

– Но война кончится же когда‑нибудь?

– Надеюсь.

– Что вы тогда будете делать?

– Если можно будет, вернусь в Абруццы.

Его смуглое лицо вдруг осветилось радостью.

– Вы любите Абруццы?

– Да, очень люблю.

– Вот и поезжайте туда.

– Это было бы большое счастье. Жить там и любить бога и служить ему.

– И пользоваться уважением, – сказал я.

– Да, и пользоваться уважением. А что?

– Ничего. У вас для этого есть все основания.

– Не в том дело. Там, на моей родине, считается естественным, что человек может любить бога. Это не гнусная комедия.

– Понимаю.

Он посмотрел на меня и улыбнулся.

– Вы понимаете, но вы не любите бога.

– Нет.

– Совсем не любите? – спросил он.

– Иногда по ночам я боюсь его.

– Лучше бы вы любили его.

– Я мало кого люблю.

– Нет, – сказал он. – Неправда. Те ночи, о которых вы мне рассказывали. Это не любовь. Это только похоть и страсть. Когда любишь, хочется что‑то делать во имя любви. Хочется жертвовать собой. Хочется служить.

– Я никого не люблю.

– Вы полюбите. Я знаю, что полюбите. И тогда вы будете счастливы.

– Я и так счастлив. Всегда счастлив.

– Это совсем другое. Вы не можете понять, что это, пока не испытаете.

– Хорошо, – сказал я, – если когда‑нибудь я пойму, я скажу вам.

– Я слишком долго сижу с вами и слишком много болтаю. – Он искренне забеспокоился.

– Нет. Не уходите. А любовь к женщине? Если б я в самом деле полюбил женщину, тоже было бы так?

– Этого я не знаю. Я не любил ни одной женщины.

– А свою мать?

– Да, мать я, вероятно, любил.

– Вы всегда любили бога?

– С самого детства.

– Так, – сказал я. Я не знал, что сказать. – Вы совсем еще молоды.

– Я молод, – сказал он. – Но вы зовете меня отцом.

– Это из вежливости.

Он улыбнулся.

– Правда, мне пора идти, – сказал он. – Вам от меня ничего не нужно? – спросил он с надеждой.

– Нет. Только разговаривать с вами.

– Я передам от вас привет всем нашим.

– Спасибо за подарки.

– Не стоит.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: