КОСМОПОЛИТ АСПЕР, ИЛИ ТВОРЧЕСТВО СМЕРТИ 31 глава




– Товаль хочет, вероятно, сказать, что Корнер скоро приедет.

Мне при этом ответе пришлось сильно закусить губу, отчего вышло вроде: „ычет, ыроятно, ызать, чьо, ырнер оро рыедет“.

– Ты что-то ешь? – сказала моя жена, заглядывая мне в лицо. – Нет, я ничего не понимаю. Вы мне не ответили, Товаль, зачем вы здесь оказались, а вас очень приятно встретить. Зачем вы хотите меня в чем-то запутать?

– Но, Дэзи, – умоляюще вздохнул Товаль, – чем же я виноват, что судья – здесь?

Она живо повернулась к нему гневным движением, еще не успевшим передаться взгляду, но тотчас рассмеялась.

– Вы думаете, что я дурочка? – поставила она вопрос прямо. – Если судья здесь и так вежлив, что послал вас рассказывать о себе таинственные истории, то будьте добры ему передать, что мы – тоже, может быть, – здесь!

Как ни хороша была эта игра, наступил момент объяснить дело.

– Дэзи, – сказал я, взяв ее за руку, – оглянись и знай, что ты у себя. Я хотел тебя еще немного помучить, но ты уже волнуешься, а потому благодари Товаля за его заботы. Я только купил; Товаль потратил множество своего занятого времени на все внутреннее устройство. Судья действительно здесь, и этот судья – ты. Тебе судить, хорошо ли вышло.

Пока я объяснял, Дэзи смотрела на меня, на Товаля, на Товаля и на меня.

– Поклянись, – сказала она, побледнев от радости, – поклянись страшной морской клятвой, что это… Ах, как глупо! Конечно же, в глазах у каждого из вас сразу по одному дому! И я-то и есть судья?! Да будь он грязным сараем…

Она бросилась ко мне и вымазала меня слезами восторга».

Так было в романе «Бегущая по волнам» – это та самая сцена, из-за которой ломали копья впоследствии гриноведы: так что же – Несбывшееся здесь или нет?

А вот что было наяву весной 1932 года. Дешевый саманный домик с земляными полами. В сущности – сарай…

«– Тебе, Сашенька, нравится здесь?

– Очень. Давно я не чувствовал такого светлого мира. Здесь – дико, но в этой дикости – покой. И хозяев нет.

– Хорошо бы такой домик иметь нам… – говорю я.

– Конечно, хорошо, да разве можем мы об этом счастье теперь думать – бедняки мы горькие…

– Так что, если бы у нас была возможность, ты бы купил его?

– Ну, купил бы. Да что ты, Котофей, ко мне, как следователь, пристаешь?

Тогда, вынув из кармана фартука купчую, подаю ее Александру Степановичу: „Читай и на меня не сердись“.

С недоумением он развернул документ, начал его читать, и вдруг розовая волна радости охватила его бледное лицо. Он поднял на меня заблестевшие глаза, схватил мои руки, долго держал их молча, прижав к глазам, и крепко, крепко поцеловал».[552]

Так и соотносились в его жизни мечты и реальность. Писал о дворцах, а жил в хижинах. Придумывал далекие моря и парусные корабли, а сам плавал на грязных баркасах. В последнем романе он попытался свести мечты и реальность воедино, написать об «униженных и оскорбленных».

«„Недотрога“ окончательно выкристаллизовалась во мне. Некоторые сцены так хороши, что, вспоминая их, я сам улыбаюсь… Здесь-то я обязательно напишу „Недотрогу“, и будут снова часы».[553]

А через несколько дней после переезда у Грина началась сильная рвота. Нина Николаевна позвала Яковлева, врача из санатория.

«– У вашего мужа рак желудка. Я это увидел, как вошел в комнату. Года два работал в клинике профессора Оппеля, и у меня есть некоторый опыт в распознании раковых больных даже по внешнему виду.

Хотелось кричать от боли – ведь это же полная безнадежность, а мне надо было молчать, чтобы в открытые окна Александр Степанович ничего не услышал, надо было сделать спокойное лицо. Я только тихо сказала врачу: „Пошлите меня в аптеку“.

По дороге врач сказал мне, что он уверен, почти уверен, что это рак.

– А операция?

– Безнадежно. Далеко зашедший случай».[554]

Она предложила собраться всем врачам, лечившим ее мужа. Через несколько дней Грина осмотрели трое докторов, а потом в саду, под большим ореховым деревом прошел консилиум, на котором с диагнозом согласились все.

«Вчера я долго говорила с врачами – от чего же умирает Саша. Они все-таки находят, что от рака, но где зарождение его – в легких ли, в желудке или печени метастазы, или наоборот, сказать ничего нельзя без рентгена. Такой бурный темп истощения, говорят они, бывает только при раке…» – писала она в эти дни Калицкой.[555]

В тот же день пришел почтальон и принес бандероль с двадцатью экземплярами «Автобиографической повести», только что вышедшей в Ленинграде. Грин подарил врачам по книге. Последний раз в жизни.

«Мне никогда не забыть этой страшной картины: смертельно бледный Александр Степанович, и на белом одеяле вокруг него разбросаны синие книжки „Автобиографической повести“ – тяжелое начало встретилось с не менее горьким и тяжким концом талантливого, светлого, жизнелюбивого писателя. Где справедливость?»[556]

19 июня 1932 года Нина Николаевна писала Новикову:

«Дорогой Иван Алексеевич!

Александр Степанович умирает от рака желудка. Напишите ему что-либо доброе, что его развлечет. О болезни не пишите. Он не знает о своем положении. Очень тяжело и жаль его, страдающего.

Ваша Н. Грин».[557]

«Марина захватила с собой Вашу „Дорогу никуда“, – писал Новиков Грину. – Я даю ее с осторожностью, чтобы не потерять. Но нельзя не дать потому, что эти молодые читатели любят Вас – очень, и эту книжку особенно. С ней спорит только „Бегущая по волнам“».[558]

Это было последнее полученное Александром Степановичем письмо.

За два дня до смерти он попросил, чтобы пришел священник.

«Он предложил мне забыть все злые чувства и в душе примириться с теми, кого я считаю своими врагами. Я понял, Нинуша, о ком он говорит, и ответил, что нет у меня зла и ненависти ни к одному человеку на свете, я понимаю людей и не обижаюсь на них. Грехов же в моей жизни много и самый тяжкий из них – распутство, и я прошу Бога отпустить его мне».[559]

«Он все время в забытьи. До последней сознательной минуты, когда язык его еще не был парализован, он говорил о разных мелочах будущей жизни. Сердце, сравнительно крепкое, упорно держит Сашу на земле», – писала Нина Николаевна Калицкой 8 июня 1932 года.[560]

Умер Грин вечером того же дня. В половине седьмого.

Летом в Крыму нельзя затягивать похороны, и хоронили назавтра.

«На кладбище – пустынном и заброшенном – выбрала место. С него видна была золотая чаша феодосийских берегов, полная голубизны моря, так нежно любимого Александром Степановичем… В тот тяжелый для Крыма год даже простой деревянный гроб было трудно достать. Я обтянула его деревянный остов белым полотном и обила мелкими вьющимися розами, которые Грин, вообще очень любивший цветы, любил больше всего».[561]

«Я думала, что провожать буду только я да мама. А провожало человек 200, читателей и людей, просто жалевших его за муки. Те же, кто боялся присоединиться к церковной процессии, большими толпами стояли на всех углах пути до церкви. Так что провожал весь город. Батюшка в церкви сказал о нем, как о литераторе и христианине хорошее доброе слово… Литераторов, конечно, никого не было, хотя я написала о тяжелой болезни Саши Максу Волошину в Коктебель, где Дом литераторов… Как странно мне, единственно, что острой иглой впивается мне в сердце, это мысль о том, что никогда я больше не услышу и не увижу, как плетется пленительное кружево его рассказа… На всем остался Сашин последний, уставший взгляд».[562]

