С другой стороны, все та же экспедиционная мужественность требовала быть победителем всегда и везде – будь то сопка, медведь или соблазнительная красотка.
Но все, все на сей раз было иначе. Началось это в первый же день поездки на пляж.
Адька сидел тогда в «Запорожце» и смотрел на чистенькие, ослепительно белые улицы южного городка с затененными акациями тротуарами, полосатыми легкомысленными зонтами над тетками‑газировщицами и загорелым, смуглым, цыганистым здешним народом. Городок этот не числился в особо курортных, но приезжих было много, их сразу можно было отличить по техасским штанам и расписным рубахам. Адька с неприязнью смотрел тогда на здешний и приезжий люд. Что они понимают в жизни? Сидят всю зиму по каким‑нибудь конторам над входящими и исходящими, едят каждый день витаминозные натуральные овощи и фрукты и ждут лета – каждое лето, даже поездка в этот заштатный городишко – для них событие, мемуары на целую следующую зиму.
Адька посмотрел на Колумбыча, но Колумбыч был всецело занят рулем: четкий военный человек, четко, по‑военному вел машину.
«Не место ему тут, совсем не место», – подумал Адька.
Они проехали центральную асфальтированную улицу, пыльный, покрытый булыжником спуск к Кубани, горбатый мост через мутную, желтую Кубань, редкие, спрятанные в садах саманные домики окраины и выехали на дорогу к морю. Насыпная дорога шла сквозь соленое, поросшее ржавой осокой прибрежное болото. Запах сероводорода шел сквозь ветровое стекло, ослепительно сверкали блюдца воды между зарослями осоки и черной грязи, и по этой грязи, осоке и воде бродили белые цапли. Цапли ходили кучками и в одиночку, как будто сообща разыскивали потерянный кем‑то предмет, а некоторые стояли на одной ноге, точно припоминали, где все‑таки тот предмет мог быть потерян. «На тундру местами похоже, – подумал Адька. – Только вместо цапель там журавли». И Адьку царапнула мысль об оставленных в амурских сопках ребятах. Как там они сейчас таскают на вершины бревна, цемент и железо, встают в пять утра, потому что утро – лучшее время для наблюдений, под комариный вой сидят ночами над нудными увязочными таблицами?.
|
«Во работенка! – подумал Адька. – И в отпуске от нее не отделаешься».
Но через пять минут он забыл о работе, потому что увидел море. Самое настоящее южное море с пляжными зонтами на крепких столбах, желтым ракушечным пляжем, с «Волгами», «Москвичами» и «Победами» у начала пляжа и голой толпой коричневых купальщиков. На пляже кипела деятельная жизнь: ревели транзисторы, взлетал волейбольный мяч, от воды шел самозабвенный ребячий вопль.
Адька стал быстро раздеваться, чувствуя, что необходимо вот сейчас же, немедленно залезть в эту кишащую человеческими головами воду, приобщиться к племени отдыхающих. Раздевшись, Адька чуть не с омерзением посмотрел на свое белое, лишенное загара тело и пошел к воде, утешаясь: «Ладно, загар за три дня нагоню, а плавки на мне японские, из Владивостока».
Прибрежная полоса воды была желтой и мутной, как вода Кубани, но дальше от берега она переливала голубизной в ослепите льном мерцании солнечных бликов.
Адька поплыл к чистой воде, и сразу же через двадцать метров он остался один, шумная суета пляжа исчезла, исчезли людские голоса, были только он, Адька, и море. Адька плыл медленно, соображая, чтобы хватило сил обратно, хотя и был уверен в этой своей силе, так как плавал совсем не плохо. И когда Адька уплыл уже совсем далеко, он увидел еще далеко впереди зеленую шапочку, которая качалась на волне.
|
«Девчонка, – подумал Адька. – Куда ее черти занесли? Ну врешь…»
И он помахал вольным стилем к этой зеленой шапочке, ибо самолюбие его требовало заплыть дальше всех и тем утвердиться на этом пляже среди разномастных людей. Зеленая шапочка приближалась ужасно медленно, потом он услышал голос – девчонка пела. Пела так себе просто, как будто берег не болтался где‑то в ужасном далеке. Адька оглянулся. Берег был очень далеко, просто и невероятно, что он сюда заплыл, фигурки людей казались совсем крохотными.
