Мать читала письма вслух, неумело пряча слезы и пропуская строки, о содержании которых Клара и так догадывалась. Позже, ночью, Клара приходила к своей кузине Клодетте, которую она уговаривала прочесть письмо отца целиком, будто на время заимствуя ее глаза. Никто так и не увидел на ее лице ни единой слезинки, даже когда письма совсем перестали приходить, а сводки с фронта становились все тревожнее.
– Отец с самого начала знал, что произойдет, – объяснила Клара. – Он оставался рядом с друзьями, поскольку считал это своим долгом. Его погубила верность людям, которые в трудную минуту предали его. Даниель, никогда никому не верь, особенно тем, перед кем преклоняешься. Они‑то и всадят нож тебе в спину.
Последние слова Клара произнесла с твердостью, проверенной годами потаенной боли и страданий. Я вглядывался в ее фарфоровые глаза (они не плакали и не лгали), внимая тому, что понять в то время был не в состоянии. Клара описывала людей и события, которых никогда не видела собственными глазами, в таких подробностях, что ей позавидовал бы художник фламандской школы, с особым тщанием выписывающий каждую деталь. Она говорила на языке рельефа отзвуков, цвета голосов, ритма шагов. Клара поведала, как во время своего изгнания, во Франции, они с Клодеттой брали уроки у частного преподавателя, вечно подвыпившего мужчины лет пятидесяти, который строил из себя литератора, гордился тем, что мог без акцента продекламировать «Энеиду» Виргилия на латыни, и которого девочки прозвали мсье Рокфором из‑за неистребимого запаха, исходившего от него вопреки разнообразным одеколонам и прочим благовониям, которыми он щедро умащивал свою раблезианскую тушу. Мсье Рокфор был не без причуд (например, он искренне полагал, что колбаса домашнего копчения, которую Клара и ее мать получали от родственников из Испании, – священный дар, способствующий кровообращению и излечивающий подагру), но при этом обладал изысканным вкусом. Еще в юности он приобрел привычку раз в месяц наведываться в Париж, дабы пополнить свой культурный багаж последними литературными новинками, пройтись по музейным залам, и, если верить слухам, провести ночь в объятиях юной нимфы, которую он нарек «мадам Бовари», хотя на самом деле она звалась Ортанс и имела несколько избыточную растительность на лице. Во время своих культурологических вылазок мсье Рокфор регулярно посещал книжные развалы напротив собора Парижской Богоматери и именно там в 1929 году случайно наткнулся на экземпляр книги никому не известного литератора по имени Хулиан Каракс. Открытый всему новому, мсье Рокфор купил ее лишь потому, что его заинтересовало название, а в поезде не мешало иметь при себе что‑нибудь занимательное. Книга называлась «Красный дом», на оборотной стороне обложки было помещено смутное изображение автора (то ли фотография, то ли рисунок углем). Судя по биографической справке, Хулиан Каракс, молодой двадцатисемилетний писатель, считай, ровесник века, родился в Барселоне, но проживал в Париже, где писал по‑французски свои книги и зарабатывал на жизнь игрой на фортепьяно в маленьком ночном кафе свободных нравов. Текст на суперобложке, выспренний и старомодный, с немецкой тяжеловесностью гласил, что перед читателем – будущее европейской литературы, первое произведение автора, обладающего выдающимся, блистательным талантом, не имеющим себе равных среди ныне живущих. Между тем следовавшее далее краткое изложение сюжета содержало прозрачный намек на то, что повествование не лишено некой скандальности и даже порочности, а это, в глазах мсье Рокфора, который, помимо классиков, превыше всего ценил криминальные и альковные истории, было несомненным плюсом.
|
|
«Красный дом» был посвящен бурной жизни весьма неординарного человека, который грабил магазины игрушек и музеи, вырывал глаза похищенным куклам и марионеткам и относил их в свое странное одинокое пристанище, заброшенную оранжерею где‑то на берегах Сены. Однажды ночью, желая пополнить свою коллекцию, он проник в респектабельный дом на улице Фуа, принадлежавший одному из магнатов, изрядно нагревших руки на грязных махинациях во времена промышленной революции. Дочь магната, изысканная, образованная девушка, вхожая в высший свет, воспылала к вору любовной страстью. По мере развития запутанного сюжета, полного скабрезных подробностей и сомнительных сцен, героиня раскрыла тайну загадочного потрошителя кукол, но при этом она узнала еще и ужасные подробности из жизни собственного отца, что привело повествование к страшному и весьма туманному финалу в духе готической трагедии.
Мсье Рокфор, ветеран литературных ристалищ, гордившийся богатой коллекцией писем с автографами буквально всех парижских издателей, мгновенно возвращавших ему бесчисленные рукописи в стихах и прозе, которыми он их забрасывал, определил, что роман выпустило некое весьма посредственное издательство, которое если и было кому знакомо, то лишь по кулинарным рецептам, книгам о шитье и рукоделии. Владелец книжного лотка сообщил, что роман вышел недавно и даже удостоился пары рецензий на последних страницах провинциальных газет, где обычно печатались некрологи. Короче говоря, критики разделали роман в пух и прах, посоветовав начинающему литератору не оставлять ремесла пианиста, поскольку в литературе ему вряд ли суждено сказать новое слово. Мсье Рокфор, у которого завзятые неудачники всегда вызывали деятельное сочувствие, потратил полфранка на творение Каракса, прихватив заодно дорогое издание великого мастера, чьим законным преемником себя считал, – Гюстава Флобера.
|
Поезд на Лион был переполнен, и мсье Рокфору пришлось делить купе второго класса с двумя монахинями, которые, когда платформа «Аустерлиц» осталась позади, принялись бросать на него осуждающие взгляды и перешептываться. Не выдержав столь пристального внимания, маэстро решил достать из портфеля свое приобретение и перелистать роман. Каково же было его удивление, когда, проехав сотни километров, он обнаружил, что совершенно позабыл о святых сестрах, не слышит перестука колес и не замечает пейзажа, который, как дурной сон братьев Люмьер, проскальзывал за окном. Он читал всю ночь напролет, не замечая ни храпа своих спутниц, ни мелькания окутанных дымкой станций. Уже на рассвете, перевернув последнюю страницу, мсье Рокфор осознал, что его глаза наполнены слезами зависти и восхищения.
В понедельник мсье Рокфор позвонил в парижское издательство, чтобы разузнать, кто такой Хулиан Каракс. После долгих уговоров, секретарша с астматическим придыханием злобно сообщила, что не располагает точным адресом господина Каракса, что в любом случае редакция больше не имеет с ним дел и что со дня выхода романа «Красный дом» было распродано ровно семьдесят семь экземпляров, которые, скорее всего, приобрели дамочки легкого поведения и посетители того непотребного места, где автор книги за скудную мзду тарабанил ноктюрны и полонезы. Основная же часть тиража была возвращена и пущена на бумагу для требников, квитанций и лотерейных билетов. Несчастная судьба таинственного автора окончательно растопила сердце мсье Рокфора. В течение следующих десяти лет всякий раз, приезжая в Париж, он обходил букинистические лавки в поисках новых произведений Хулиана Каракса. Но так ничего и не нашел. Как правило никто не слышал даже имени этого автора, а если его собеседники что‑то припоминали, то сведения были крайне скудными. Находились и те, кто утверждал, что Каракс опубликовал еще несколько книг, правда, в заштатных издательствах и смехотворными тиражами. Однако, если даже эти книги когда‑либо существовали, отыскать их не было никакой возможности. Один продавец припомнил, что однажды держал в руках роман Хулиана Каракса, который назывался «Церковный вор», но с тех пор прошло много времени, а потому он не может утверждать наверняка. В конце 1935 года до Рокфора дошли слухи о том, что одно маленькое парижское издательство выпустило в свет новый роман Каракса «Тень ветра». Он послал издателю письмо, надеясь приобрести несколько экземпляров. Ответа так и не дождался. Через год его давний приятель, торговавший на книжном развале на правом берегу Сены, спросил, интересуется ли он все еще Караксом. Мсье Рокфор ответил, что вовсе не намерен сдаваться. Это уже был вопрос принципа: если весь мир сговорился предать имя Каракса забвению, то лично он не сложит оружия. Тогда букинист рассказал ему, что несколько недель назад о Караксе снова поползли слухи. Было похоже, что его дела наконец пошли на лад. Он собирался вступить в брак с дамой из хорошего общества и после долгих лет молчания опубликовал новый роман, который удостоился хвалебной рецензии в «Монд». Однако когда судьба, казалось бы, проявила к нему благосклонность, Каракс ввязался в какую‑то дуэль на кладбище Пер‑Лашез. Подробности и сопутствующие обстоятельства оставались неясными. Стало лишь известно, что поединок состоялся утром того дня, на который была назначена свадьба, и в церкви жених так и не появился.
Болтали всякое: одни доподлинно знали, что он был убит на этом поединке, и его тело осталось лежать на чьей‑то безымянной могиле; другие, большие оптимисты, предпочитали думать, что он оказался замешанным в какие‑то темные дела, из‑за чего был вынужден оставить свою суженую прямо у алтаря и бежать из Парижа в Барселону. Упомянутую могилу так и не нашли, и вскорости родилась еще одна версия: Хулиан Каракс, гонимый житейскими невзгодами, умер в своем родном городе в полной нищете. Девушки из борделя, где он играл на фортепьяно, скинулись, чтобы похоронить его как подобает. Однако когда денежный перевод дошел, тело уже было погребено в общей могиле вместе с нищими и другими бедолагами из тех, кого выбрасывало море или кто замерз у входа в метро.
Исключительно из принципа мсье Рокфор о Караксе не забыл. Через одиннадцать лет после того, как открыл для себя «Красный дом», он решил дать этот роман двум свои ученицам, надеясь, что загадочная книга привьет им вкус к чтению. Кларе и Клодетте тогда было по пятнадцать, в их крови играли гормоны, а в окна к ним заглядывал маняще‑прекрасный мир. До того времени, несмотря на старания учителя, сестры оставались равнодушны к классической литературе, будь то басни Эзопа или бессмертная поэма Данте. Мсье Рокфор, опасаясь быть изгнанным, когда мать Клары обнаружит, что за все это время он ничего не добился от юных невежд, в головах которых гуляет ветер, отважился предложить им роман Каракса, выдав его за любовную историю, заставляющую плакать в три ручья, – в чем была лишь доля истины.
– Ни один из прочитанных мне прежде романов не был таким интригующим, захватывающим и обольстительным, как этот, – продолжила свой рассказ Клара. – До тех пор чтение было для меня обязанностью, своего рода данью, которую, неизвестно за что, надо платить учителям и наставникам. Я не умела получать удовольствие от текста, от открытий, происходящих в душе, от свободного полета воображения, от красоты и загадочности вымысла и языка. Все это мне открыла книга Каракса. Даниель, ты когда‑нибудь целовался?
Я не смог ничего ответить: у меня сбилось дыхание.
– Впрочем, ты еще слишком юн. Но ощущение то же самое: первая искра, о которой не забудешь никогда. Мир мрачен, Даниель, а чудеса в нем скорее исключение. Тот роман доказал мне, что начертанное слово может сделать мое существование более наполненным, словно бы вернуть утраченное зрение. Так получилось, что книга, которая ни для кого ничего не значила, перевернула мою жизнь.
И именно в тот миг я буквально лишился разума, сдавшись на милость этой загадочной особы и не имея ни сил, ни желания сопротивляться ее чарам. Я страстно хотел, чтобы она никогда не замолкала, мечтая навсегда остаться в плену ее голоса и боясь, что вот‑вот появится Барсело и нарушит хрупкую неповторимость момента, принадлежавшего мне одному.
– На протяжении нескольких лет я искала другие книги Хулиана Каракса, – продолжила Клара. – По библиотекам, магазинам, школам… Все впустую. Никто не слышал ни о его книгах, ни о нем самом. Мне это было непонятно. Потом до мсье Рокфора дошел странный слух, будто кто‑то интересуется загадочным автором и скупает, крадет, идет на что угодно, лишь бы добыть его творения, которые тут же предает огню. Никто не знал ни что это за человек, ни почему он так поступает. Этот факт добавил персоне Каракса еще больше загадочности. Прошло много лет, и в один прекрасный день моя мать решила вернуться в Испанию. Она была больна, и весь ее мир сосредоточился на Барселоне, где был ее родной дом. Втайне я надеялась отыскать следы Каракса в городе, где он родился и в конце концов бесследно исчез в начале войны. Но я оказалась в полном тупике, несмотря на то, что мне помогал дядя. Мать в своих поисках тоже потерпела неудачу. Она нашла другую Барселону, не ту, что покинула когда‑то, накануне войны. Теперь это был город теней, где больше не было моего отца, но где каждый закоулок, словно заговоренный, хранил память о нем. Будто ей мало было страданий, мать вздумала нанять человека, чтобы тот разузнал, что на самом деле случилось с ее мужем. У детектива на расследование ушел не один месяц, но ему удалось обнаружить лишь часы с треснувшим циферблатом, да узнать имя человека, который расстрелял отца во рву крепости Монтжуик. Его звали Фумеро, Хавьер Фумеро. Нам сообщили, что поначалу он (и не он один) служил наемным террористом‑убийцей в Иберийской федерации анархистов, заигрывал с анархистами, коммунистами и фашистами, обманывая всех и предлагая свои услуги тому, кто больше заплатит, а в итоге, после падения Барселоны, переметнулся на сторону победителей и пошел работать в полицию. Теперь он стал знаменитым сыщиком, инспектором, удостоенным множества наград. О моем отце никто не вспоминал. Сам понимаешь, через несколько месяцев мать угасла. Врачи сказали, от сердца, и я думаю, на этот раз они не ошиблись. После смерти мамы я стала жить у дядюшки Густаво, единственного родственника, оставшегося у матери в Барселоне. Я его обожала, он всегда дарил мне книги, когда приходил к нам в гости. Все последние годы, собственно, он и был моей семьей, моим лучшим другом. Хотя со стороны дядюшка может казаться несколько заносчивым, душа у него золотая. Каждый вечер, пусть даже смертельно усталый, дядюшка мне читает, сколько может.
– Если хотите, я мог бы вам читать, – быстро произнес я просительным тоном и в ту же секунду раскаялся в своей дерзости, не сомневаясь, что Клара моим обществом будет тяготиться, если вообще мое предложение не покажется ей смешным.
– Спасибо, Даниель, – ответила она, – это было бы просто замечательно.
– В любое время.
Клара медленно кивнула пытаясь отыскать меня своей улыбкой.
– К сожалению, у меня нет того экземпляра «Красного дома», – сказала она. – Мсье Рокфор не пожелал с ним расстаться. Я могла бы попытаться пересказать тебе сюжет, однако это будет все равно что описывать собор как груду камней, которая увенчана шпилем.
– Уверен, у вас получится намного лучше, – пробормотал я.
Женщины обладают безошибочным чутьем и сразу распознают мужчину, который в них до смерти влюблен, тем более если упомянутый мужчина – малолетка, да еще и набитый дурак. Я обладал всеми необходимым качествами, чтобы Клара Барсело дала мне от ворот поворот, но предпочитал думать, будто ее слепота гарантирует мне некоторую безопасность, и что мое преступление, мое безоглядное и исполненное патетики преклонение перед женщиной, которая вдвое меня старше, умнее и выше, останется незамеченным. Я мучился вопросом, что она сумела во мне разглядеть, предлагая свою дружбу; возможно, она почувствовала во мне что‑то близкое ей самой, ее одиночеству и ее утратам. В своих мальчишеских мечтах я всегда представлял нас как двух беглецов, спасающихся от жизни на книжном корешке, жаждущих затеряться в вымышленных мирах и взятых напрокат грезах.
Барсело вернулся со своей неизменной кошачьей улыбкой через два часа, которые промелькнули для меня словно две минуты. Он протянул мне книгу и подмигнул.
– Рассмотри ее хорошенько, фрикаделька, и не говори потом, что я твою книгу подменил.
– Я вам верю.
– Ну и дурак. Последней своей жертве, столь же доверчивой, как и ты (ею стал американский турист, убежденный, что фабаду[4]изобрел Хемингуэй во время празднования Сан‑Фермина), я впаял «Фуэнте Овехуну» с автографом Лопе де Вега, сделанным шариковой авторучкой, так что держи ухо востро: в книжном деле ничему нельзя верить.
Когда мы снова оказались на улице Кануда, уже стало темнеть. Прохладный ветерок овевал город, и Барсело снял пиджак, чтобы накинуть его Кларе на плечи. Не видя в обозримом будущем более подходящей возможности, я как бы случайно обронил, что, если они не против, я мог бы завтра заглянуть к ним, чтобы почитать вслух главы из романа «Тени ветра». Барсело искоса взглянул на меня и сухо рассмеялся.
– Парень, уж больно ты шустрый, – процедил он, хотя в его тоне слышалось одобрение.
– Если вас это не устроит, я мог бы зайти в другой день…
– Слово за Кларой, – сказал букинист. – У нас в квартире уже живут шесть кошек и два какаду. Так что одной зверушкой больше, одной меньше…
– Тогда я жду тебя завтра около семи, – проговорила Клара, – Адрес знаешь?
В детстве одно время, может быть из‑за того, что меня всегда окружали книги и книготорговцы, я хотел стать писателем и прожить жизнь, похожую на мелодраму. Побудительным мотивом к выбору литературной карьеры, если не считать волшебной легкости, с которой человек взирает на жизнь с высоты своих пяти лет, стало чудо мастерства и филигранности, выставленное в витрине магазина письменных принадлежностей на улице Ансельмо Клаве, что за зданием канцелярии военного коменданта. Предмет моего восхищения – черная авторучка, изукрашенная причудливыми узорами, – венчал витрину, словно драгоценный камень корону. Эта ручка, великолепная сама по себе, была к тому же воплощением барочного бреда из золота и серебра, а ее бесконечные грани сверкали, словно Александрийский маяк. Когда отец выводил меня на прогулку, я канючил, пока не уговаривал его свернуть к магазину. Отец говорил, что эта ручка, должно быть, принадлежала по меньшей мере императору. Втайне я считал, что из‑под прекрасного пера могут выйти только самые достойные сочинения, от романов до энциклопедий, и письма такой силы и выразительности, что их не нужно будет отправлять по почте. Я наивно верил, что все написанное той ручкой может дойти куда угодно, вплоть до той непостижимой дали, куда, по словам отца, навсегда ушла моя мать.
Однажды мы решили зайти в магазин и расспросить о драгоценной ручке. Оказалось, что это истинный венец письменных принадлежностей – «Монблан Майстерштюк» из номерной серии – и раньше ручка принадлежала, так, по крайней мере, с важным видом утверждал приказчик, самому Виктору Гюго. Он сообщил, что именно этим золотым пером были выведены строчки «Отверженных».
– Это так же верно, как то, что источник Вичи Каталан[5]находится в Кальдасе, – заверил нас приказчик.
Вдобавок он сообщил нам, что сам купил ручку у коллекционера, прибывшего из Парижа, удостоверившись в ее подлинности.
– Какова же цена этого средоточия чудес, позвольте вас спросить? – поинтересовался отец.
Услышав цифру, он сделался бледным как полотно, но я был уже окончательно ослеплен. Приказчик, видимо приняв нас за ученых‑физиков, стал нести какую‑то ахинею о сплавах драгоценных металлов, ориентальных эмалях и революционной теории поршней и сообщающихся сосудов – познаниях, которые сумел соединить сумрачный тевтонский гений, дабы придать безупречное скольжение основному орудию графических технологий. К его чести должен сказать, что, хотя мы, скорее всего, с виду были голью перекатной, продавец позволил нам подержать ручку в руках и даже наполнил ее чернилами и протянул мне пергамент, чтобы я написал свое имя, приняв таким образом эстафету от Виктора Гюго. Затем он протер ручку тряпочкой, восстанавливая первоначальный блеск, и водрузил на прежнее место.
– Может, в другой раз? – пробормотал отец.
На улице он ласково объяснил мне, что мы не можем позволить себе таких расходов. Книжная лавка приносила ровно столько, сколько было необходимо, чтобы сводить концы с концами и оплачивать мое обучение в престижной школе. Перу великого Гюго придется подождать. Я ничего не сказал, но отец наверняка прочел на моем лице разочарование.
– Давай сделаем так, – предложил он. – Когда ты подрастешь и начнешь писать, мы вернемся сюда и купим ручку.
– А если ее уже купит кто‑то другой?
– Эту ручку никто не купит, поверь мне. Ну а если и купит, мы закажем у дона Федерико такую же, у него золотые руки.
Дон Федерико, часовщик из нашего квартала, время от времени заходил к нам в магазин, и был, должно быть, самым любезным и обходительным человеком во всем Западном полушарии. Слух о его мастерстве распространился от квартала Рибера до рынка Нинот. Была у него и другая, менее лестная слава, касавшаяся его увлечения мускулистыми юношами из самых грубых люмпенов и склонности одеваться в накидки из перьев, как у звезды тридцатых годов Эстрельиты Кастро.
– А если у дона Федерико с перьями ничего не получится? – с обезоруживающим простодушием спросил я.
Мой отец изогнул бровь, очевидно, опасаясь, что дурная молва дошла до моих невинных ушей.
– Дон Федерико сведущ во всем немецком и способен, если надо, собрать «Фольксваген». К тому же неплохо было бы проверить, существовали ли во времена Гюго авторучки. Знаешь, сколько на свете пройдох?
Меня покоробил скептицизм отца. Сам я безоговорочно верил в легенду, хотя и не возражал против того, чтобы обладать лишь копией, которую мог бы изготовить дон Федерико. Ведь на то чтобы достичь высот Виктора Гюго, уйдут годы. Словно в утешение мне, как и предсказывал отец, ручку «Монблан» еще долго можно было видеть в витрине магазина, который мы, в свою очередь, регулярно по субботам посещали.
– Она все еще тут, – зачарованно говорил я.
– Тебя дожидается, – откликался отец. – Знает, что в один прекрасный день станет твоей и ты напишешь ею настоящий шедевр.
– Я хочу написать письмо. Маме. Чтобы она не чувствовала себя одиноко.
Отец не мигая посмотрел на меня:
– Но, Даниель, твоя мама не одинока. С нею Бог. И мы тоже, хоть и не можем ее видеть.
Ту же теорию излагал мне в школе отец Висенте, старый иезуит, который, ничтоже сумняшеся, мог объяснить любую загадку Вселенной – начиная с граммофона и кончая зубной болью – цитатами Евангелия от Матфея. Однако из уст моего отца она звучала так, что ей не поверили бы даже камни.
– А зачем она Богу?
– Не знаю. Если когда‑нибудь мы с Ним встретимся, то непременно спросим об этом.
Со временем я отказался от идеи с письмом маме: практичнее будет начать с шедевра. За отсутствием ручки отец подарил мне карандаш марки «Стэдлер», номер два, которым я выводил каракули в своей тетради. Сюжет моей повести вращался вокруг некой загадочной ручки, случайно напоминавшей ту самую, из магазина. Она была заколдована. Точнее, в нее вселилась неприкаянная душа писателя, бывшего ее хозяина, который умер от голода и холода. Попав в руки одного начинающего литератора, она стала воплощать на бумаге последнее произведение прежнего владельца, которое он не завершил при жизни. Уже не помню, как возник этот замысел, могу лишь сказать, что больше никогда ничего подобного мне в голову не приходило. Попытки облечь этот замысел в слова завершились полным крахом. Отсутствие воображения вылилось в чахлый синтаксис, а полет моих метафор напоминал объявления о лечебных ваннах для ног, из тех, что расклеивают на трамвайных остановках. Я винил карандаш и жаждал обрести ручку, которая превратит меня в настоящего мастера. Отец следил за моими жалкими успехами со смешанным чувством гордости и обеспокоенности:
– Как продвигается работа над романом, Даниель?
– Не знаю. Думаю, будь у меня та ручка, все получалось бы совсем по‑другому.
Отец со мной не соглашался и считал, что подобное предположение могло прийти в голову только желторотому сочинителю.
– Продолжай, и еще до того, как закончишь свой первый опус, я тебе ее куплю.
– Обещаешь?
Он отвечал своей неизменной улыбкой. К счастью для отца, мои литературные притязания вскоре исчезли, оказавшись пустой риторикой. Отчасти причиной тому стало открытие мира механических игрушек и прочих медных пустяков, которые можно было найти на рынке Лос Энкантес[6]по цене, не столь разорительной для нашего семейного бюджета. Ребенок в своих увлечениях подобен ветреному и капризному возлюбленному, и очень скоро меня стали интересовать только конструкторы и заводные кораблики. Я больше не просил, чтобы отец отвел меня посмотреть на ручку Гюго, да и сам он больше о ней не вспоминал. Те дни давно растаяли в прошлом, однако в моем сердце до сих пор живет образ отца – худощавого человека в сером костюме, сидевшем слишком свободно, и в поношенной шляпе, купленной за семь песет на улице Кондаль, человека, который не мог себе позволить подарить сыну волшебную ручку, которая была ему, в сущности, ни к чему, но на которую было столько упований. В тот вечер, когда я вернулся из Атенея, отец ждал меня в столовой со своим обычным выражением лица – смесью отчаяния и надежды.
– Я уже решил, что ты потерялся. Звонил Томас Агилар. Говорит, вы собирались встретиться. Ты что, забыл?
– Все из‑за Барсело, он кого хочешь заговорит, – кивнул я. – Уж и не знал, как от него отделаться.
– Он хороший человек, но немного нудный. Наверное, ты проголодался. Мерседитас прислала нам супа, который приготовила для матери. Этой девушке цены нет.
Мы сели за стол, чтобы отведать подаяние Мерседитас, дочери нашей соседки с третьего этажа. Девушка слыла монашенкой и святой, но я‑то раза два видел, как она обменивается страстными поцелуями с моряком с проворными руками, который время от времени провожал ее до подъезда.
– Что‑то ты сегодня задумчив, – сказал отец, пытаясь начать разговор.
– Наверное, это от повышенной влажности, из‑за нее мозги распухают. Так говорит Барсело.
– Тут что‑то другое. Даниель, тебя что‑то беспокоит?
– Нет, просто я думал.
– О чем?
– О войне.
Отец мрачно кивнул и хлебнул супа. Он был человеком сдержанным и, хотя жил прошлым, почти никогда не говорил о нем. Я вырос с убеждением, что неспешное течение послевоенного времени, весь этот мир безмолвия, нищеты и затаенной злобы так же естествен, как вода, льющаяся из крана, и что немая тоска, которая сочилась из стен израненного города, и есть проявление его подлинной души. Вот она, одна из коварных ловушек детства – необязательно что‑то понимать, чтобы это чувствовать. И когда разум обретает способность осознавать происходящее, рана в сердце уже слишком глубока. Тем июньским вечером, шагая по Барселоне, погружавшейся в обманчивые сумерки, я не переставал прокручивать про себя рассказ Клары о пропавшем отце. В моем мире смерть была неким неведомым и непостижимым мановением длани судьбы, своего рода посыльным, который являлся и забирал матерей, нищих, девяностолетних соседей – наугад, будто речь шла об адской лотерее. Мысль о том, что смерть может брести рядом со мной по улице, иметь человеческое лицо, отравленное ненавистью сердце, носить полицейскую форму или плащ, может стоять в очереди на ночной киносеанс, развлекаться в барах и по утру водить детей на прогулку в городской парк, а вечерами расстреливать кого‑то в застенках Монтжуика или погребать в общей могиле, забросав безымянное тело землей, не умещалась у меня в голове. Мне вдруг подумалось, что, возможно, тот мир из папье‑маше, который я считал таким уютным, был не более чем декорацией. В те украденные у нас годы конец детства приходил не по расписанию, а когда вздумается, как поезда «Ренфе».[7]
Мы доели с хлебом суп, сваренный из обрезков, под навязчивое бормотание радиосериалов, которое сочилось сквозь окна, распахнутые на церковную площадь.
– И что дон Густаво?
– Я познакомился с его племянницей, Кларой.
– Со слепой? Говорят, она редкая красавица.
– Не знаю, не заметил.
– И хорошо.
– Я сказал, что мог бы завтра зайти к ним после уроков, чтобы почитать бедняжке вслух, она так одинока. Конечно, с твоего разрешения.
Отец украдкой поглядел на меня, словно пытаясь понять – то ли он постарел слишком рано, то ли я преждевременно повзрослел. Решив переменить тему, я задал вопрос, который волновал меня до глубины души:
– Скажи, это правда, что во время войны людей отправляли в Монтжуик и они оттуда уже не возвращались?
Отец съел еще ложку супа и внимательно посмотрел на меня. На его губах подрагивала улыбка.
– Кто тебе это сказал? Барсело?
– Нет, Томас Агилар, он в школе всякое рассказывает.
Отец снова кивнул:
– Во время войны порой случается то, чему трудно найти объяснение, Даниель. Даже мне не все бывает понятно. Иногда и не стоит докапываться до истины. – Я продолжал молча смотреть на него. – Перед смертью твоя мать просила меня никогда не говорить с тобой о войне, чтобы у тебя не осталось никаких воспоминаний о произошедшем.
Я не нашелся что ответить. Отец прищурил глаза, словно пытаясь что‑то разглядеть в воздухе: тот прощальный взгляд или повисшую затем тишину, а может, мою мать, которая могла бы подтвердить его слова.
– Иногда я жалею, что послушался ее.
– Не имеет значения, папа…
– Нет, имеет, Даниель. После войны все имеет значение. Да, это правда, множество людей вошли в эту крепость и уже не вышли оттуда.