 

Глава XIX

НИНА

 

На этом можно было бы поставить точку. Так жил и так умер Грин. Все остальное – легенда. Возможно, следы ее остались в этой книге, потому что отделить легенду от вымысла иногда бывает очень сложно, хотя автор этой книги именно к тому стремился. Но история Грина – тот самый случай, когда недостаточно рассказать лишь о нем самом и промолчать о том, что ждало его жену и любимую его героиню, его Ассоль, Тави Тум, Дэзи, Молли, Джесси, его Недотрогу. И история эта будет по-своему не менее трагичной и несправедливой, чем история жизни самого Грина.

Она осталась жить вдвоем с матерью в Старом Крыму в том самом саманном домике, где умер Грин. Постепенно приходила в себя, переписывалась с Новиковыми, с Надеждой Яковлевной Мандельштам, с литературоведами Владимиром Смиренским и Корнелием Зелинским, позднее – с Паустовским. Но самым близким человеком для Нины Николаевны оставалась Вера Павловна Калицкая и больше всего в фонде Грина именно ее писем.

«8 июля, в 6 ч. 30 мин. вечера умер Саша, милая Вера Павловна! Агония длилась сутки. Умер очень тихо – отошел. Я все время держала его за руку и гладила по голове, чтобы ему было легче. Утром вспрыснула морфий, чтобы хотя бы и без сознания, но не было у него болей. Он сразу перестал стонать и только тяжело дышал. В гробу лежал с блаженно-тихим спящим лицом, все удивлялись…»[563]

Калицкая отвечала: «Как ни больно мне было думать, что Саша должен умереть, теперь я уже думаю иначе: слава Богу, что он отмучился, успокоился. Когда я прочла Ваши слова о том, что Саша после бреда и галлюцинаций пришел в себя, позвал священника и долго с ним говорил, я была поражена и, не скрою, радостно. Если бы Вы знали, как я молилась о том, чтобы Бог дал Саше „христианскую кончину“. Я не смела писать Вам о том, чтобы Вы попросили Сашу причаститься, думая, что Вы ни за что на это не решитесь, а только молилась».[564]

Калицкая переживала в ту пору тяжелые времена. В начале тридцатых годов у нее испортились отношения с мужем, мрачным, замкнутым человеком, она думала от него уйти и спрашивала в письмах у Нины Николаевны, можно ли купить в Старом Крыму недорогой дом и в нем поселиться, легко ли найти работу. Они подробно обсуждали этот вопрос, мечтали, прикидывали, но, как ни трудно приходилось Вере Павловне с Казимиром Петровичем, она так и не ушла от него. Отчасти потому, что остававшаяся с мужем до конца Нина Грин была ей примером.

А сама Нина Николаевна в 1934 году, поддавшись уговорам матери, вышла замуж за врача-фтизиатра Петра Ивановича Нания, лечившего Грина в последний год его жизни. Это известие очень огорчило литературоведа Владимира Смиренского, полагавшего, что вдова Грина должна хранить память о своем муже и никому более не принадлежать. Вера Павловна по-женски поняла и поддержала Нину Николаевну. И когда в середине 30-х годов Нина Грин приступила к написанию первого варианта мемуаров о Грине и Нанию это сильно не понравилось, Калицкая посоветовала своей корреспондентке не портить из-за Александра Степановича отношений с мужем. Достаточно того, что он мучил ее при жизни, не хватало только, чтобы портил жизнь теперь.