«Ни черта, – подумал Адька. – Устану – отдохну на воде». Он проплыл мимо девчонки не так чтобы близко, но и не так чтобы в отдалении. Она помахала ему рукой: «Плыви сюда».
– Хорошая погода, верно? – спросила она радостным голосом, когда Адька подплыл. Адька согласился. Минут пять они болтались на воде, поддерживая пустячный разговор и равновесие. Адька не мог разглядеть девчонку, зеленая шапочка скрывала голову, видны были только глаза с покрасневшими от воды белками.
– Плывем обратно? – сказала девчонка.
– Плывем, – согласился Адька.
Они плыли медленно, брассом, и Адька думал, что это, чего доброго, завязка его первого романа, – надо только не упустить девчонку, когда выйдут на берег.
А девчонка вдруг крикнула: «Догоняй!» – и пошла отмахивать баттерфляем. Баттерфляй у нее был очень техничный, это Адька понял сразу.
|
«Пловчиха какая‑нибудь», – думал он, стараясь не отстать, но потом стало уже не до мыслей.
Когда Адька вылез на берег, его чуть пошатывало и в голове звенело. Он оглянулся, пытаясь разыскать девчонку, но зеленая шапочка уже исчезла. Адька пошел к машине, возле которой маячила долговязая фигура Колумбыча. Лицо у Колумбыча было старое, куда старше возраста лицо, а фигура как у семнадцатилетнего мальчишки, сухая, в четких переплетениях мускулов, Колумбыч приплясывал под свист соседнего транзистора на самом солнцепеке.
– Замерзаю в воде, – пожаловался он. – Не успел накопить жировой прослойки. С кем это ты на волнах качался?
– Не знаю, – сказал Адька. – Мощная девчонка, баттерфляем ходит.
– Она и «дельфинчиком» ходит, – сказал приплясывающий Колумбыч, – я ее знаю. Из института физкультуры она. Акробатка.
Адька лежал на горячей ракушке и думал о том, что хорошо бы закрутить роман с акробаткой. Чтоб потом в дождливые дни в палатке предаваться воспоминаниям, а уже совсем потом, на склоне лет, тоже предаваться воспоминаниям о полноценно прожитой жизни, где была работа, опасности, женщины и вино. Жизнь мужчины.
Акробатку он увидел через час. Она сама пришла к нему и села рядом. Он увидел ее еще издали, когда она шла к машине, и как‑то сразу узнал, а узнав, разочарованно хмыкнул. Девчонка была маленькая и по‑физкультурному плотная, с плотными, развитыми тренажем ногами, и вся фигура у нее была такая, какая бывает у девчонок‑физкультурниц, а у них она всегда отличается от фигур журнальных красоток. На акробатке был отчаянно смелый «бикини», две голубые полоски, ткани, но, наверное, из‑за спортивной ее фигуры этот отчаянно смелый купальник не наводил на грешные мысли. Но больше всего Адьку разочаровало лицо. Круглое веснушчатое лицо с коричневыми пятнами от солнечных ожогов и облупленным носом. Не такой, совсем не такой хотел видеть Адька даму своего южного романа.
– Почитать есть что‑нибудь? – спросила девчонка, как будто Адька был давним ее приятелем, хорошим знакомым.
– Есть, только скучное, – сказал Адька. – Спецлитература.
– Скучное не надо, – сказала она и стала смотреть на море коричневыми, как у козы, глазами. Адька лежал и думал, как бы начать непринужденную светскую беседу.
– А лихо у вас получается плавать, – сказал он.
– Ты тоже ничего, – откликнулась акробатка. – Только голову низко держишь, когда вольным плывешь.
– Да, – сказал Адька. – У нас в Сибири особенно учиться негде. Я морозоустойчивый очень, потому и научился.
– Ух! – передернулась акробатка. – Как в той Сибири можно жить? Я всю жизнь здесь прожила и учиться поехала в Кишинев, где теплее.
– Можно, – снисходительно ответил Адька. – Лучше, чем здесь.
– Я сегодня на танцы пойду, – по неизвестной логике сказала акробатка.
– Отлично, – краснея от собственной наглости, откликнулся Адька. – И я тоже. Где встретимся?
– У парка в восемь, – скучно ответила акробатка и вдруг пошла прочь в своем немыслимом «бикини», как будто не затем и приходила, чтобы назначить Адьке свидание.
«Ну и ну! – подумал Адька, глядя ей вслед. – Действительно юг. Жаль, что она замухрышка такая, а то бы…»
Он так и не успел додумать, что бы было, если бы акробатка не была такой замухрышкой, так как увидел Колумбыча, который, подойдя, вынул из кармашка баночку и кинул ее Адьке.
– Мажь кожу, а то сгоришь.
– Нет, – сказал Адька. – У меня кожа несгораемая.
– Я лучше знаю, – сказал Колумбыч.
Адька взял баночку. Крем «Нивея» предохраняет от ожогов солнца, способствует загару, применяется после бритья.
– Эликсир, – сказал Адька. – Универсальное средство. Заживляет поломы конечностей, излечивает туберкулез, служит прививкой от рака.
Мимо в пятый раз прошел гигантский парень в жокейской шапочке. Парень был великолепен в могуществе двухметрового роста и отлично развитой фигуры. Он шел подрагивающей небрежной походкой, какой ходят по пляжу гордящиеся фигурой пижоны.
– Чего тут шляется этот десятиборец? – спросил Адька.
– А что ему делать? – ответил Колумбыч. – У него цикл развития уже закончен.
Пляж все так же грохотал в выкриках волейболистов, шуме транзисторов и неумолчном шорохе ракушек, которые перекатывала накатная волна. Но шум этот уже шел на спад, все больше людей одевалось и шло к автобусной остановке или машинам. Какой‑то запоздавший пузатый дядька, боязливо переступая босыми ногами, спешил к воде, живот у него колыхался.
– С подвесным бачком дядечка, – усмехнулся Колумбыч.
– Давай домой, – сказал Адька. – Хватит на первый день.
Вечером Адька начистил югославские мокасы, извлек из чемодана чешский костюм и финскую нейлоновую рубаху. Все эти вещи покупались по случаю в Хабаровске, Владивостоке или Новосибирске и валялись на базе в обшарпанном чемодане – тоже в ожидании случая. Завязывая галстук, Адька подумал о ребятах, у которых тоже вот сейчас во вьючных ящиках или обшарпанных чемоданах валяется такое же барахло, ибо покупали они всегда вместе.
Южный вечерний сумрак шел в окно. Адька подумал, что сейчас там уже четыре утра, ребята на базе спят мертвым предутренним сном, – а те, кто дежурит на вершинах, дрогнут в спальных мешках, а может, уже встали, чайник коптится в смолистых ветках кедровника, одинокие наблюдатели тянут к огню ладошки, отблеск огня пляшет на чехлах приборов, на карабине, что висит всегда под рукой, ибо страшновато бывает в темный предрассветный сумрак и очень бывает одиноко, когда едва прорезается синяя полоса рассвета, потом эта полоса постепенно краснеет, и, хотя в долинах еще ночь, на вершине ты уже видишь рассвет, потом видишь красный, совсем неяркий, так что можно смотреть, край солнца, птицы начинают пробовать голоса, прячется ночная нечисть, и тут ты уже не один, одиночество кончилось.
