– Кто же его не любит.
Боцман молча выбрался наверх.
Я задумался. Чего он так смотрел на меня? Жалеючи. Боцман не может так смотреть!
Опять наверху лязгнули задрайки люка.
– Юнга!
Ну вот… Поднял голову.
– Есть.
– Давай наверх.
– Так я же чищу…
– Поговорили!
Когда я выбрался на палубу, он стоял около боевой рубки и, щуря свои белесые ресницы, смотрел на меня выжидательно.
– Доложить положено.
– А я вашего звания не знаю – вы же в телогрейке…
– Старшина второй статьи.
– Товарищ старшина второй статьи, юнга Савенков по вашему приказанию прибыл.
– Идем, – боцман повернулся к носовому орудию. – Кравченко, вот тебе… пополнение. Объясни, что и как.
Матросы, стоявшие у орудия, оглянулись.
– А мы знакомы, – кивнул Кравченко.
Я узнал вчерашнего вахтенного.
Потом стоял на площадке зенитного полуавтомата тридцать седьмого калибра и совмещал риски на двух крутящихся лимбах – устанавливал их по командам Кравченко на нужные цифры. Дело было несложное, но сначала у меня все‑таки немного дрожали руки, и я не поспевал за негромким твердым голосом командира расчета.
Один раз даже сбил наводку – когда совсем рядом гулко ударили два орудийных выстрела. На мое счастье, никто не заметил – все смотрели на выход из гавани. Я тоже посмотрел и увидел четкий силуэт подлодки.
Она возвращалась из похода. Команда стояла на палубе, в строю, а над орудием подлодки еще вился дымок от выстрелов.
– Двоих потопили, – сказал Кравченко.
Слышал об этой традиции! Возвращаясь в базу, подлодки извещают о победе холостыми выстрелами из орудия – сколько выстрелов, столько фашистских кораблей уничтожено…
– Значит, так, – Кравченко посмотрел на меня. – Усвоил?
|
– Да.
– Добро, – сказал он. – На первый раз будешь подносчиком снарядов.
И я пошел чистить аккумуляторы.
Около рубки Андрей швабрил палубу…
ГЛАВА ВТОРАЯ
Звонки ударили ночью.
Я вытряхнулся из своей подвесной, словно подброшенный, на лету понимая, что сейчас же, ни секунды позже должен решить, как действовать, – одеваться или сначала убирать койку?
Ее принес боцман (кто же еще?) в тот вечер, когда Костю отправили в госпиталь. Эта подвесная была лишней в кубрике и загораживала выход. А Костина койка пустовала.
Звонки все не прекращались. Длинные, с короткими перерывами. Ага! Я сообразил, что это не тревога, это аврал.
В тускло освещенном кубрике метались тени. Весь он был полон торопливого дыхания. Кто‑то из курильщиков зло кашлял. В то же время – я успел это ощутить – здесь уже воцарялась тишина. Особая тишина оставленного жилья…
На палубе затопали, и ясно, жестковато прозвучал голос командира:
– Корабль к походу изготовить!
Потом на трапе, прямо у меня перед носом, торопились наверх чьи‑то сапоги. Я тоже выскочил на палубу, в темноту, в холод, а щеки еще были совсем теплые от подушки. Значит, управился быстро.
Непонятно, как боцман увидел в темноте.
– Юнга, примешь носовой конец.
– Есть.
Насчет подвесной, конечно, не только боцман решил… Пустая койка – единственное, что они могли сделать для Кости, хотя ему теперь, в госпитальной кровати, нисколько от этого не легче. Но и мне дали понять, что надо еще вроде бы заслужить это место… Хорошо сделано – без лишних разговоров.
– Осторожно, – негромко сказал Кравченко, когда я налетел на него.
|
Палуба под ногами дрожала: врубили моторы.
Метались клочья пара.
Я уложил канат. Только что он касался земли, а теперь – где она? Берег не был виден в темноте, но взбитая винтами пена у причала, еще не остывшая, отодвинулась, ушла в сторону. Сыто, взахлеб урчали в воде выхлопные газы. По крену, по ощутимому, хотя и невидимому, движению было понятно, что катер разворачивается к выходу из гавани. Над боевой рубкой светлело лицо командира. Он откинул крышку верхнего люка и стоял в нем, Все слышней становилось, как шумит море.
Сыграли отбой.
– Юнга, на подвахту!
– Есть!
А как сразу неустойчиво…
Я сделал первый шаг – один из тех десяти, что надо было пройти от носового орудия до рубки. Корабль вздрогнул, резко накренился и стал уходить из‑под ног. Ничего… Такой он живой! Палуба ускользала. Я знал точно, что никуда она не денется. Головой знал. Поспешно присел, схватился за что‑то: никуда она не денется. Так все‑таки надежнее. Палуба теперь поднималась, меня прижимало к ней. Не было никакой возможности выпрямиться, чтобы идти дальше. Но я выпрямился. Ничего, это только кажется, что она стала с овчинку! Просто вокруг теперь море, хотя и не видно его – одна сырая, качающаяся мгла, и шумит, шумит… Холодно‑то как!
Дверь. Тоже стала живой. Отпихивает, когда снимешь ее с задраек, потом тянет за собой. Ничего…
Добрался.
В радиорубке было тепло, очень светло и уютно, но я понимал: что‑то и здесь должно быть не так.
Федор кивнул:
– Садись.
Я сел, навалился на него плечом и ухватился за край стола. И тут же уперся локтем в переборку, чтобы не сползти с рундука – теперь Федор на меня навалился.
|
– Ничего, – сказал я.
– А?
– Нет, я ничего…
– База вызывает, – Федор пододвинул мне вторую пару наушников. – Проверка связи.
Слышно было хорошо, просто оглушительно – наушники пришлось сдвинуть на виски. Но я не принял: какие‑то цифры, буквы… Не группами, без системы.
– Это позывные. И кодовые сочетания. Вот таблица – код, познакомься.
Федор включил передатчик.
Мягко гудели умформеры, а море шумело невнятно, только когда в борт ударяла особенно сильная волна, рубку наполнял гул. И медный штырь – вывод антенны начинал мелко‑мелко дрожать.
В наушниках ворочались знакомые шорохи, коротко взрывались атмосферные разряды – с таким звуком, словно кто‑то чиркал и зажигал спички, и попискивали, басили, шептали голоса радиостанций. Это был эфир – совсем особый, отдельный, никому, кроме радистов, не ведомый мир. Он заполнял сейчас черные чашечки наушников, каждый провод, лампы за щитками, любое стеклышко и любую стрелку приборов – всю радиорубку, а ее мотало где‑то в море.
…Я посмотрел на Федора. Старшина сидел без шинели, в робе, его скуластое лицо было спокойно и сосредоточенно.
Закончил связь, выключил передатчик.
– Далеко мы идем, товарищ старшина?
Если бы он ответил: «В Америку», я бы не удивился – сейчас и это казалось возможным.
– Встречаем союзников, – сказал Федор. – Караван транспортов. Встретим их в точке рандеву и проводим до Мурманска. Ты РСБ изучал?
– Да.
– Настройся на волну двести четыре метра… Правильно. Сколько знаков принимаешь?
– С зуммера сто десять. Из эфира меньше, конечно.
– У нас тут скорости небольшие, – сказал Федор.
«У нас» – это значило в мире радистов, а удары в борт и шум за бортом только подтверждали его существование. И оттого, что он, такой знакомый мне всеми звуками и запахами, жил на корабле, был со мной в море, я почувствовал себя здесь нужным.
– Костя был хорошим радистом?
– Он и есть хороший радист.
– Я понимаю. Не так спросил! В общем…
– В общем да, – сказал Федор, оттаивая. Потом посоветовал: – Ты расстегни шинель, жарко.
Он не предложил: «сними», и я знал почему – если тревога, мне наверх к орудию. По боевому расписанию.
– Вызывают!
– Слышу, – старшина пододвинул мне стопку бланков. – Тоже принимай.
Слышно было куда слабее, чем несколько часов назад. Но все равно хорошо. Я пропустил только два‑три кодовых сочетания вначале, а текст радиограммы – шесть цифровых групп – принял полностью. Федор сверил его со своим.
– Все правильно. Теперь оформи. Здесь время приема.
Восемь часов пятнадцать минут…
– Отнеси командиру.
– Свою?
– Свою.
Я выбрался из рубки, потянулся – все поплыло перед глазами, в ушах зазвенело.
Постоял около трапа.
В приоткрытый верхний люк из боевой рубки пахнуло холодом. За глухой переборкой слева грохотали моторы. Справа от меня в открытой двери была видна спина акустика.
У него там тоже свой мир. И за переборкой свое: жара, мотористы вытирают ветошью замасленные руки и в грохоте немо, открывают рты. Но понимают друг друга. А наверху, в боевой рубке, командир. Живой корабль!
Я стал подниматься по трапу, раскачиваясь, как на маятнике.
Это все настоящее, все на самом деле: неустойчивый, тускло освещенный отсек, стертые до блеска ступени трапа, листок радиограммы у меня в пальцах… Принял радиограмму я, и качает на трапе меня… Вместе с моим кораблем. Я чуял, что живу минуту редкую, прислушался к этой минуте и, казалось, уловил, как она пульсирует.
– Товарищ командир, радиограмма!
В иллюминаторы перед рулевым и в открытый верхний люк проникал утренний свет, такой слабый, что нактоузный огонь еще не выключали. В рубке было сумеречно, но видно все. Командир стоял справа от рулевого, спиной ко мне. Почти не оборачиваясь, он протянул руку, взял у меня бланк радиограммы и наклонился к нактоузу, чтобы прочитать. Обернулся:
– Приняли сами?
– Слышимость хорошая, – сказал я.
По‑прежнему тонко звенело в ушах. Было легко, невесомо…
Рулевой покосился через плечо – я узнал Андрея, подмигнул ему.
– Прямо по курсу корабли! – крикнул откуда‑то сверху сигнальщик. – Транспорты и эсминцы. Дистанция…
Дверь в рубку распахнулась. В овале встала двухцветная картина: серый движущийся пласт моря под белесым небом. Пласт перекосился, метнулся вниз, исчез – и все заслонила фигура боцмана.
– Союзники, – сказал он, глядя на командира.
– Союзники! – сообщил я, спустившись в радиорубку.
Федор кивнул.
– Это и есть точка рандеву? – спросил я.
– Она…
– Пойду посмотрю?
Старшина пожал плечами, удивленно улыбнулся:
– Посмотри…
Длинный, непрерывный звонок боевой тревоги ударил но мне уже на трапе – припал к нему на долю секунды и тут же бросил вверх, на палубу.
Ящик с обоймами я увидел издали. Обрадовался. Потом близко. И – руки заряжающего.
– Снаряды!
Вот он – вынырнул из облаков! Свалился на крыло и стал падать. Черным крылом вниз. «Юнкерс»… Выровнялся, пикируя прямо на наш катер.
«Пойду посмотрю? Пойду посмотрю? Пойду посмотрю?» – завертелось в голове.
Самолет становился все больше, с каждой секундой ревел оглушительнее, тут звонко быстро заахали выстрелы нашей зенитки – рев как отрезало, но «юнкерс» не загорался, не вильнул в сторону и… я хотел зажмуриться.
У меня хватило сил этого не делать. А может, наоборот, не хватило сил даже зажмуриться. Но это было одно мгновенье.
Ударило в бок. Рот заряжающего открывался. Я понял, это он на меня кричит: «Снаряды!» – и сунул ему в руки новую обойму.
С правого борта один за другим медленно выросли три ярко‑белых водяных столба. Я успел достать еще обойму, пока они поднимались. Как опадали – не видел, а лицо обдало горячим и водяной пылью.
«Юнкерс» нырнул в облако.
Не сбили…
«Пойду посмотрю? Пойду посмотрю? Пойду по…» Тьфу!
Бомбардировщики вывалились из облаков, вставали столбы от взрывов, тянулись руки заряжающего, и тут в голову полезла чепуха: что все в точности, как в кино, только пропал звук. Даже наша зенитка била бесшумно: я чувствовал, что площадка вздрагивает от отдачи, – пятками слышал, как бьет орудие, а не ушами.
Потом сообразил, что оглушен пальбой.
Но голос Кравченко слышал – вот это да! Он командовал расчетом, называл какие‑то цифры и как будто не кричал даже, а я слышал. На то он и командир расчета… На то и заряжающий, чтобы заряжать, а я подносчик, чтобы у него были обоймы. Все правильно. Всякая чепуха с кино забылась. Я собрался окончательно и сообразил, как лучше приноровиться выхватывать из ящика обоймы, как встать, чтобы без толку не вертеться, отдавая их заряжающему. И когда обоймы в одном ящике кончились, я, только взглянув на второй, знал почти точно, сколько шагов сделаю к нему, как нагнусь и подтащу.
Палуба, мокрая, ускользала из‑под ног. Живой корабль… Попробуй попади в эти проклятые «юнкерсы», когда катер кренится, скачет на волне да еще маневрирует! В двух шагах от меня что‑то проскребло. Вырос боцман, весь красный, заорал. Я услышал его не сразу, словно звук пришел издалека, с опозданием, по тут же догадался: это осколки. И меня обожгла радость – не страшно!
Хотел даже найти боцмана, посмотреть ему в лицо – пусть не орет…
Воздух туго рванулся, катер встряхнуло так, что я едва устоял – ткнулся в руки заряжающему с очередной обоймой. Руки уперлись мне в грудь.
Я выпрямился.
– Ну?
В ушах щелкнуло.
– Положи, не надо.
– Положи, – негромко повторил Кравченко.
Я посмотрел на него.
– Почему? А?
И вдруг понял, что слышу.
Зенитки били где‑то далеко, на других кораблях.
И все?
С палубы длинно и шумно скатывалась волна. Тут же через борт хлестнула новая. Она уже добиралась до моих сапог, и я зачем‑то отступил, а все равно весь мокрый…
В пустом небе таяли последние черные клубки разрывов. Они таяли быстро, а облака ползли медленно.
Все!..
Тогда я огляделся, увидел море и корабли.
Навстречу нам шел океанский транспорт. Мы сближались.
Корабль вырастал на глазах, громадный и легкий, четко очерченный в сером свете утра. Наш катер мотало на волнах, а он казался неподвижным – только увеличивался, и под форштевнем вспыхивала пена. Она белела на фоне черного корпуса, исчезала и взрывалась опять… С каждой минутой я открывал что‑нибудь новое. Надстройки корабля были такие же белые, как иена, а желтые мачты словно покрашены солнцем. В овалах клюзов застыли лапы якорей. В передней части корпуса светлели выпуклые нерусские буквы.
«Джесси Смит», – прочитал я.
Буквы превратились в звук, звучание имени – в свет. Корабль явился целиком…
Это было неожиданно, похоже на волшебство.
По щекам у меня сползали струйки пота. Я почувствовал их теперь, когда они стали остывать на ветру. Посмотрел, улыбаясь, на Кравченко.
– Новенький, со стапелей недавно, – кивнул он.
Да, те, кто строил корабль, тоже видели его таким, каким он явился нам в море. Иначе как бы они могли его построить!
За «Джесси Смит» шли другие транспорты, их было много.
Занимали свои места корабли охранения. Один из английских эсминцев спешил в нашу сторону. Темно‑серый, с резким белым бугорком под форштевнем, он красиво вписывался в такой жe темно‑серый пласт моря, и на мостике его весело мигал голубоватый глазок сигнального прожектора. Морзянка… Жалко, что могу принимать ее только на слух!
– Что они пишут? – обернулся я.
Позади стоял боцман. Его широкое лицо было красно от ветра, глаза округлились. Он не ответил.
– Сигнальщик! – звонко позвал командир, – Передайте на эсминец: «Считаю возможным спасти корабль!»
Какой корабль? Почему спасти? Кого?
Я завертел головой, увидел – теперь справа от нас – «Джесси Смит». И вздрогнул: она, кажется, горела… То есть пожар только начинался. Дым клубился на юте. Его сбивало ветром – косо, к воде. Но людей на юте не было. Они почему‑то толпились у шлюпбалок.
Полным ходом к транспорту шел английский эсминец. На помощь?
– Эсминец не отвечает! – доложил сигнальщик.
– Передавайте! – упрямо сказал командир. – Переводчик у них есть. Поймут! Передавайте: «Спасти корабль и грузы, предназначенные для Красной Армии, считаю необходимым!»
«Джесси Смит» стояла. Под форштевнем корабля теперь не взрывались волны. Они бестолково толпились вдоль борта, а на них уже попрыгивали спущенные шлюпки. Люди рассаживались быстро. Вскинулись весла.
Шлюпки двинулись навстречу эсминцу. Он прошел мимо. С мостика людям в шлюпках что‑то крикнули. Опять замигал прожектор.
– Отвечает! – обрадованно выкрикнул сигнальщик. – «Выполняю ин‑струкцию британ‑ского ад‑ми‑рал‑тейства… В целях безопасности… каравана… за‑держиваться нельзя!»
Закончил он другим голосом, виновато.
Эсминец стоял борт к борту рядом с транспортом. Люди быстро спускались по трапу, по канатам, прыгали на его палубу. Потом он двинулся к шлюпкам и снял людей оттуда. И полным ходом – прочь. Пустые шлюпки остались позади. До них дошла пена буруна. Они закружились. Весла, брошенные в уключинах, болтались вразброд.
А на юте транспорта вырвался огонь, очень яркий, медовый. Ветер уже не справлялся с дымом.
Я дернул боцмана за рукав.
– Командир‑то!
– Что?
– Ранен?
Такое у него было лицо: бледное и неподвижное от боли.
– Помолчи…
Боцман стал закуривать. Прикрыл огонь огромными ладонями, наклонился.
Шумело море. Когда долго слышишь, как оно так шумит, становится тихо, пусто. Все погрузилось вдруг в холодную шумящую пустоту: эсминец – он полным ходом шел от транспорта… Опять замигавший глаз прожектора… Голос сигнальщика: «Товарищ командир, предлагает отойти на безопасную дистанцию». Эсминец мигал сигнальным прожектором, остановившись на порядочном расстоянии от «Джесси Смит», а между ним и горящим кораблем мотались пустые шлюпки.
Резко хлопнула крышка люка.
Я очнулся. Командира над рубкой не было. Он, наверное, стоял теперь внутри, около рулевого. Катер накренился разворачиваясь.
А огонь на юте «Джесси Смит» пропал! Даже дым почти исчез. Но вдруг пошел густо, окутал мачты. Потом его опять сбило ветром.
На гафеле покинутого корабля бился английский флаг.
Наш охотник разворачивался, и мне видны были темные волны слева от «Джесси» – волны, волны, и все. А потом – пустые шлюпки, уже разбросанные и затерявшиеся в волнах. И узкое тело эсминца.
Я не сразу заметил тонкую пенящуюся ниточку, протянувшуюся от него прямо к «Джесси Смит», а когда заметил и понял, что это след торпеды, точно посредине борта транспорта вырос высокий, ослепительно белый водяной столб.
Звук тупой, больно ударивший по ушам, пришел позже.