Однако счастья третий брак Нине Николаевне не принес. Жена Ивана Алексеевича Новикова, Ольга Максимилиановна, та самая, что писала в страшном августе 1931-го под диктовку письмо Грина, когда тот был не в состоянии водить рукой, позднее вспоминала:

«В 1936 году я приехала в Старый Крым. Нина Николаевна мне очень обрадовалась, но сама она стала какой-то другой, погасшей. Не было прежней Фрези Грант, которую мы так любили. Сама она это хорошо понимала. „Я очень переменилась, Машенька, – грустно сказала она, когда мы с ней пошли на кладбище, – и я знаю это. Того, что было с Александром Степановичем, не повторится. Тогда я не ходила, а летала, помните? Ненавижу себя такую, как сейчас. Стараюсь жить этой чужой мне жизнью, а не получается. Словно это и не я“».[565]

Все чаще и чаще она возвращалась мыслями к Грину. Еще в 1932 году, полтора месяца спустя после смерти Александра Степановича, она сообщила Новиковым о своем желании написать биографию Грина:

«Если удастся, сама попробую написать, не удастся – попрошу кого-либо, но хочу это сделать при жизни, а то на А. С. так много лишнего лежит, что только я могу разобраться в этом; об этом лишнем мы с А. С. часто говорили. Буду собирать все – и белое, и черное, чтобы вышел не только мой человек, но и вообще человек».[566]

А в 1938 году писала критику Корнелию Зелинскому:

«Вся моя человеческая жизнь оправдана одиннадцатью годами жизни с Александром Степановичем. За шесть лет после его смерти я, конечно, невероятно изменилась, душевно постарела, погрубела, но знак А. С. всегда останется на моем существе. И, как бы ни была трудна мне жизнь с ним, она была прекрасна».[567]

Нина Николаевна призывала Веру Павловну делать эту работу вдвоем: она бы написала свою часть воспоминаний, а Калицкая – свою, но Вера Павловна долго отказывалась. По таинственным законам человеческой души с годами образ Грина не просветлялся, но становился в ее памяти более темным и отталкивающим.

«Вспоминала, как когда мы приезжали в Ленинград и мы пустились в воспоминания, кончилось это Вашими, да, кажется, и моими слезами, так это все было надрывно».[568]

«Писать об А. С. в радужных красках я не могу; чем больше я о нем думала, тем труднее мне изобразить его положительным типом. Слава Богу, в молодости, когда я с ним жила, я его не совсем знала, очень многого не понимала и потому могла как-то мириться и жить, а теперь образ его кажется мне и трагическим, и страшным, а хорошее в нем только искрами. Блеснет и потухнет».[569]А в другом письме добавила: «Поистине это был человек, про которого можно сказать словами Достоевского: „Бог с чертом борются, и место битвы – сердца людей“».

Год спустя она все же написала воспоминания, отослала их Нине Николаевне, и это едва не привело к разрыву между двумя женщинами. Нина Николаевна была огорчена, оскорблена, защищала Грина и обвиняла Веру Павловну в том, что воспоминания написаны «по-бабьи». Калицкая отвечала:

«Я уже Вам раньше писала, что относилась к Вам как к сестре. Вытекало это из такого понимания наших отношений: и Вы, и я несем одинаково тяжелый крест, прожив с А. С. Разница только в том, что я помогала А. С. встать на ноги, а Вы были идеальной женой для состоявшегося писателя и всячески облегчали его кончину. Я думала, что общий „крест“ нас роднит. Но из Вашего письма я поняла, что все это неверно. Если на всю жизнь согрел Вас А. С., дал Вам такой большой запас счастья, что его хватит до смерти, то жизнь с ним уже не „крест“, а все мои построения были на песке. Если здоровый больного не разумеет, то и счастливый – несчастливого.

Вы, Нина Николаевна, наших отношений с А. С. по-настоящему не знаете, так как вообще отношения между мужем и женой знают только эти два человека. Огорчить Вас своими воспоминаниями я отнюдь не хотела, даже не подозревала, что это может случиться…

Ведь я и 1/4 правды об А. С-че не написала. Сделала это в память о любви к нему, по-своему жалея, а Вы считаете, что я очернила его! Вам посчастливилось никогда не увидеть одного из многих ликов А. С-ча страшного, потому Вы так меня строго и судите… Вам он говорит: „она меня никогда не понимала“, а мне в последний свой приезд: „как ты могла спускать мне все, что я вытворял: ведь меня бить было надо“».[570]

Но судила Нина Николаевна Веру Павловну не только за изображение неприглядных сторон человеческого поведения Грина. Каково было ей читать такие нравоучительные, перечеркивающие его творческий, писательский путь пассажи из литературоведческой статьи Калицкой: «Грин не мог не понимать, что писатель только тогда становится „властителем дум“, когда сливается с жизнью людских истоков, болеет их горем, радуется их радостям и отвечает так или иначе на запросы жизни. Он подходил к такому пониманию, медленно нащупывая „дело, которое могло бы заполнить жизнь“, и, конечно, нашел бы это дело в „литературе, сливающейся с жизнью“, если б не дурная наследственность, беспризорная юность и разгул не погубили бы его преждевременно и не истощили бы еще за несколько лет до смерти».[571]

После этого в их переписке наступил перерыв. Только полгода спустя Нина Николаевна написала Вере Павловне примирительное письмо, и та так же примирительно отвечала: «Я понимаю, что писать об А. С. надо как можно мягче и осторожнее. У меня всегда было чувство контакта с умершими, есть оно и с А. С. И надо быть с ним в мире. Простите за эту мистику, но я думаю, что она Вам понятна».[572]

А между тем Грина, хоть и со скрипом, издавали. В 1933 году вышли в «Красной нови» с предисловием Мариэтты Шагинян рассказы, которые он напрасно пытался опубликовать при жизни. На издании книг Грина настаивали многие признанные советские писатели и поэты: Олеша, Паустовский, Леонов, Малышкин, Огнев, Багрицкий.

Последний писал: «А. Грин – один из любимейших авторов моей молодости. Он научил меня мужеству и радости жизни. Мало кто из русских писателей так прекрасно овладел словом во всей его полноценности, и никто, я уверен в этом, не умел так сюжетно строить. Мы не имеем права забывать этого мастера – это бесхозяйственно. Он может научить многому наших молодых авторов».[573]

«Грин для многих из современных наших писателей был школой во многих отношениях. Для меня лично Грин – один из любимейших мастеров – мастер удивительный, в своем роде единственный в русской литературе… Качество, высокое качество, поэзия, исключительная выдумка, вера в силу человеческих возможностей – вот свойства Грина», – утверждал Ю. Олеша.[574]

Фадеев, рапповец, сподвижник Авербаха, призывавший сбросить Шиллера с корабля современности за романтизм, направил в 1933 году вместе с Юрием Либединским в издательство «Советская литература» письмо, в котором есть такие строки: «Несомненно, что А. С. Грин является одним из оригинальнейших писателей… Многие книги его, отличающиеся совершенством формы и столь редким у нас авантюрным сюжетом, любимы молодежью… Они принесут немалую пользу».[575]

И книги Грина снова начали выходить. В 1934 году – рассказы, в 1935-м – «Дорога никуда», в 1939-м – «Золотая цепь». Былые критики Грина пересматривали свое к нему отношение. Изменились и стиль, и тон, и название рецензий: «Героическое…», «Вымысел и жизнь», «Оправдание романтики», «Право на мечту». Большую роль в деле сближения Грина с советской литературой сыграла повесть Паустовского «Черное море». Грин был зачислен в отряд сказочников, пусть кое-что не понявших в революции, но все же наших, советских. Немного подпортила общую картину статья Веры Смирновой «Корабль без флага», опубликованная 23 февраля 1941 года в «Литературной газете» и обвиняющая Грина в отсутствии патриотизма:

«Герои Грина – люди без родины и страшное дело! – это ощущение лишает силы даже самых крепких из них. У них нет цели, нет своего дела… У корабля, на котором Грин со своей командой отверженных отплыл от берегов своего отечества, нет никакого флага, он держит курс в „никуда“ и единственный груз его – надежда на случайное счастье».[576]

И все же решающего удара по писателю эта статья еще не нанесла, и оргвыводов пока не последовало.

Меж тем Нина Николаевна получала за издания книг Грина деньги, на которые вместе с Нанием построила для себя добротный жилой дом, а домик, где умер Александр Степанович, превратила в частный музей, надеясь, что со временем он получит государственный статус. В 1940 году пришло письмо из Наркомпроса, в котором сообщалось о том, что открытие музея запланировано на 1942 год, к десятилетию со дня смерти писателя.

Помешала война. Помешала так, что музей открыли только в семидесятые годы. О том, что произошло в Старом Крыму во время войны, много писалось людьми, которые хорошо знали Нину Николаевну в пятидесятые-шестидесятые годы; существует книга воспоминаний о ней, написанная ее душеприказчицей Ю. А. Первовой и изданная без указания тиража (очевидно, очень маленького)[577]в Симферополе в 2001 году с предисловием Н. А. Кобзева, но пронзительнее всего о событиях того времени говорят документы, собранные профессором С. Б. Филимоновым.

То, что следует ниже – материалы предварительного допроса Нины Николаевны Грин зимой 1945/46 года и ее показания:

«До оккупации я проживала в г. Старый Крым и работала медсестрой в солнцелечебнице. При немцах с 29.01.42 г. я стала добровольно работать завтипографией в г. Старый Крым по выпуску „Официального бюллетеня Старо-Крымского района“. С 1.03.43 г. по март 1943 г. я работала редактором „Официального бюллетеня Старо-Крымского района“. В марте типография была немцами закрыта, по какой причине – не знаю.

Будучи редактором „Бюллетеня“, я в первую очередь беспокоилась о своевременном выпуске его, где всегда печатались сводки, которые, безусловно, были лживыми, но я другого сделать не могла. Кроме того, в „Бюллетене“ печатались различные статьи антисоветского характера, которые перепечатывались из газеты „Голос Крыма“. Должность заведующей типографией мне предложили в горуправе, и я на это согласилась, так как в это время у меня было тяжелое материальное положение. Выехать из Крыма, т. е. эвакуироваться, я не могла, так как у меня была старая больная мать и у меня были приступы грудной жабы. Выехала я в Германию в январе 1944 г., боясь ответственности за то, что работала редактором. В Германии я работала вначале рабочей, а затем медсестрой лагеря. Я виновной себя признаю полностью во всем. Безусловно, весь материал, который печатался в типографии, был антисоветского характера. Я не отрицаю, что, будучи завтипографией и редактором „Бюллетеня“, я к работе относилась добросовестно. Оклад мой был вначале 600 руб., а затем 1100 руб. в месяц. Я вину свою сознаю, но прошу суд учесть мою болезнь, преклонный возраст и строго меня не наказывать, так как хочу Родине принести еще пользу в части восстановления Домамузея моего покойного мужа писателя Грина и солнцелечебницы».[578]

Едва ли в этих сухих показаниях она себя оговаривала и на следствии к ней применяли методы устрашения и принуждали лгать. Этого не было, но многое из того, о чем она следователю говорила, в дело не вошло.

В 1941 году Нина Николаевна разошлась с Нанием. У ее семидесятилетней матери появились признаки психического заболевания, которое быстро прогрессировало. А умалишенных немцы уничтожали. Из-за нищеты, страха за мать она пошла работать в типографию. Сначала просто корректором, потом ее назначили редактором. От этой должности она хотела отказаться, но ее отказа немцы не приняли. Или становись редактором, или уходи.

«Боясь потерять место, боясь голодной смерти, боясь уничтожения психически больной матери, я согласилась», – писала она позднее в письме Генеральному прокурору Союза ССР.[579]

В 1944-м при освобождении Крыма, когда пошли слухи о том, что наступающие советские войска без суда и следствия расстреливают всех, кто работал на немцев, она бежала в Одессу. Там беженцев сняли с парохода, посадили в товарные вагоны и отправили в Германию в рабочий лагерь. При освобождении Нина Николаевна оказалась в американской зоне возле Любека. Осенью сорок пятого она добровольно вернулась в Россию и пошла в МГБ к местному начальнику Рудикову.

О дальнейшем пишет Ю. А. Первова:

«– Я ему без утайки рассказала, почему пошла работать к немцам. Он внимательно меня выслушал, – вспоминала в одном из разговоров Нина Николаевна. – Я ему говорю, что пришла арестовываться. Рудиков сказал: „Идите, разберемся“.

– Ну и разобрались? – спросила я.

– Да, – невесело ответила она. – Недели через две возвращаюсь домой из лесу – стоят двое военных у калитки. Сердце екнуло: за мной! Так и вышло».[580]

Ее признали виновной в сотрудничестве с немецкими карательными органами и измене Родине и присудили к 10 годам лишения свободы с поражением в правах на 5 лет и конфискацией имущества.

Наказание она отбывала на Севере, в Печоре, где строили железнодорожную ветку. В лагере работала медсестрой и переписывалась с теми, кто не боялся ей писать. Таких людей было немного – Борис Гриневский, Вл. Смиренский, но самым верным ее корреспондентом вновь стала Калицкая, к тому времени уже вдова.

«… Вчера получила Ваше письмо от 13.12 и рада ему. Рада, что нет у Вас вражды ко мне, а, наоборот, расположение, и тому, что ничего „бабьего“ между нами не осталось. Это очень отрадно, и, дай Бог, чтобы так навсегда и осталось».[581]

Калицкая присылала ей из своей пенсии деньги, посылки с продуктами, рабочие тетради, помогала материалами о Грине и собственноручно переписывала рассказы, которые были нужны Нине Николаевне для ее мемуаров; она подбадривала ее и поддерживала как могла. Много было надежд на амнистию, но отбыла в заключении Нина Николаевна почти весь срок и на свободу вышла только в 1955 году. Отбыла те десять лет, которые должен был отбыть по приговору Севастопольского военного суда полвека назад ее муж.

Там же, на севере, она писала по вечерам мемуары о Грине и давала читать его книги самым близким людям, с которыми связала ее лагерная дружба. А между тем над покойным писателем разразилась буря. В 1950 году, когда исполнялось семьдесят лет со дня его рождения, в «Новом мире» была опубликована статья В. Важдаева «Проповедник космополитизма: Нечистый смысл „чистого искусства“ Александра Грина».

Статья эта подразделялась на главки и была построена как обвинительный документ: 1.Писатель без родины. 2. История одного литературного камуфляжа. 3. Точный адрес. 4. Проповедь избранности. 5. Патология вместо разума. 6. Эпигонство вместо новаторства.

И наполнение соответствующее:

«Он не любил своей родины… Идейный и политический смысл создания А. Грином „своего, особого мира“ легко расшифровывается как духовная эмиграция… Он был воинствующим реакционером и космополитом… Для Грина существуют три страны, где живут персонажи его произведений. Первая – это страна отрицаемой реальности, страна революционной действительной жизни. О ней Грин говорит редко, но формулой умолчания подразумевает ее всегда.

Вторая страна – „мечта“, сама Гринландия, идеальный космополитический рай… И третья страна – где обитает „бегущая по волнам“, страна, находящаяся вне всякой реальности и даже вне жизни. Мир А. Грина населен темной массой и героями аристократами, которые, по его же словам, напоминают „старинную табакерку“… „Демонический герой“, как его стыдливо определяет эстетская критика, излюблен и поэтизируется Грином… Декадентско-патологическое творчество…

Из-под пера Грина вышли чудовищные, гнусные страницы… В творчестве его нет ни чистоты, ни гуманизма, которые приписывают ему апологеты; при малейшей попытке анализа этот миф разлетается как дым, и остается мрачная, безнадежная злоба реакционера, ненавидящего народ».[582]

Ничего этого Нина Николаевна не знала, «Новый мир» до Печоры не доходил. Не знала она и того, что книги Грина изымаются из библиотек. Она писала свои воспоминания, и они согревали ее, она вспоминала его и себя, молодую, наивную, совсем не предполагавшую, что случится на ее веку. В этих мемуарах было много личного, сокровенного, что она не боялась обнажить. Она писала, и для нее самой становились ясными вещи, о которых, живя с Грином, она не задумывалась и не догадывалась:

«Ни ума, ни понимания жизни, ни образования ему от меня не нужно было.

– Ты забота моя, Котофеинька мой, который ходит сам по себе, а всем хорошо, – говаривал он.

И если бы я в то время была другая, такая, как теперь, с твердо выработанным миросозерцанием и мироощущением, с уменьем, может быть, лучше наладить нашу с ним материальную жизнь, я уверена – царапала бы его утомленные, иссеченные жизнью нервы. Как хотел Александр Степанович, всегда жила я; только изредка, в трагическом, действуя своим умом. Жила, как хотелось ему, хотела всегда быть такой, как представлялось ему».

«Теперь, в горести моих последних одиноких дней, как часто я вспоминаю тепло их ласковых рук, – описывала она Феодосию, когда с матерью и мужем они сидели по вечерам под кирпичным абажуром, – и благодарю судьбу, что все это я чувствовала каждую минуту их жизни со мной, смиренно снося горести, которые с избытком покрывались горячей любовью и лаской родных».[583]

А еще писала о том, как умирал брошенный советскими писателями Грин, как его не печатали в конце двадцатых, как мучили его суды с издателями, как голодал он и его семья в начале тридцатых и как никто из писателей не пришел его хоронить. Против воли эти мемуары превращались в обвинительный документ. Вдова Грина к этому не стремилась, она писала, как было – о плохом и о хорошем, и спорила разве что с Верой Павловной, пытаясь доказать, что не таким был Грин, как та его изобразила. «Пусть были у меня горестные дни его пьянства и, может быть, такого, о чем я не хотела думать, – все покрывалось прелестью наших других дней».[584]

Но и более близкого человека, чем Калицкая, у нее не было, и когда в 1951 году Вера Павловна умерла, Нина Николаевна тяжело переживала эту потерю.

Воспоминания она отправила с оказией своему родному брату Константину Николаевичу Миронову. Это был один из тех многих людей, кого посадили в 1937-м, и тех немногих, кого выпустили в 1939-м. Его младший брат Сергей был арестован в 1934-м и погиб в лагерях. Всю оставшуюся жизнь К. Н. Миронов провел в страхе и ожидании повторного ареста и, получив воспоминания сестры, он сжег их (это стало известно позднее от его жены), а Нине Николаевне написал:

«На письменном столе лежали разные мои деловые бумаги, а с ними наверху твои воспоминания. Сынишка дочери Левушка взял стул, сложил на него бумаги и твои записки и потащил в другую комнату – мыли пол. Когда мальчик – а ему семь лет – тащил стул, он споткнулся, все полетело в горячую воду… Я и сушил твои записи, но ничего прочесть нельзя…»[585]

Получив это письмо, она стала все писать снова. И если бы ее мемуары были опять сожжены, утоплены, порваны на клочки – писала бы и писала до самого смертного часа. Потому что другой цели и другого оправдания жизни у нее не было.

В 1953 году ее перевели с Печоры в лагерь под Астрахань. «Туда отправляли доходяг или тех, с кем хотели свести счеты. Лагерь хуже печорского, да и климат другой: изнуряющая влажная жара, летом градусов до тридцати пяти», – вспоминала другая узница этого лагеря, Варвара Игнатьевна Бондаренко, хорошо Нину Николаевну знавшая.[586]



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-07-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: