Глава девятнадцатая. Глава двадцатая. Глава двадцать первая




– Я и не тревожусь. Но я тебя так люблю, а ты уже до меня кого‑то любила.

– А что было дальше?

– Он погиб.

– Да, а если бы это не случилось, я бы не встретила тебя. Меня нельзя назвать непостоянной, милый. У меня много недостатков, но я очень постоянна. Увидишь, тебе даже надоест мое постоянство.

– Я скоро должен буду вернуться на фронт.

– Не будем думать об этом, пока ты еще здесь. Понимаешь, милый, я счастлива, и нам хорошо вдвоем. Я очень давно уже не была счастлива, и, может быть, когда мы с тобой встретились, я была почти сумасшедшая. Может быть, совсем сумасшедшая. Но теперь мы счастливы, и мы любим друг друга. Ну, давай будем просто счастливы. Ведь ты счастлив, правда? Может быть, тебе не нравится во мне что‑нибудь? Ну, что мне сделать, чтобы тебе было приятно? Хочешь, я распущу волосы? Хочешь?

– Да, а потом ложись тут.

– Хорошо. Только раньше обойду больных.

 

Глава девятнадцатая

 

Так проходило лето. О днях я помню немногое, только то, что было очень жарко и газеты были полны побед. У меня был здоровый организм, и раны быстро заживали, так что очень скоро после того, как я впервые встал на костыли, я смог бросить их и ходить только с палкой. Тогда я начал в Ospedale Maggiore лечебные процедуры для сгибания колен, механотерапию, прогревание фиолетовыми лучами в зеркальном ящике, массаж и ванны. Я ходил туда после обеда и на обратном пути заходил в кафе, и пил вино, и читал газеты. Я не бродил по городу; из кафе мне всегда хотелось вернуться прямо в госпиталь. Мне хотелось только одного: видеть Кэтрин. Все остальное время я рад был как‑нибудь убить. Чаще всего по утрам я спал, а после обеда иногда ездил на скачки и потом на механотерапию. Иногда я заходил в англоамериканский клуб и сидел в глубоком кожаном кресле перед окном и читал журналы. Нам уже не разрешалось выходить вдвоем после того, как я бросил костыли, потому что неприлично было сестре гулять одной с больным, который по виду не нуждался в помощи, и поэтому днем мы редко бывали вместе. Иногда, впрочем, удавалось пообедать вместе где‑нибудь в городе, если и Фергюсон была с нами. Мы с Кэтрин считались друзьями, и мисс Ван‑Кампен принимала это положение, потому что Кэтрин много помогала ей в госпитале. Она решила, что Кэтрин из очень хорошей семьи, и это окончательно расположило ее в нашу пользу. Мисс Ван‑Кампен придавала большое значение происхождению и сама принадлежала к высшему обществу. К тому же в госпитале было немало дел и хлопот, и это отвлекало ее. Лето было жаркое, и у меня в Милане было много знакомых, но я всегда спешил вернуться в госпиталь с наступлением сумерек. Фронт продвинулся к Карсо, уже был взят Кук, на другом берегу против Плавы, и теперь наступали на плато Баинзицца. На западном фронте дела были не так хороши. Казалось, что война тянется уже очень долго. Мы теперь тоже вступили в войну, но я считал, что понадобится не меньше года, чтобы переправить достаточное количество войск и подготовить их к бою. На следующий год можно было ждать много плохого, а может быть, много хорошего. Итальянские войска несли огромные потери. Я не представлял себе, как это может продолжаться. Даже если займут все плато Баинзицца и Монте‑Сан‑Габриеле, дальше есть множество гор, которые останутся у австрийцев. Я видел их. Все самые высокие горы дальше. На Карсо удалось продвинуться вперед, но внизу, у моря, болота и топи. Наполеон разбил бы австрийцев в долине. Он никогда не стал бы сражаться с ними в горах. Он дал бы им спуститься и разбил бы их под Вероной. Но на западном фронте все еще никто никого не разбивал. Может быть, войны теперь не кончаются победой. Может быть, они вообще не кончаются. Может быть, это новая Столетняя война. Я положил газету на место и вышел из клуба. Я осторожно спустился по ступеням и пошел по Виа‑Манцони. Перед «Гранд‑отелем» я увидел старика Мейерса и его жену, выходивших из экипажа. Они возвращались со скачек. Она была женщина с большим бюстом, одетая в блестящий черный шелк. Он был маленький и старый, с седыми усами, страдал плоскостопием и ходил, опираясь на палку.

– Как поживаете? Как здоровье? – она подала мне руку.

– Привет! – сказал Мейерс.

– Ну, как скачки?

– Замечательно. Просто чудесно. Я три раза выиграла.

– А как ваши дела? – спросил я Мейерса.

– Ничего. Я выиграл один раз.

– Я никогда не знаю, как его дела, – сказала миссис Мейерс. – Он мне никогда не говорит.

– Мои дела хороши, – сказал Мейерс. Он старался быть сердечным. – Надо бы вам как‑нибудь съездить на скачки. – Когда он говорил, создавалось впечатление, что он смотрит не на вас или что он принимает вас за кого‑то другого.

– Непременно, – сказал я.

– Я приеду в госпиталь навестить вас, – сказала миссис Мейерс. – У меня кое‑что есть для моих мальчиков. Вы ведь все мои мальчики. Вы все мои милые мальчики.

– Вам будут там очень рады.

– Такие милые мальчики. И вы тоже. Вы один из моих мальчиков.

– Мне пора идти, – сказал я.

– Передайте от меня привет всем моим милым мальчикам. Я им привезу много вкусных вещей. Я запасла хорошей марсалы и печенья.

– До свидания, – сказал я. – Вам все будут страшно рады.

– До свидания, – сказал Мейерс. – Заходите в Galleria. Вы знаете мой столик. Мы там бываем каждый день. – Я пошел дальше по улице. Я хотел купить в «Кова» что‑нибудь для Кэтрин. Войдя в «Кова», я выбрал коробку шоколада, и пока продавщица завертывала ее, я подошел к стойке бара. Там сидели двое англичан и несколько летчиков. Я выпил мартини, ни с кем не заговаривая, расплатился, взял у кондитерского прилавка свою коробку шоколада и пошел в госпиталь. Перед небольшим баром на улице, которая ведет к «Ла Скала», я увидел несколько знакомых: вице‑консула, двух молодых людей, учившихся пению, и Этторе Моретти, итальянца из Сан‑Франциско, служившего в итальянской армии. Я зашел выпить с ними. Одного из певцов звали Ральф Симмонс, и он пел под именем Энрико дель Кредо. Я не имел представления о том, как он поет, но он всегда был на пороге каких‑то великих событий. Он был толст, и у него шелушилась кожа вокруг носа и рта, точно при сенном насморке. Он только что возвратился после выступления в Пьяченца. Он пел в «Тоске», и все было изумительно.

– Да ведь вы меня никогда не слышали, – сказал он.

– Когда вы будете петь здесь?

– Осенью я выступлю в «Ла Скала».

– Пари держу, что в него будут швырять скамейками, – сказал Этторе. – Вы слышали про то, как в него швыряли скамейками в Модене?

– Это враки.

– В него швыряли скамейками, – сказал Этторе. – Я был при этом. Я сам швырнул шесть скамеек.

– Вы просто жалкий макаронник из Фриско.

– У него скверное итальянское произношение, – сказал Этторе. – Где бы он ни выступал, в него швыряют скамейками.

– Во всей северной Италии нет театра хуже, чем в Пьяченца, – сказал другой тенор. – Верьте мне, препаршивый театришко. – Этого тенора звали Эдгар Саундерс, и пел он под именем Эдуарде Джованни.

– Жаль, меня там не было, а то бы я посмотрел, как в вас швыряли скамейками, – сказал Этторе. – Вы же не умеете петь по‑итальянски.

– Он дурачок, – сказал Эдгар Саундерс. – Швырять скамейками – ничего умнее он не может придумать.

– Ничего умнее публика не может придумать, когда вы поете, – сказал Этторе. – А потом вы возвращаетесь в Америку и рассказываете о своих триумфах в «Ла Скала». Да вас после первой же ноты выгнали бы из «Ла Скала».

– Я буду петь в «Ла Скала», – сказал Симмонс. – В октябре я буду петь в «Тоске».

– Придется пойти. Мак, – сказал Этторе вице‑консулу. – Им может понадобиться защита.

– Может быть, американская армия подоспеет к ним на защиту, – сказал вице‑консул. – Хотите еще стакан, Симмонс? Саундерс, еще стаканчик?

– Давайте, – сказал Саундерс.

– Говорят, вы получаете серебряную медаль, – сказал мне Этторе. – А как вас представили – за какие заслуги?

– Не знаю. Я еще вообще не знаю, получу ли.

– Получите. Ах, черт, что будет с девушками в «Кова»! Они вообразят, что вы один убили две сотни австрийцев или захватили целый окоп. Уверяю вас, я за свои отличия честно поработал.

– Сколько их у вас, Этторе? – спросил вице‑консул.

– У него все, какие только бывают, – сказал Симмонс. – Это же ради него ведется война.

– Я был представлен два раза к бронзовой медали и три раза к серебряной, – сказал Этторе. – Но получил только одну.

– А что случилось с остальными? – спросил Симмонс.

– Операция неудачно закончилась, – сказал Этторе. – Если операции заканчиваются неудачно, медалей не дают.

– Сколько раз вы были ранены, Этторе?

– Три раза тяжело. У меня три нашивки за ранения. Вот смотрите. – Он потянул кверху сукно рукава. Нашивки были параллельные серебряные полоски на черном фоне, настроченные на рукав дюймов на восемь ниже плеча.

– У вас ведь тоже есть одна, – сказал мне Этторе. – Уверяю вас, это очень хорошо – иметь нашивки. Я их предпочитаю медалям. Уверяю вас, дружище, три такие штучки – это уже кое‑что. Чтоб получить хоть одну, нужно три месяца пролежать в госпитале.

– Куда вы были ранены, Этторе? – спросил вице‑консул.

Этторе засучил рукав.

– Вот сюда. – Он показал длинный красный гладкий рубец. – Потом сюда, в ногу. Я не могу показать, потому что это под обмоткой; и еще в ступню. В ноге омертвел кусочек кости, и от него скверно пахнет. Каждое утро я выбираю оттуда осколки, но запах не проходит.

– Чем это вас? – спросил Симмонс.

– Ручной гранатой. Такая штука, вроде толкушки для картофеля. Так и снесла кусок ноги с одной стороны. Вам эти толкушки знакомы? – он обернулся ко мне.

– Конечно.

– Я видел, как этот мерзавец ее бросил, – сказал Этторе. – Меня сбило с ног, и я уже думал, что песенка спета, но от этих толкушек, в общем, мало проку. Я застрелил мерзавца из винтовки. Я всегда ношу винтовку, чтобы нельзя было узнать во мне офицера.

– Какой у него был вид? – спросил Симмонс.

– И всего только одна граната была у мерзавца, – сказал Этторе. – Не знаю, зачем он ее бросил. Наверно, он давно ждал случая бросить гранату. Никогда не видел настоящего боя, должно быть. Я положил мерзавца на месте.

– Какой у него был вид, когда вы его застрелили? – спросил Симмонс.

– А я почем знаю? – сказал Этторе. – Я выстрелил ему в живот. Я боялся промахнуться, если буду стрелять в голову.

– Давно вы в офицерском чине, Этторе? – спросил я.

– Два года. Я скоро буду капитаном. А вы давно в чине лейтенанта?

– Третий год.

– Вы не можете быть капитаном, потому что вы плохо знаете итальянский язык, – сказал Этторе. – Говорить вы умеете, но читаете и пишете плохо. Чтоб быть капитаном, нужно иметь образование. Почему вы не переходите в американскую армию?

– Может быть, перейду.

– Я бы тоже ничего против не имел. Сколько получает американский капитан, Мак?

– Не знаю точно. Около двухсот пятидесяти долларов, кажется.