Корабль разломился надвое. Его как растянуло, разорвав посередине. Одно мгновение корма и нос, казалось, стояли на плаву, отдельно друг от друга, потом начали подниматься…
Я пристыл к палубе и еще ждал чего‑то, сам не зная чего, – нетерпеливо и мучительно, как, бывает, ждешь, что будет больно.
Корма и нос встали почти вертикально, желтые мачты скрестились. Они сломались легко, как спички.
…Наши стояли без шапок.
Я тоже стянул свою и увидел, как в дыму, в клубах пара корма и нос одновременно скользнули вниз. И исчезли. И еще я видел, как на том месте вскинулась вода, опала и со всех сторон туда хлынули волны, все зализали, будто там ничего и не было!
Меня заколотило.
– Понятно?
В глаза боцмана смотреть было трудно. На лбу у него слиплись светлые волосы.
– Мне непонятна инструкция адмиралтейства! – выпалил я, стараясь не стучать зубами.
– Лорд какой… Запрос пошли. – Он ткнул сапогом пустую гильзу от снаряда. – Лорд!
Надо было бежать к орудию – опять летели «юнкерсы». Один уже пикировал на нас, в небе вокруг него мелькали медовые капли «зажигалок», они сыпались вниз – много‑много! Но в кубрике ничего не знали, там спокойно разговаривали, я слышал… Эй, в кубрике! В кубрике!.. Не слышат, поздно. Мы стали проваливаться в какую‑то глубокую воронку, по краям ее бешено крутилась пена, а на дне мелькали заляпанные листки бумаги. Я понял, что никогда не видел ничего страшнее, чем эти листки. Не мог даже крикнуть, пошевелить пальцем… Рот боцмана кругло открывался: «Инструкция британ‑ского ад‑ми‑рал‑тейства!»
Очнулся я весь в испарине.
В кубрике разговаривали.
Качало. Было жарко – я ведь лежал одетый. В Костиной койке.
Но почему они разговаривают? Как можно сидеть в кубрике и разговаривать, когда опять летят? Нет, это кажется.
Я не открывал глаз и старался убедить себя, что все в порядке. Напрасно. Чем больше старался, тем лучше понимал, что сердце у меня перестанет прыгать только на берегу. Только там. Засыпать было страшно: опять чувствовать, что ты беспомощен, вдавлен в койку – ни крикнуть, ни шевельнуться… Нет, спать я не мог. Но и так все время вслушивался, вздрагивал, когда что‑нибудь стукало на палубе… Это пройдет, должно пройти!
С трудом вспомнил, как заснул. Федор отослал меня отдыхать, а в кубрике сидел боцман. Он ни о чем не спросил, кивнул на Костину койку: «Ложись сюда». Я обрадовался, лег.
Прямо перед лицом оказался иллюминатор. Совсем близко за толстым стеклом мелькнул гребень волны, потом катер ухнул вниз – иллюминатор темно залепило. Хотел еще раз посмотреть и не смог, словно провалился куда‑то.
Ложками стучат… Обедают.
Я сглотнул слюну. Встать? Они увидят мое лицо и догадаются.
– Команду, говорит, корми. А сам отказался, – услышал я голос кока.
– А тебе не понятно?
Это боцман.
– Так ведь он не ел ничего!
– Не ел… Накорми! Командира накормить не может. Кок…
– Я же говорю – отказался. И дверь не отворил.
– А лезешь?
– Тьфу! – У юнги и то понятия‑то больше, – проворчал боцман. – «Ранен, – кричит, – командир!»
– Я сам, как увидел эти шлюпки, так по душе скребануло! – сказал Гошин.
– «Скребануло»…
Они долго молчали.
– Я думал, его семья в бомбежке погибла, – негромко проговорил Кравченко. – Боцман, ты знал его жену?
– Дочка смотрителя маяка на мысе Иоканка, – ответил боцман. – Североморка.
– И сын большой?
– В школу должен был идти. Девочке три года.
Я чуть приоткрыл глаза, смутно увидел круг иллюминатора. То потускнеет, то выяснит… Ждал.
Боцман снова заговорил:
– До войны, помню, жена его часто на корабль приходила. Работала‑то рядом, около порта. Знаешь, придет, бывало, глянет так – скомандовать охота что‑нибудь такое!.. Она в последний момент, рассказывают, встала – «Интернационал» запела.
– Я как увидел сегодня эти шлюпки… – начал Гошин.
– Ты сейчас пойди, – сказал боцман. – Может, поест.
– Пойду.
Хлопнула крышка люка.
– А кто рассказал? – спросил Кравченко.
– Двое спаслись. Всего‑то двое из тридцати. Все семьи маячных служителей да рыбаков. Ребятня. Летом‑то они у родных гостили, лето было хорошее… И война. Их на «Бризе» эвакуировали в Архангельск. «Бриз» – то суденышко вспомогательное, скорлупа, а тут два эсминца – да из орудий по нему… «Бриз», когда стал тонуть, шлюпки спустил. Переполненные они были…
Вернулся Гошин. Повозился, глухо сказал:
– Нет.
– А лезешь…
– Что ты за человек, Пустошный!
– Поговорили, – ответил боцман.
Я смотрел во все глаза на иллюминатор. А видел шлюпки, о которых рассказывал боцман. И два фашистских эсминца…
– Туман, знаешь, был, из тумана эсминцы и вышли. Один прикрывать остался, по инструкции, сволочи, действовали… А второй, он мимо этих шлюпок – и всеми пулеметами. Вот так близко прошел! Волну поднял, она шлюпки захлестнула.
…Волны, волны. И все. Будто там ничего и не было.
И я точно знал, что не сплю.
– Флот у них есть – моряков нету! – сказал Пустотный, – По детям‑то… – Потом добавил: – Юнгу разбудить надо, пусть порубает.
Я закрыл глаза. «Порубает». Будто ничего и не было!
– Как увидел сегодня весла вразброд… – начал кок.
– Юнга! – рявкнул боцман. – Федора кто на обед подменять будет?
– Есть…
Я выбрался из койки и стал натягивать сапоги.
Гошин налил мне супу.
Надо было обедать. Потом идти на вахту, сменить Федора, чтобы он тоже поел. Все просто. Я чувствовал себя так, словно потяжелел сердцем, и старался не притрагиваться к нему, не вспоминать, потому что сейчас это только мешало бы. Что‑то во мне занемело.
– С боевым крещением, – сказал Кравченко.
– Малость понюхал… – Боцман задумчиво глянул на меня. – И усы‑то не припалило.
– А где у него усы? – спросил Гошин.
Я отмахнулся:
– Ладно вам!
И подумал опять: вот сижу, разговариваю… Завтра, может, снова в море пойдем.
Никогда так не было ясно, что впереди.
Но на другой день мы отвели наш катер в док, на капитальный ремонт. Ночевали в Мурманском флотском экипаже. Там формировалась спецкоманда, отправлявшаяся в Америку за «большими морскими охотниками».
Спал я крепко, без снов.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
В Кейптаунском порту, с какао на борту
«Жанетта» оправляла такелаж…
Наши стояли у подъезда, разговаривали с американскими и французскими моряками. Из окна с третьего этажа видны были бескозырки в белых чехлах, а вокруг и кое‑где вперемежку с ними – шапочки‑панамки американцев и береты французов. Хотелось свистнуть, чтобы кто‑нибудь из наших посмотрел на меня.
Но я не свистнул, и бескозырки двинулись, покачиваясь, в сторону набережной. Замелькали, колыхаясь, кончики широких брюк. Помпоны и береты разбрелись: одни пошли с нашими, другие – к центру города.
Улица опустела.
Лежать было неудобно – планка подоконника давила в ребро. А я все смотрел. Наползали сумерки. Вспыхнули ярко‑голубые неоновые буквы – название отеля. «Альказар» будто подвсплыл над асфальтом и стал похож на корабль, отдавший якоря. А матросы сошли на берег…
Я вздохнул, выпрямился и, потирая ребра, оглядел кубрик. Номер мы само собой называли кубриком…
Свет еще можно было не зажигать. Мне почему‑то казалось, что, если зажечь, будет совсем неуютно и тоскливо. А прохладней не станет. В жару окна закрывали тростниковыми шторами: это помогало, но к вечеру в номере все‑таки наслаивалась духота. Сейчас она к тому же припахивала каленым утюгом и одеколоном. В субботу в кубрике всегда так пахнет.
Даже в тропиках. Даже за океаном. Даже в городе Майами, штат Флорида, черт подери…
В Кейптаунском порту, с какао на борту
«Жанетта»…
Противно слушать свой голос, когда в кубрике пусто. И я только теперь заметил, как здесь голо и просторно. Койки стоят в одной стороне, в простенках между окнами. Аккуратно, в линеечку, белеют квадраты подушек. Стол посередине… Кубрик! Можно, конечно, и так. Но во всем отеле дневальных никто, кроме нас, не назначает. Никто!
Я сел за стол и принялся строить из костяшек домино небоскреб.
Увидел бы меня сейчас Костя. За окнами – пальмы, а я даже не смотрю туда. Ну и что? Федор жил когда‑то в Ялте, говорит – там так же.
Завтра в это время тоже пойду в город. Обязательно посидим с ребятами в том баре, где все стены – голый кирпич, а на потолке, как бимсы на корабле, выступают квадратные деревянные балки. Там прохладно и пиво всегда холодное. Пиво в Майами отличное, это да. Наши все так считают. Я тоже, хотя сравнивать не могу: до войны, когда мы с отцом ходили в баню, он после мытья всегда брал себе кружку пива, а мне стакан морса. Завтра в это время буду тянуть пиво и поглядывать, как бармен в белой жилетке орудует бутылками и как ловко вскрывает ножом устриц. Просунет лезвие между створками, повернет, взрежет что‑то – и готово: раковины раскрываются, на перламутре, как на блюдце, нежное розоватое мясо.
Небоскреб мой рухнул.
Я принялся строить его снова… Нет, удивительно все‑таки: ну, мог ли отец тогда подумать, что через каких‑нибудь пять лет я буду тянуть пиво в Майами, штат Флорида!
Мы в Сандуны с ним ходили. Там бассейн – я учился плавать. А теперь вон куда заплыл…
За окном возникла музыка.
Вскрикнула труба, заметалась, требуя, почти плача, ей было невыносимо, на таком всхлипе она вдруг смолкла, что у меня по спине поползли мурашки. Я бросил на стол шестерочный дупель, которым хотел увенчать небоскреб, и подскочил к окну, Улица была пуста. Но в доме напротив на втором этаже – чуть ниже от меня и правее – ярко светились широкие окна. В одном из них я увидел сцену, а на ней…
Интересно, кто вчера дневалил? Андрей, кажется. Да, точно. И ведь не сказал ничего!
Танцовщиц было пятеро. Смуглые, длинноногие, в ярко‑красных коротких юбках, они пристукивали каблучками, переступали с ноги на ногу и весело работали локтями. Красиво. Жаль только, видно было их со спины.
Я забрался на подоконник с ногами, устроился поудобнее.
Танцовщицы вдруг повернулись и, поводя коленями, улыбаясь, работая локтями, двинулись в глубь сцены, прямо в мою сторону. Все пятеро. Потом разошлись в разные стороны – застыли.
И вышла одна… Она была в чем‑то черном, блестящем, только белые руки открыты, и когда шла, мелькала нога, тоже белая. Волосы у нее были золотистые.
Пятеро теперь встали так, что я не видел ее.
Она пела, слышен был ее голос – низкий, с какой‑то ленивой хрипотцой. И все повторялись какие‑то звонко‑тягучие слова, что‑то вроде: «лонг‑тайм агоу»…