Адька вспоминал, как частенько в такие минуты к нему подымался на вершину Колумбыч и вынимал из кармана найденный по дороге и обернутый листом кусок свежего медвежьего кала, они подолгу рассуждали, когда тот медведь мог пройти и куда он направлялся, где его можно поискать, если утренние наблюдения пройдут благополучно. Иногда Колумбыч приходил позднее, когда Адька был уже занят работой. Он приносил на связке свежих, пахнущих водой хариусов, которых наловил по дороге, и пек этих хариусов на костре, а Адька, прильнув к окуляру теодолита, ловил черный цилиндр на тригонометрической вышке соседней вершины, запах печеной рыбы бил в ноздри, запах печеной рыбы, хвои и перекипевшего кирпичного чая. Он думал обо всем этом, и ему расхотелось идти на свидание с акробаткой, а просто хотелось посидеть вечер с Колумбычем, выпить красного вина из винограда «изабелла» и повспоминать былое. Он даже подумал успокоенно, что не надо никаких выкрутасов, конечно, Колумбыч вернется, не может быть, чтобы он мог привыкнуть, врасти в эту крикливую, нелепую южную жизнь. Не может человек к ней привыкнуть, пока работает сердце и ноги еще способны шагать по горным склонам. Затягивая узел галстука, он подумал чуть не с яростью: почему, в сущности, он обязан крутить какие‑то нелепые романы и какой пошляк и идиот все это выдумал? Все‑таки без пятнадцати восемь он вышел из дома.
В темноте город казался совсем другим. Акации бросали таинственную тень на тротуар, и прохладный воздух был пропитан запахом этих акаций, запахом юга. В бликах фонарей проходили медленно тихие пары, от городского парка неслись тревожные звуки оркестра. Адька остановился и закурил. Ему необходимо было закурить, чтобы успокоиться. Ночь, далекий оркестр и запах юга волновали его. Он медленно шел на оркестр, и ему казалось, что вот сейчас из калитки соседнего дома выйдет дама в длинном белом платье, с зонтиком и в шляпе с большими полями. Он всегда представлял таких дам, когда читал Тургенева или Чехова, ему нравились женские моды тех далеких времен. Адьку обогнали четверо оживленных парней. Они шли быстро и собранно, как на охоту, после них осталась волна сигаретного дыма и запах одеколона.
Парк с неизменной Доской почета и гипсовой пионеркой перед входом был ярко освещен. Акробатки, конечно, еще не было, Адька и не надеялся, что она придет сразу. Минут пять он изучал фотографии на Доске почета: напряженные, с желваками по скулам лица мужчин и заретушированных женщин в белых кофточках. Официантки, сантехники, продавщицы. Адька отошел от Доски почета, которая была неотличима от такой же в Хабаровске, Благовещенске или Сковородинове, и сел на лавочку. Духовой оркестр на невидимой танцплощадке умолк, взамен его тут же репродукторным ревом грянул разудалый джаз. Джаз отгремел вступление, и в микрофон зашептала, заговорила, закричала зарубежная певица.
И тут Адька увидел акробатку. Он бы и не поверил, что это была она, но девчонка шла прямо к нему и улыбалась.
Та замухрышка с обожженными до коричневых пятен лицом исчезла, переродилась, возникла вновь: таинственное существо с полупудовой короной рыжих волос, с мерцающими темными глазами.
«Старик, не подкачай!» – прошептал Адька самому себе.
– Здравствуйте, – сказала акробатка, как будто это не она сегодня утром болталась с ним в море и с первой же минуты звала Адьку на «ты».
– Добрый вечер, – с пересохшим горлом сказал Адька, – Я тут ваших знаменитостей изучал, – он мотнул головой на Доску почета.
– А‑а, – сказала девчонка. – Тоже мне знаменитости! Там моя мама есть, уборщица, – без всякой последовательности сказала она и тут же перескочила: – пойдем потанцуем.
– Не обучен, – сказал Адька.
– Посиди тут, – сказала девчонка повелительно. – Я пойду минут пятнадцать попляшу и приду.
Адька уселся на лавочку перед отгороженной проволочной сеткой площадкой.
«Сеточка‑то как у Колумбыча в загоне для кур», – язвительно подумал он. Снова захрипел репродуктор, и опять рявкнул джаз. Народ стал отлепляться от сетки, парни выбрасывали сигареты, и через пять минут на площадке уже творилось танцевальное столпотворение. Он тщетно пытался найти в этом столпотворении акробатку, мелькали какие‑то твистующие пары, какие‑то школьницы, которым давно пора спать, толстяк в шелковой тенниске тоже пытался делать твист на пару со своей распаренной дамой, два долговязых пацана усердно работали руками и коленками друг перед другом. Адька уже почти услышал привычный административный окрик: «Прекратите безобразничать!» – но окрика не было, и пацаны изнемогали от своих выкрутасов, пока не изнемогли совсем, и тут он увидел акробатку. Она танцевала с тем самым двухметровым десятиборцем, которого он утром видел на пляже, танцевала, запрокинув голову, чтобы видеть лицо верзилы‑партнера, твист у нее получался хорошо, красивый был у нее твист, и у парня он тоже получался хорошо. Адька чувствовал, что ревность его так и одолевает.
«Еще чего не хватало», – подумал он. Репродуктор все выкидывал музыку, видно, это была нескончаемая пластинка, а может, какая бесконечная магнитофонная лента, пыль от шаркающих и топающих ног поднималась над площадкой.
Адька вытащил сигарету, отломил фильтр и выбросил его. Потом сразу же прикурил вторую сигарету, тоже отломив от нее фильтр. Джаз стих.
«Еще чего не хватало», – снова подумал Адька.
Мимо прошел генерал. Генерал был маленький, толстый и лысый, в галифе с широченными красными лампасами и буденновскими усами. Жена у генерала была совсем сухонькая седая старушка в длинном лиловом платье, и генерал тоже был очень стар, может быть, он воевал в свое время рядом с Буденным. Заслуженная чета медленно прошла мимо Адьки, и, глядя на них, он настроился на философский лад. Ни черта ведь страшного не случилось, просто он одичал малость средь гор и болот, и что из того, что другие люди находят радость в иных, не Адькиных, вариантах?
«Да, – подумал Адька. – Леший его знает, куда еще занесет меня судьба, может быть, придется, работать где‑нибудь на Кавказе или, хуже того, в Крыму, и я тоже буду загорелым, крикливым и наглым».
Он и не заметил, что репродукторный джаз стих, снова заиграл духовой парковый оркестр, и заиграл он на сей раз непреходящую ценность – «Амурские волны». В нужный момент лязгали бронзовые тарелки, ухал барабан.
Под вечно печальную, с пеленок знакомую музыку Адька стал думать о том, что существуют на свете тысячи профессий, и в них работают тысячи великолепных нужных людей, и этим умным людям, наверное, его образ жизни, с работой, которая на треть состоит из работы вьючных лошадей, и еще на треть из простого бессмысленного выжидания пресловутых «погодных факторов», показался бы на две трети недостойным, лишенным целенаправленного и плодотворного бытия, каким должен жить человек. И люди, которые так думают, безусловно, правы, и он, Адька, тоже прав, ибо даже в мыслях не мог себе представить, как бы он ходил по заводскому гудку к восьми, стоял бы у станка до четырех, а вечером кино, телевизор или футбол, а завтра опять к восьми, и так год за годом, в точности по ходу часов, без всякого разнообразия.
Потом Адька стал думать о том, что у него сейчас много денег, даже очень много, ибо два с лишним года их негде было тратить, и тут еще отпускные, и надо проехаться по всем этим южным местам, всем этим мраморным лестницам, аллеям, потом осесть где‑либо в тишине, где нет ни одного типа в соломенной шляпе и расписной рубахе, засесть около моря, ибо среди всего этого юга одно море не показуха, даже курортники не в силах его опошлить, а потом ехать обратно. Человек только на своем месте, в своей обстановке – человек, это он понял давно, наблюдая рабочих, нанятых из таежных дедов, и что получалось из этих дедов, когда они вывозили их в город, или просто в большой поселок, или просто в незнакомую обстановку. «Есть типы, которые всюду на своем, месте, – думал Адька, – так у этих типов просто нет своего места».
И тут Адька услышал смех. Оказалось, что акробатка сидит на скамейке напротив, смотрит на него и смеется.
– Я уже десять минут на тебя смотрю, – сказала она, – Ты зачем у сигарет фильтры отламываешь? Нервничаешь, да?
– Очень надо, – сказал Адька и увидел верзилу. Тот подошел к акробатке, подчеркнуто не замечая Адьку, и взял ее за руку.
– Пойдем. Сейчас эта плешь кончится, музыку заведут.
– Нет, – сказала акробатка, – Я больше танцевать не пойду.
Она выдернула руку.
– Ну‑ну, как знаешь, – протянул верзила и теперь уже посмотрел на Адьку.
Он посмотрел на него в упор, словно оценивал Адькины физические, финансовые и прочие возможности.
– Как знаешь, – повторил он и пошел к танцплощадке, преуспевающий бог побережья. Акробатка пересела к Адьке.
– Мы как‑то и не познакомились, – сказал Адька. – Меня Адик зовут, или Адька, дурацкое имя, где только его мои старики откопали.
– Лариса, – сказала акробатка. – Тоже не блеск. Пойдем. Походим.
Они прошли в аллею из подстриженных темно‑зеленых кустов, здесь было полутемно, на скамейках сидели парочки, на каждой скамейке по парочке, потом вышли на улицу. Асфальтовая улица была сейчас пустынна, ее освещали только витрины.
Потом они свернули в боковой переулок, и асфальт сразу кончился.
Неровный, избитый ямами булыжник переулка сбегал вниз, к Кубани, и сама Кубань мерцала вдалеке в лунном свете, как лунная лента.
– Осторожно иди, – сказала Лариса, – тут ноги с непривычки сломаешь.
Она сняла туфли и пошла босиком.
– Земля прохладная, – пожаловалась она. – простуду можно схватить.
– Фокусником надо быть, чтоб здесь простуду схватить, – сказал Адька.
Стены саманных домов белели в темноте. Каждый дом был отгорожен забором, и за каждым забором, когда они проходили, надрывался пес.
– Почему окна темные? – спросил Адька. – Неужели спят?
– У нас рано спать ложатся, – сказала Лариса.
Адька споткнулся и через несколько шагов снова.
Ботинок начал шлепать по камням, Адька понял, что оторвал подметку.
– Подметку оторвал на импортных корочках, – сказал он. – Придется завтра искать другие.
– Снеси на рынок, – сказала акробатка. – Там безногий дядька тебе сразу сделает.
– На море завтра пойдем? – спросил Адька.
– Я завтра на «Волге» к лиману уеду с мальчиками. Будем в палатке жить, – сказала рассеянно Лариса.
– Это что за мальчики? – спросил Адька.
– Так… мальчики, – нехотя сказала Лариса. – Один хороший мальчик. Изумруд.
– Ну‑ну, – мужественно сказал Адька. – Я тоже скоро уеду. Уеду куда‑нибудь деньги мотать.
– Зачем мотать? – сказала акробатка. – У меня никогда денег не было, и я не знаю, как их мотать.
– Ну конечно, – сказал Адька. – Платье на тебе модерн и все прочее.
– Я это платье сама сшила. А чтоб туфли купить, два месяца голодом сидела. Ты когда‑нибудь голодом сидел в физкультурном институте?
– Физкультура для женщины вредная профессия, – сказал Адька. – Стареют женщины быстро.
– Не постарею. Я за собой слежу очень, долго хочу красивой быть.
– Говорят, бездельничать надо больше. Спать много. И на диете сидеть, тогда до пятидесяти лет семнадцатилетней будешь.
– Мне бездельничать нельзя. Я с седьмого класса работаю, – сказала акробатка, – с седьмого класса себя кормлю и одеваю.
– Ларка! – донесся крик из‑за забора. – С кем ты там?
– Мать, – прошептала акробатка. – Всегда, меня караулит. Иду! – сказала она громко.
– Ладно, – сказал Адька. – Я пойду. Счастливо отдохнуть в палатке. Изумруду – привет. Кажется, у Льва Толстого так лошадь звали. Или жеребенка. Не помню точно. Пока, – Адька стал подниматься вверх по щербатому булыжному переулку, но потом передумал и пошел вниз, к Кубани. Саманные домики кончились. Адька прошел в темноту через какую‑то свалку и очутился в стене ивняка. Ивняк скрывал реку, тропинки в темноте тоже не было видно, но теперь Адька чувствовал себя на месте, почти как в тайге, и, забыв про чешский костюм, он стал продираться сквозь эти кусты, он знал точно, что не потеряет в темноте тропинки и направления. Перед рекой шла широкая глинистая отмель. Свет луны отражался в воде, и от луны и от этого отраженного света казалось совсем светло. Адька засучил брюки и стал пробираться к воде. Оторванная подметка шлепала по мокрой глине. У самой воды лежало несколько выкинутых недавним паводком коряг.
На душе у Адьки было муторно, и он презирал себя.
Город утонул в непроницаемой тьме, и только главная улица наверху светилась огнями редких фонарей. Собаки тоже, видно, спали, тяжелая тишина висела над спящими домами, тишина и запах деревьев.
Адька все шел и шел и где‑то на повороте вдалеке увидел зарево костра и кольцо людей вокруг него.
– Наплевать, – сказал Адька. – На все наплевать в самом деле.
Он шел и шел вверх по дороге, она казалась бесконечной, белая и таинственная. На обочине в траве зеленым светофором горел одинокий светлячок. Адька положил его на ладошку. Прохладное загадочное существо не потухло на ладони, а дружески стало светить ему, Адьке.
Адька понес светлячка на ладони. Он долго шел по дороге, два раза закуривал, а когда закуривал, то клал светлячка на землю. Костра не было отсюда видно, музыка и шум уже не доносились, а дорога все шла. Наконец Адька почувствовал, что она выполаживается к перевалу.
На перевале громоздились какие‑то невысокие скалы. Адька пощупал рукой рыхлый и ломкий известняк. Камни еще хранили тепло ушедшего солнца. Адька долго трогал рукой камни, ему приятно было ощутить их в этой глинистой пыльной стране, ибо много ночей он провел один на один с камнями вершин и свыкся с ними. Он пробовал разбудить сентиментальные воспоминания об оставшихся вдалеке друзьях, но ни черта не получалось. Ребята на работе, он в отпуске – вот и вся аксиома.
Сбоку от скал сквозь деревья был виден блеск звезд, отражавшихся в каком‑то водоеме. Адька пошел туда, водоем оказался большой и черной лужей. В луже шевелилось и всплескивало, а по временам всплывало что‑то большое.
Адька зажег спичку и увидел, как в двух шагах сидит и оторопело смотрит на него лягушка. Спичка потухла, и лягушка со страшным плеском бухнулась в воду.
«Чудеса! – подумал Адька. – Тут на перевалах лягушки живут».
Он сел на обломок какого‑то ствола и стал думать о жизни. В ночной темноте жизнь казалась серьезной, значительной и звала к выполнению долга. Какого – Адька не мог себе четко представить, ибо до сих пор честно выполнял все долги, но сознание долга было.
Подумав о долге, он решил спускаться вниз, ибо суматошный Колумбыч поднимет тарарам на весь свет с его поисками.
Ему пришлось вернуться, ибо он забыл светлячка на опустевшей сигаретной коробке. Тот покорно дожидался Адьку, не пытаясь удрать. Адька доставил его на прежнее место и, выругав себя сентиментальным ошалевшим балбесом, отпустил на свободу.
Колумбыч не спал. Он сидел на крылечке и курил трубку. Трубку Колумбыч курил только в ответственные или особо блаженные минуты жизни. Адька не знал, какая причина сейчас заставила Колумбыча схватиться за «золотое руно».
– Ты где шляешься? – спросил Колумбыч. – Я полгорода обегал, тебя искал.
– А чего меня искать? – сказал Адька. – я на Кубани был.
– Дурак, – сказал Колумбыч. – Он в новом костюме на Кубани сомов ловил.
– Ловил, – упрямо сказал Адька. – Смотри, мне сом подметку оторвал.
– Подрался?
– Не успел. Повода не было.
– А здесь без повода. Здесь ребята острые, приезжих не любят. Особенно если девчонка вмешается.
Они отмыли в тазу Адькйны брюки и ботинки.
– Лавсан, – сказал Адька. – Роскошная вещь. Повесим – и завтра будут новые, глаженые штаны. А ботинки придется в мастерскую.
– Какая, к дьяволу, мастерская! – сказал Колумбыч. – Неси полено.
Пока Колумбыч пришлепывал молотком подметку, Адька переоделся в свои замызганные техасы, старую ковбойку и почувствовал себя человеком. «Мужская компания, – подумал он, – лучшее общество. Без причесок и выкрутасов».
– Отчего, Колумбыч, среди мужиков себя лучше чувствуешь?
– Ха, – сказал тот. – Я б тебе ответил на этот вопрос десять лет назад, когда от жены удирал.
– Нам жениться никак нельзя, – сказал Адька. – Ты вспомни Копейникова. Что с ним из‑за жены творилось.
– Нет, – ответил Колумбыч. – Нет, нет и нет! – С каждым «нет» он загонял по гвоздю в Адькин ботинок. – Я отчего удрал – она рожать не хотела. А я сына хотел. А потом уже поздно. И приехал я к вам. Вы для меня были как семья, понял?
– Не пора ли вернуться в семейку? – сказал Адька.
– Нет, – сказал Колумбыч и положил молоток. – У вас все впереди, а у меня все в мемуарах. Уж лучше я буду здесь. Ты думаешь, мне одному две бочки вина надо? Для вас, дурачков, покупал.
– Ребята говорят, чтобы ты ехал, – сказал Адька.
– Подумаешь! – усмехнулся Колумбыч и взял молоток. – Я еще в Краснодаре по твоей физиономии прочел все, что ребята говорят.
– И что решил?
– Отстань ты от меня, – сказал Колумбыч. – Я уже старый. Я уже в Азовском море замерзаю, меня кровь не греет.
– Надо, Колумбыч, – серьезно сказал Адька. – Ведь тебя не ради прекрасных глаз просят приехать.
– А я всю жизнь жил со словом «надо». Всю жизнь под военной дисциплиной. Ты спать хочешь, а тут тревога. И наплевать, что она учебная, – вскакивай как ошалелый и начинай орать на других, кто быстро вскакивать не умеет. У вас тоже так, тоже дисциплина. Устал я от тревог, пойми меня. Я с курицами разговаривать хочу.
– Уеду я от тебя, – сказал Адька. – Частник ты, собственник махровый.
– Я тебя виноград завтра заставлю обрезать, – сказал Колумбыч. – Тебе бездельничать для головы вредно.
– В пустыне Гоби дует ужасный ветер, – хамсин, – усмехнулся Адька. – Неужели ты все забыл, Колумбыч?
– Отстань ты от меня, – повторил Колумбыч. – Везде дуют свои хамсины, и здесь тоже. Ты тут еще ничего посмотреть не успел, а уж готов Азовское море заплевать презрением. Если ты о земле ничего не знаешь, как можно ее презирать?
Колумбыч и впрямь заставил Адьку работать на винограднике. На адовой жаре Адька ходил меж шпалер и щелкал ножницами, обрезая отбившиеся в сторону бесплодные побеги.
Работа была на редкость нудной. Пропитанный зноем и зеленью воздух стоял между шпалер недвижимо, дурацкие ножницы быстро намозолили руку, а главное, трудно было понять, какая ветка нужна, а какая нет. Вдобавок с трех сторон, из‑за трех заборов, приплелись соседи, все, как один, пенсионеры, и с высоты своего опыта начали поучать, разъяснять и рассказывать. Потом два соседа ушли и остался только один, его дом примыкал к Колумбычеву. Седой старикан, капитан дальнего плавания. Восьмой десяток сильно его сгорбил, но в нем еще держалась какая‑то морская мальчишеская хватка, и Адьке это нравилось.