– Ах, черт! Чего только не сделаешь на двести пятьдесят долларов. Переходили бы вы скорей в американскую армию, Фред. Может, и меня тогда пристроите.

– Охотно.

– Я умею командовать ротой по‑итальянски. Мне ничего не стоит выучиться и по‑английски.

– Вы будете генералом, – сказал Симмонс.

– Нет, для генерала я слишком мало знаю. Генерал должен знать чертову гибель всяких вещей. Молодчики вроде вас всегда воображают, что война – пустое дело. У вас бы смекалки не хватило даже для капрала.

– Слава богу, мне этого и не нужно, – сказал Симмонс.

– Может, еще понадобится. Вот как призовут всех таких лежебок… Ах, черт, хотел бы я, чтобы вы оба попали ко мне во взвод. И Мак тоже. Я бы сделал вас своим вестовым, Мак.

– Вы славный малый, Этторе, – сказал Мак. – Но боюсь, что вы милитарист.

– Я буду полковником еще до окончания войны, – сказал Этторе.

– Если только вас не убьют раньше.

– Не убьют. – Он дотронулся большим и указательным пальцами до звездочек на воротнике. – Видали, что я сделал? Всегда нужно дотронуться до звездочек, когда кто‑нибудь говорит о смерти на войне.

– Ну, пошли, Сим, – сказал Саундерс, вставая.

– Поехали.

– До свидания, – сказал я. – Мне тоже пора. – Часы в баре показывали без четверти шесть. – Ciao, Этторе.

– Ciao, Фред, – сказал Этторе. – Это здорово, что вы получите серебряную медаль.

– Не знаю, получу ли.

– Наверняка получите, Фред. Я слышал, что вы наверняка получите ее.

– Ну, до свидания, – сказал я. – Смотрите не попадите в беду, Этторе.

– Не беспокойтесь обо мне. Я не пью и не шляюсь. Я не забулдыга и не бабник. Я знаю, что хорошо и что плохо.

– До свидания, – сказал я. – Я рад, что вас произведут в капитаны.

– Мне не придется ждать производства. Я стану капитаном за боевые заслуги. Вы же знаете. Три звездочки со скрещенными шпагами и короной сверху. Вот это я и есть.

– Всего хорошего.

– Всего хорошего. Когда вы возвращаетесь на фронт?

– Теперь уже скоро.

– Ну, еще увидимся.

– До свидания.

– До свидания. Не хворайте.

Я пошел переулком, откуда через проходной двор можно было выйти к госпиталю. Этторе было двадцать три года. Он вырос у дяди в Сан‑Франциско и только что приехал погостить к родителям в Турин, когда объявили войну. У него была сестра, которая вместе с ним воспитывалась у американского дяди и в этом году должна была окончить педагогический колледж. Он был из тех стандартизованных героев, которые на всех нагоняют скуку. Кэтрин его терпеть не могла.

– У нас тоже есть герои, – говорила она, – но знаешь, милый, они обычно гораздо тише.

– Мне он не мешает.

– Мне тоже, но уж очень он тщеславный, и потом, он на меня нагоняет скуку, скуку, скуку.

– Он и на меня нагоняет скуку.

– Ты это для меня говоришь, милый. Но это ни к чему. Можно представить себе его на фронте, и, наверно, он там делает свое дело, но я таких мальчишек не выношу.

– Ну, и не стоит обращать на него внимание.

– Это ты опять для меня говоришь, и я буду стараться, чтоб он мне нравился, но, право же, он противный, противный мальчишка.

– Он сегодня говорил, что будет капитаном.

– Как хорошо! – сказала Кэтрин. – Он, наверно, очень доволен.

– Ты бы хотела, чтоб у меня был чин повыше?

– Нет, милый. Я только хочу, чтобы у тебя был такой чин, чтобы нас пускали в хорошие рестораны.

– Для этого у меня достаточно высокий чин.

– У тебя прекрасный чин. Я вовсе не хочу, чтоб у тебя был более высокий чин. Это могло бы вскружить тебе голову. Ах, милый, я так рада, что ты не тщеславный. Я бы все равно вышла за тебя, даже если б ты был тщеславный, но это так спокойно, когда муж не тщеславный.

Мы тихо разговаривали, сидя на балконе. Луне пора было взойти, но над городом был туман, и она не взошла, и спустя немного времени начало моросить, и мы вошли в комнату. Туман перешел в дождь, и спустя немного дождь полил – очень сильно, и мы слышали, как он барабанит по крыше. Я встал и подошел к двери, чтобы посмотреть, не заливает ли в комнату, но оказалось, что нет, и я оставил дверь открытой.

– Кого ты еще видел? – спросила Кэтрин.

– Мистера и миссис Мейерс.

– Странная они пара.

– Говорят, на родине он сидел в тюрьме. Его выпустили, чтоб он мог умереть на свободе.

– И с тех пор он счастливо живет в Милане?

– Не знаю, счастливо ли.

– Достаточно счастливо после тюрьмы, надо полагать.

– Она собирается сюда с подарками.

– Она привозит великолепные подарки. Ты, конечно, тоже ее милый мальчик?

– А как же.

– Вы все ее милые мальчики, – сказала Кэтрин. – Она особенно любит милых мальчиков. Слышишь – дождь.

– Сильный дождь.

– А ты меня никогда не разлюбишь?

– Нет.

– И это ничего, что дождь?

– Ничего.

– Как хорошо. А то я боюсь дождя.

– Почему?

Меня клонило ко сну. За окном упорно лил дождь.

– Не знаю, милый. Я всегда боялась дождя.

– Я люблю дождь.

– Я люблю гулять под дождем. Но для любви это плохая примета.

– Я тебя всегда буду любить.

– Я тебя буду любить в дождь, и в снег, и в град, и… что еще бывает?

– Не знаю. Мне что‑то спать хочется.

– Спи, милый, а я буду любить тебя, что бы ни было.

– Ты в самом деле боишься дождя?

– Когда я с тобой, нет.

– Почему ты боишься?

– Не знаю.

– Скажи.

– Не заставляй меня.

– Скажи.

– Нет.

– Скажи.

– Ну, хорошо. Я боюсь дождя, потому что иногда мне кажется, что я умру в дождь.

– Что ты!

– А иногда мне кажется, что ты умрешь.

– Вот это больше похоже на правду.

– Вовсе нет, милый. Потому что я могу тебя уберечь. Я знаю, что могу. Но себе ничем не поможешь.

– Пожалуйста, перестань. Я сегодня не хочу слушать сумасшедшие шотландские бредни. Нам не так много осталось быть вместе.

– Что же делать, если я шотландка и сумасшедшая. Но я перестану. Это все глупости.

– Да, это все глупости.

– Это все глупости. Это только глупости. Я не боюсь дождя. Я не боюсь дождя. Ах, господи, господи, если б я могла не бояться!

Она плакала. Я стал утешать ее, и она перестала плакать. Но дождь все шел.

 

Глава двадцатая

 

Как‑то раз после обеда мы отправились на скачки. С нами были Фергюсон и Кроуэлл Роджерс, тот самый, что был ранен в глаза при разрыве дистанционной трубки. Пока девушки одевались, мы с Роджерсом сидели на кровати в его комнате и просматривали в спортивном листке отчеты о последних скачках и имена предполагаемых победителей. У Кроуэлла вся голова была забинтована, и он очень мало интересовался скачками, но постоянно читал спортивный листок и от нечего делать следил за всеми лошадьми. Он говорил, что все лошади – страшная дрянь, но лучших тут нет. Старый Мейерс любил его и давал ему советы. Мейерс всегда выигрывал, но не любил давать советы, потому что это уменьшало выдачу. На скачках было много жульничества. Жокеи, которых выгнали со всех ипподромов мира, работали в Италии. Советы Мейерса всегда были хороши, но я не любил спрашивать его, потому что иногда он не отвечал вовсе, а когда отвечал, видно было, что ему очень не хочется это делать, но по каким‑то причинам он считал себя обязанным подсказывать нам, и Кроуэллу он подсказывал с меньшей неохотой, чем другим. У Кроуэлла были повреждены глаза, один глаз был поврежден серьезно, и у Мейерса тоже что‑то было неладно с глазами, и поэтому он любил Кроуэлла. Мейерс никогда не говорил жене, на какую лошадь он ставит, и она то выигрывала, то проигрывала, чаще проигрывала, и все время болтала.

Вчетвером мы в открытом экипаже поехали в Сан‑Сиро. День был прекрасный, и мы ехали через парк, потом ехали вдоль трамвайных путей и наконец выехали за город, где дорога была очень пыльная. По сторонам тянулись виллы за железными оградами, и большие запущенные сады, и канавы с проточной водой, и огороды с запыленной зеленью на грядках. Вдали на равнине виднелись фермерские дома и обширные зеленые участки с каналами искусственного орошения, а на севере поднимались горы. По дороге к ипподрому двигалось много экипажей, и контролер у ворот пропустил нас без билетов, потому что мы были в военной форме. Мы вышли из экипажа, купили программу, пересекли круг и по гладкому плотному дерну дорожки пошли к паддоку. Трибуны были деревянные и старые, а ниже трибун были кассы, и еще другой ряд касс был возле конюшен. У забора толпились солдаты. На паддоке было довольно много народу. Под деревьями, за большой трибуной, конюхи проводили лошадей. Мы увидели знакомых и раздобыли для Фергюсон и Кэтрин стулья и стали смотреть на лошадей.

Они ходили по кругу, гуськом, опустив голову, на поводу у конюхов. Одна лошадь была вороная с лиловатым отливом, и Кроуэлл клялся, что она крашеная. Мы всмотрелись получше и решили, что, пожалуй, он прав. Эту лошадь вывели только за минуту, перед тем как дали сигнал седлать. Мы разыскали ее в программе по номеру у конюха на рукаве, и там значилось: вороной мерин, кличка Япалак. Предстоял заезд для лошадей, ни разу не бравших приза больше тысячи ливров. Кэтрин была твердо убеждена, что у лошади искусственно изменена масть. Фергюсон сказала, что она не уверена. Мне это дело тоже казалось подозрительным. Мы все решили играть эту лошадь и поставили сто лир. В расчетном листке было сказано, что выдача за нее будет тридцатипятикратная. Кроуэлл пошел покупать билеты, а мы остались и смотрели, как жокеи сделали еще один круг под деревьями и потом выехали на дорожку и медленным галопом направились к повороту, на место старта.

Мы поднялись на трибуну, чтоб следить за скачкой. В то время в Сан‑Сиро не было резиновой ленточки, и стартер выровнял всех лошадей, – они казались совсем маленькими вдали на дорожке, – и затем, хлопнув своим длинным бичом, дал старт. Они прошли мимо нас; вороная лошадь скакала впереди, и на повороте оставила всех других далеко за собой. Я смотрел в бинокль, как они шли по задней дорожке, и видел, что жокей изо всех сил старается сдержать ее, но он не мог сдержать ее, и когда они вышли из‑за поворота на переднюю дорожку, вороная шла на пятнадцать корпусов впереди остальных. Пройдя столб, она сделала еще полкруга.

– Ах, как чудно, – сказала Кэтрин. – Мы получим больше трех тысяч лир. Просто замечательная лошадь.

– Надеюсь, – сказал Кроуэлл, – краска не слиняет до выдачи.

– Нет, правда, чудесная лошадь, – сказала Кэтрин. – Интересно, мистер Мейерс на нее ставил?

– Выиграли? – крикнул я Мейерсу. Он кивнул.

– А я нет, – сказала миссис Мейерс. – А вы, дети, на кого ставили?

– На Япалака.

– Да ну? За него тридцать пять дают.

– Нам понравилась его масть.

– А мне нет. Он мне показался каким‑то жалким. Говорили, что на него не стоит ставить.

– Выдача будет небольшая, – сказал Мейерс.

– По подсчетам, тридцать пять, – сказал я.

– Выдача будет небольшая, – сказал Мейерс. – Его заиграли в последнюю минуту.

– Кто?

– Кемптон со своими ребятами. Вот увидите. Хорошо, если вдвое выдадут.

– Значит, мы не получим три тысячи лир? – сказала Кэтрин. – Мне не нравятся эти скачки. Просто жульничество.

– Мы получим двести лир.

– Это чепуха. Это нам ни к чему. Я думала, мы получим три тысячи.

– Жульничество и гадость, – сказала Фергюсон.

– Правда, не будь тут жульничества, мы бы на нее не ставили, – сказала Кэтрин. – Но мне нравилось, что мы получим три тысячи лир.

– Идемте вниз, выпьем чего‑нибудь и узнаем, какая выдача, – сказал Кроуэлл.

Мы спустились вниз, к доске, где вывешивали номера победителей, и в это время зазвенел сигнал к выдаче, и против Япалака вывесили «восемнадцать пятьдесят». Это значило, что выдача меньше чем вдвое.

Мы спустились в бар под большой трибуной и выпили по стакану виски с содовой. Мы натолкнулись там на двух знакомых итальянцев и Мак Адамса, вице‑консула, и они все пошли вместе с нами наверх. Итальянцы держали себя очень церемонно. Мак Адаме завел разговор с Кэтрин, а мы пошли вниз делать ставки. У одной из касс стоял мистер Мейерс.

– Спросите его, на какую он ставит, – сказал я Кроуэллу.

– Какую играете, мистер Мейерс? – спросил Кроуэлл.

Мейерс вынул свою программу и карандашом указал на номер пятый.

– Вы не возражаете, если мы тоже на нее поставим? – спросил Кроуэлл.

– Валяйте, валяйте. Только не говорите жене, что это я вам посоветовал.

– Давайте выпьем чего‑нибудь, – сказал я.

– Нет, спасибо. Я никогда не пью.

Мы поставили на номер пятый сто лир в ординаре и сто в двойном и выпили еще по стакану виски с содовой. Я был в прекрасном настроении, и мы подцепили еще двоих знакомых итальянцев и выпили с каждым из них и потом вернулись наверх. Эти итальянцы тоже были очень церемонны и не уступали в этом отношении тем двоим, которых мы повстречали раньше. Из‑за их церемонности никому не сиделось на месте. Я отдал Кэтрин билеты.

– Какая лошадь?

– Не знаю. Это по выбору мистера Мейерса.

– Вы даже не знаете ее клички?

– Нет. Можно посмотреть в программе. Кажется, пятый номер.

– Ваша доверчивость просто трогательна, – сказала она. Номер пятый выиграл, но выдача была ничтожная.

Мистер Мейерс сердился.

– Нужно ставить двести лир, чтобы получить двадцать, – сказал он. – Двенадцать лир за десять. Не стоит труда. Моя жена выиграла двадцать лир.

– Я пойду с вами вниз, – сказала Кэтрин.

Все итальянцы встали. Мы спустились вниз и подошли к паддоку.

– Тебе тут нравится? – спросила Кэтрин.

– Да. Ничего себе.

– В общем, тут забавно, – сказала она. – Но знаешь, милый, я не выношу, когда так много знакомых.

– Не так уж их много.

– Правда. Но эти Мейерсы и этот из банка с женой и дочерьми…

– Он платит по моим чекам, – сказал я.

– Ну, не он, кто‑нибудь другой платил бы. А эта последняя четверка итальянцев просто ужасна.

– Можно остаться здесь и отсюда смотреть следующий заезд.

– Вот это чудесно. И знаешь что, милый, давай поставим на такую лошадь, которой мы совсем не знаем и на которую не ставит мистер Мейерс.

– Давай.

Мы поставили на лошадь с кличкой «Свет очей», и она пришла четвертой из пяти. Мы облокотились на ограду и смотрели на лошадей, которые проносились мимо нас, стуча копытами, и видели горы вдали и Милан за деревьями и полями.

– Я здесь себя чувствую как‑то чище, – сказала Кэтрин.

Лошади, мокрые и дымящиеся, возвращались через ворота. Жокеи успокаивали их, подъезжая к деревьям, чтобы спешиться.

– Давай выпьем чего‑нибудь. Только здесь, чтобы видеть лошадей.

– Сейчас принесу, – сказал я.

– Мальчик принесет, – сказала Кэтрин. Она подняла руку, и к нам подбежал мальчик из бара «Пагода» возле конюшен. Мы сели за круглый железный столик.

– Ведь правда, лучше, когда мы одни?

– Да, – сказал я.

– Я себя чувствовала такой одинокой, когда с нами были все эти люди.

– Здесь очень хорошо, – сказал я.

– Да. Ипподром замечательный.

– Недурной.

– Не давай мне портить тебе удовольствие, милый. Мы вернемся наверх, как только ты захочешь.

– Нет, – сказал я. – Мы останемся здесь и будем пить. А потом пойдем и станем у рва с водой на стиплчезе.

– Ты так добр ко мне, – сказала она.

После того как мы побыли вдвоем, нам приятно было опять увидеть остальных. Мы прекрасно провели день.

 

Глава двадцать первая

 

В сентябре наступили первые холодные ночи, потом и дни стали холодные, и на деревьях в парке начали желтеть листья, и мы поняли, что лето прошло. На фронте дела шли очень плохо, и Сан‑Габриеле все не удавалось взять. На плато Баинзицца боев уже не было, а к середине месяца прекратились бои и под Сан‑Габриеле. Взять его так и не удалось. Этторе уехал на фронт. Лошадей увезли в Рим, и скачек больше не было. Кроуэлл тоже уехал в Рим, откуда должен был эвакуироваться в Америку. В городе два раза вспыхивали антивоенные бунты, и в Турине тоже были серьезные беспорядки. Один английский майор сказал мне в клубе, что итальянцы потеряли полтораста тысяч человек на плато Баинзицца и под Сан‑Габриеле. Он сказал, что, кроме того, они сорок тысяч потеряли на Карсо. Мы выпили, и он разговорился. Он сказал, что в этом году уже не будет боев и что итальянцы откусили больше, чем могли проглотить. Он сказал, что наступление во Фландрии обернулось скверно. Если и дальше будут так же мало беречь людей, как в эту осень, то союзники через год выдохнутся. Он сказал, что мы все уже выдохлись, но что это ничего до тех пор, пока мы сами этого не знаем. Мы все выдохлись. Вся штука в том, чтоб не признавать этого. Та страна, которая последней поймет, что она выдохлась, выиграет войну. Мы выпили еще. Не из штаба ли я? Нет. А он – да. Все чушь. Мы сидели вдвоем, развалившись на одном из больших кожаных диванов клуба. Сапоги у него были из матовой кожи и тщательно начищены. Это были роскошные сапоги. Он сказал, что все чушь. У всех на уме только дивизии и пополнения. Грызутся из‑за дивизий, а как получат их, так сейчас и угробят. Все выдохлись. Победа все время за немцами. Вот это, черт подери, солдаты! Старый гунн, вот это солдат. Но и они выдохлись тоже. Мы все выдохлись. Я спросил про русских. Он сказал, что и они уже выдохлись. Я скоро сам увижу, что они выдохлись. Да и австрийцы выдохлись тоже. Вот если бы им получить несколько дивизий гуннов, тогда бы они справились. Думает ли он, что они перейдут в наступление этой осенью? Конечно, да. Итальянцы выдохлись. Все знают, что они выдохлись. Старый гунн пройдет через Трентино и перережет у Виченцы железнодорожное сообщение, – вот наши итальянцы и готовы. Австрийцы уже пробовали это в шестнадцатом, сказал я. Но без немцев. Верно, сказал я. Но они вряд ли пойдут на это, сказал он. Это слишком просто. Они придумают что‑нибудь посложнее и на этом окончательно выдохнутся. Мне пора, сказал я. Пора возвращаться в госпиталь.

– До свидания, – сказал он. Потом весело: – Всяческих благ. – Пессимизм его суждений находился в резком противоречии с его веселым нравом.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: