Наши взгляды на секунду встретились. Затем отец встал и удалился в свою комнату, унося с собой свою молчаливую боль. Я собрал тарелки и сложил их в маленькой мраморной раковине. Вернувшись в столовую, я погасил свет и сел в старое отцовское кресло. Шторы подрагивали, колеблемые дыханием улицы. Спать не хотелось, не хотелось даже делать попытку заснуть. Я подошел к открытому балкону и выглянул на улицу, привлеченный мерцанием фонарей. В темном пятне тени на мостовой угадывалась неподвижная фигура. Нервно подрагивавший янтарный огонек сигареты отражался в его глазах. Он был одет в темное, одна рука – в кармане куртки, в другой – зажата сигарета, окутывавшая легким облачком дыма контур его лица. Он молча смотрел на меня, и фонарь, светивший ему в спину, не позволял мне разглядеть его. Время от времени незнакомец неторопливо затягивался, неотрывно глядя мне в глаза. Когда соборный колокол пробил полночь, он легонько кивнул мне; я догадался, что он улыбается, хотя и не мог этого видеть. Я хотел ответить на его приветствие, но почему‑то не мог пошевелиться. Он развернулся и пошел прочь, прихрамывая. Я едва ли придал бы значение появлению незнакомца в любой другой день. Когда его фигура скрылась в ночной дымке, я почувствовал, что у меня перехватило дыхание, а на лбу выступил холодный пот. Точно такая же сцена была описана в «Тени ветра». Главный герой романа каждый вечер выходил на балкон, и из полумрака на него смотрел неизвестный, затягиваясь сигаретой. Его лицо всегда оставалось в тени, и лишь глаза мерцали, словно угольки. Человек стоял, засунув одну руку в карман черного пиджака, а затем удалялся, прихрамывая. Тот, кого я только что видел, мог быть обычным полуночником, человеком без имени и лица. В романе Каракса этим незнакомцем был дьявол.
|
Глубокий сон и мечта о встрече с Кларой успокоили меня, и мне стало казаться, что ночное видение было простой случайностью. Возможно, неожиданная вспышка воспаленного воображения была предвестием быстрого роста, столь мною желанного, поскольку, по словам наших соседок по подъезду, я обещал превратиться в мужчину если не привлекательного, то, по крайней мере, приятного на вид. Ровно в семь, надев свой лучший костюм и источая аромат отцовского одеколона «Барон Денди», я стоял перед домом дона Густаво Барсело, исполненный решимости дебютировать в роли домашнего чтеца и завсегдатая салонов. Букинист и его племянница жили в роскошной квартире на Королевской площади. Служанка в переднике и чепце, напоминавшем шлем легионера, с театральным поклоном открыла мне дверь.
– Вы, должно быть, молодой господин Даниель, – сказала она. – Бернарда, к вашим услугам.
Бернарда говорила напыщенно, с акцентом, выдававшим в ней уроженку Касереса. Она устроила мне торжественную и обстоятельную экскурсию по резиденции Барсело. Квартира, занимавшая второй этаж, опоясывала все здание и представляла собой цепочку галерей, залов и коридоров. Мне, обитателю скромного жилища на улице Санта‑Ана, она представилась миниатюрной копией Эскориала. Оказалось, что дон Густаво, кроме книг, первоизданий и прочих библиографических редкостей, коллекционировал статуи, картины и алтарные украшения, не говоря уж о бесчисленных образцах флоры и фауны. Я проследовал за Бернардой по галерее, а точнее, оранжерее, утопавшей в тропической зелени. Стекла рассеивали свет, золотистый благодаря частичкам воды и пыли, висевшим в воздухе. Где‑то вздыхало фортепьяно, томительно обнажая нервные ноты. Бернарда пролагала путь, раздвигая заросли, орудуя грубыми руками портового грузчика, словно мачете. Я, стараясь не отставать, озирался по сторонам и насчитал с десяток кошек и пару огромных попугаев огненной расцветки – последних, пояснила служанка, Барсело нарек «Ортега» и «Гассет».[8]Клара ожидала меня по другую сторону джунглей, в зале, окна которого выходили на площадь. Облаченная в невесомые одежды из ярко‑голубой турецкой тафты, она, объект моих смутных желаний, играла на фортепьяно в потоке рассеянного света, бившего сквозь круглое окно. Клара играла плохо, сбиваясь на каждой второй ноте, но для меня звуки сливались в божественной гармонии, а сама она – ее неуловимое подрагивание губ, легкий наклон головы, прямая спина – казалась небесным видением. Я хотел было кашлянуть, чтобы дать знать о своем присутствии, но меня опередил запах «Барона Денди». Клара резко оборвала игру, и ее лицо осветила виноватая улыбка.
|
– На мгновение мне показалось, что это мой дядя, – сказала она. – Он запрещает мне играть Момпу:[9]говорит, то, что я с ним вытворяю, – святотатство.
Единственный Момпу, которого я знал, был худосочный, склонный к несварению желудка священник, преподававший нам физику и химию, и подобное совпадение показалось мне чудовищным, более того – невозможным.
– По‑моему, ты играешь прекрасно, – заметил я.
|
– Если бы! Дядя, настоящий меломан, нанял учителя музыки, чтобы как‑то со мной совладать, молодого многообещающего композитора. Его зовут Адриан Нери, он учился в Париже и Вене. Я тебя обязательно с ним познакомлю. Он сочиняет симфонию, которую исполнит Барселонский городской оркестр, потому что его дядя занимает там высокую должность. Он гений.
– Дядя или племянник?
– Даниель, не будь злюкой. Уверена, Адриан тебе очень понравится.
«Как летом снег», – подумал я.
– Хочешь перекусить? – предложила Клара. – Бернарда готовит печенье с корицей, от которого проходит икота.
Мы закусили на славу, мгновенно уничтожив все, что нам принесла Бернарда. Я не знал, как следует вести себя в подобных случаях и что делать дальше. Клара – казалось, она просто читала мои мысли – намекнула, что я могу, когда захочу, приступить к чтению «Тени ветра» и, если готов, должен начать с самых первых страниц. Подражая голосам национального радио, которые ежедневно, после полуденного «Ангелуса»,[10]с образцовой торжественностью выдавали патриотические рулады, я принялся вновь читать роман, только на этот раз вслух. Мой голос, поначалу несколько напряженный, постепенно становился раскованнее, и вскоре я забыл, что читаю вслух, вновь захваченный повествованием, обнаруживая в тексте каденции и ритмы, сменявшие друг друга, словно музыкальные мотивы, распутывая загадки звуков и пауз, на которые в первый раз не обратил внимания. Новые детали, осколки образов и видений проступали сквозь строки подобно эскизу здания, набросанному под разными углами зрения. Я не умолкал в течение часа и прочел пять глав, когда услышал неумолимый бой многочисленных настенных часов, раздававшийся по всей квартире и напомнивший мне, что уже поздно. Закрыв книгу, я посмотрел на Клару. Она безмятежно улыбалась.
– Чем‑то напоминает «Красный дом», но сюжет кажется менее мрачным.
– Подожди, – сказал я, – это лишь начало. Дальше будет хуже.
– Тебе пора, не так ли? – спросила Клара.
– Пожалуй что так. Я не то чтобы тороплюсь, но…
– Если у тебя нет других планов, приходи завтра, – предложила Клара. – Боюсь злоупотреблять твоим…
– Может, в шесть? – с готовностью откликнулся я. – Так у нас будет больше времени.
Встреча в фортепьянном зале квартиры на Королевской площади стала первой из многих в череде тех, что последовали в то лето 1945‑го и последующие годы. Вскоре мои визиты к Барсело стали почти ежедневными, за исключением вторников и четвергов, когда Клара брала уроки у этого Адриана Нери. Я проводил в том доме долгие часы и со временем изучил каждую комнату, каждый закоулок и каждое растение в тропических зарослях дона Густаво. Чтение Тени ветра заняло недели две, но для нас не составило труда найти, чем заполнить последующие вечера. У Барсело была обширная библиотека, и, за неимением остальных романов Хулиана Каракса, мы проштудировали десятки книг других авторов, менее масштабных и более фривольных. Бывали вечера, когда мы почти не читали и посвящали все свое время беседам или выходили пройтись по площади, а то и до собора. Клара любила сидеть на скамейке под крытой галереей внутреннего двора, вслушиваясь в людской гул и улавливая звук шагов по мощеным переулкам. Она просила меня описывать фасады домов, людей, машины, магазины, фонари и витрины, которые попадались нам на пути. Иногда она брала меня под руку, и я вел ее по нашей и больше ничьей Барселоне, которую могли видеть только мы. Наш маршрут всегда заканчивался в кондитерской, на улице Петричоль, за чашкой сливок и сдобными булочками. Посетители порой переглядывались, а лукавые официанты не раз говорили мне о Кларе «твоя старшая сестра», но я пропускал мимо ушей все намеки и шутки. Иной раз, то ли из вредности, то ли из скрытой порочности, Клара делилась со мной столь необычными признаниями, что я не знал, как на них реагировать. Чаще всего она говорила о странном незнакомце, который подстерегал ее на улице, когда она бывала одна, и заговаривал с ней сухим, ломким голосом. Загадочный незнакомец, ни разу не назвавший себя, расспрашивал ее о доне Густаво и даже обо мне. Однажды он ласково провел рукой по ее шее. Эти признания были для меня мучительны. Клара рассказала, как однажды попросила таинственного преследователя разрешить ей изучить пальцами его лицо. Он промолчал, и его молчание она расценила как согласие. Однако стоило ей поднести руки к лицу незнакомца, как тот внезапно ее остановил, так что она едва успела к нему прикоснуться.
– Похоже, что на нем была кожаная маска, – утверждала она.
– Клара, ты все придумываешь.
Но она настаивала, что говорит правду, пока я наконец не сдался, терзаемый мыслью о незнакомце, который удостоился возможности прикоснуться к этой лебединой шее, а может, и не только к шее, в то время как мне вовсе не дозволялось выказывать обуревавшее меня желание. Если бы я был в состоянии спокойно размышлять, то, наверное, понял бы, что мое преклонение перед Кларой приносит одни страдания. Может, именно поэтому я все больше восхищался ею, следуя глупому людскому обычаю любить тех, кто причиняет боль. В то лето более всего мне неприятна была мысль о том, что настанет день, когда в школе вновь начнутся занятия, и у меня не будет возможности посвящать все свое время Кларе.
Бернарда, за суровым видом которой скрывалась сердобольная материнская натура, в конце концов полюбила меня настолько, что даже решила взять под свою опеку.
– У мальчика нет матери, – говорила она Барсело. – Мне так жаль бедняжку.
Бернарда приехала в Барселону сразу после войны, спасаясь бегством от нужды и собственного отца, который нещадно бил ее, обзывал дурой, свиньей и уродиной, а напившись, грубо домогался. Он оставлял девушку в покое, лишь когда она начинала рыдать от страха и при этом вопил, что дочь такая же безмозглая ханжа, как и ее мать. Барсело наткнулся на нее совершенно случайно – она торговала зеленью на рынке Борне – и, не раздумывая, предложил ей место прислуги в своем доме.
– Все как в «Пигмалионе», – провозгласил он. – Ты будешь моей Элизой, а я – твоим профессором Хиггинсом.
Бернарда, чьи литературные горизонты ограничивались «Воскресным листком», настороженно взглянула на него.
– Послушайте, я, может, девушка бедная и необразованная, но порядочная.
Барсело – не профессор Хиггинс и даже не Джордж Бернард Шоу, а потому он не сумел привить своей подопечной безупречные манеры дона Мануэля Асанья,[11]но тем не менее ему удалось пообтесать Бернарду, обучив ее речи и манерам барышни из провинции. Ей было тогда двадцать восемь, но она казалась мне лет на десять старше, возможно из‑за выражения глаз. Бернарда была набожна и до самозабвения поклонялась Богоматери Лурдской. Ежедневно в восемь утра она приходила на службу в часовню Пресвятой Девы Марии, а исповедовалась не менее трех раз в неделю. Дон Густаво, считавший себя агностиком (что, по мнению Бернарды, было признаком легочной болезни вроде астмы, которой болеют только знатные господа), полагал, что даже элементарный математический подсчет опровергает всякую возможность для служанки столько согрешить, чтобы хватило на такое количество исповедей.
– Да ты же мухи в жизни не обидела, – раздраженно говорил он. – А люди, которые во всем видят грех, – душевнобольные и, если уж говорить откровенно, страдают заболеванием кишок. Главное свойство иберийского богомольца – хронический запор.
Слыша подобное богохульство, Бернарда крестилась по пять раз, а ночью читала на одну молитву больше за спасение души сеньора Барсело, у которого доброе сердце, но который слишком много читает, и от этого у него загнили мозги, совсем как у Дон Кихота. Время от времени у Бернарды появлялись женихи, которые ее поколачивали, вытягивали жалкие накопления, отложенные на сберкнижку, и рано или поздно бросали. Каждый раз, когда случалась подобная драма, Бернарда запиралась в своей комнате в самой глубине квартиры и несколько дней лила слезы, грозясь отравиться хлоркой или крысиным ядом. Барсело, исчерпав все свое красноречие, всерьез пугался, вызывал дежурного слесаря, чтобы взломать дверь, и своего домашнего врача, чтобы тот вколол ей лошадиную дозу транквилизаторов. Когда через два дня бедняжка просыпалась, дон Густаво покупал ей розы, конфеты, новое платье и вел на фильм с Кери Грантом,[12]который, по словам Бернарды, был самым красивым мужчиной на свете после Хосе Антонио.[13]
– Послушайте, говорят, что Кери Грант – голубой, – бормотала она, набив рот шоколадом. – Разве такое может быть?
– Глупости, – авторитетно заявлял Барсело. – Бездарности и неучи живут в состоянии вечной зависти.
– Как вы хорошо сказали, сеньор! Всем известно, что он учился в университете, в этом, как его, шербете.
– В Сорбонне, – ласково поправлял Барсело. Бернарду невозможно было не любить. Хоть никто ее об этом не просил, она готовила мне еду и починяла одежду. Она приводила в порядок мой гардероб, чистила мои ботинки, стригла мне волосы, покупала витамины и зубной порошок. Она даже подарила мне медальон с флакончиком святой воды, который ей привезла из самого Лурдеса сестра, жившая в Сан‑Адриан‑дель‑Бесос. Иногда, старательно осматривая мою голову в поисках гнид и прочих паразитов, она вела со мной тихий разговор.
– Сеньорита Клара – лучшая на всем белом свете, и разрази меня гром, если я когда‑нибудь скажу о ней дурное слово; но молодому сеньору не пристало слишком увлекаться ею. Надеюсь, вы меня понимаете.
– Не беспокойся, Бернарда, мы всего лишь друзья.
– Вот об этом я и говорю.
В подтверждение своих слов Бернарда далее рассказывала мне историю, услышанную по радио, про мальчика, который самым недостойным образом влюбился в свою учительницу и у которого в наказание выпали волосы и зубы, а лицо и руки покрылись позорным грибком вроде проказы, что метит всех развратников.
– Похоть – великое зло, – завершала свою речь Бернарда. – Это я точно говорю.
Дон Густаво, не упускавший возможности отпускать в мой адрес свои шуточки, благосклонно относился к моим чувствам к Кларе и к тому, что я добровольно всюду ее сопровождаю. Я приписывал подобную терпимость тому, что он не принимал меня всерьез. Временами он вновь подступался ко мне с предложением за крупную сумму продать ему книгу Каракса. Барсело говорил, что обсудил вопрос со своими коллегами‑букинистами, и все сошлись во мнении, что любая книга Каракса ценится отныне на вес золота, особенно во Франции. Я всякий раз отвечал отрицательно, а он в ответ лишь лукаво улыбался. Барсело дал мне связку ключей от своей квартиры, чтобы я мог входить и выходить независимо от того, были ли дома он сам или Бернарда. Мой отец относился к моему увлечению совсем по‑другому. Со временем он перестал избегать разговоров, задевавших его за живое. Первым делом он стал выказывать явное недовольство моей дружбой с Кларой.
– Тебе следует общаться не с девушкой на выданье, а с ровесниками, скажем, с твоим другом Томасом Агиларом, которого ты совсем забросил, а ведь он отличный парень.
– Какое значение имеет возраст, если нас связывает истинная дружба?
Более всего меня огорчало упоминание о Томасе, оно било прямо в точку. Я и вправду не виделся с ним уже несколько месяцев, хотя раньше мы были неразлучны. Отец смотрел на меня с осуждением.
– Даниель, ты ничего не понимаешь в женщинах; она играет с тобой, как кошка с мышкой.
– Ты сам не знаешь женщин, – отвечал я с обидой, – тем более Клару.
Наши разговоры на эту тему в основном ограничивались взаимными упреками и обиженными взглядами. Когда не был в школе или у Клары, все свободное время я помогал отцу в лавке, разбирая в подсобке книги, разнося заказы и обслуживая постоянных клиентов. Отец упрекал меня в том, что работа не занимает мои ум и сердце. Я же отвечал, что провожу все время в лавке и не понимаю, на что он сетует. По ночам, тщетно пытаясь заснуть, я вспоминал тот мирок, который мы с ним создали для себя после смерти матери, ручку Виктора Гюго и латунные паровозики. В моей памяти то было время покоя и грусти; реальность, которая начала постепенно испаряться и таять с того раннего утра, когда отец отвел меня на Кладбище Забытых Книг. В один прекрасный день, узнав, что я подарил книгу Каракса Кларе, отец пришел в бешенство.
– Ты меня разочаровал, Даниель, – еле сдерживаясь, сказал он. – Когда я отвел тебя в это секретное место, я сказал, что книга, которую ты выберешь, будет особенной и что ты должен будешь опекать ее и нести за нее ответственность.
– Но, папа, мне было десять лет, это были детские игры.
Отец посмотрел на меня так, словно я вонзил ему в грудь кинжал.
– А теперь тебе четырнадцать, но ты не просто остаешься ребенком, ты ребенок, который считает себя мужчиной. В твоей жизни, Даниель, будет много неприятностей. И долго их ждать не придется.
Мне тогда хотелось думать, что отец просто переживает из‑за того, что я провожу слишком много времени у Барсело. Букинист и его племянница жили в мире роскоши, о которой он не мог и мечтать. Мне казалось, отца тревожит, что служанка дона Густаво относится ко мне так, словно она моя мать, и ему обидно, что я позволяю кому‑то претендовать на эту роль. Иногда, когда я паковал в подсобке книги или надписывал бандероли, я слышал, как кто‑нибудь из посетителей в шутку говорил отцу:
– Семпере, вам бы найти себе женщину, сейчас много миловидных вдовушек в полном соку, понимаете? Хорошая подружка, старина, вносит в жизнь порядок, да и убавляет лет двадцать. Подумать только, всего‑то пара сисек…
Отец обычно ничего не говорил в ответ, зато мне эти речи с каждым разом казались все более разумными. Как‑то за ужином – к тому времени совместная трапеза превратилась у нас в молчаливое, упорное противостояние – я поднял эту тему. Мне казалось, что, если такой разговор заведу именно я, отцу будет проще говорить на эту тему. У него была приятная наружность, он был аккуратен, и я знал, что многие женщины из нашего квартала поглядывали на него.
– Ты легко нашел себе замену матери, – с горечью сказал он в ответ. – Но для меня это невозможно, и я ничего не собираюсь делать, чтобы что‑то изменить.
Со временем намеки отца, Бернарды и самого Барсело на мои чувства к Кларе заставили меня задуматься. В глубине души я понимал: я зашел в тупик, у меня нет никакой надежды, что Клара перестанет видеть во мне мальчика, который на десять лет ее моложе. Меня все больше волновало ее присутствие, прикосновение ее нервных пальцев, хрупкий локоть, за который я придерживал ее во время наших прогулок. Настал момент, когда, стоило мне к ней приблизиться, и я стал ощущать чуть ли не физическую боль. Мое состояние заметили все, и в первую очередь сама Клара.
– Даниель, нам надо поговорить, – стала говорить мне она. – Должно быть, я неправильно вела себя с тобой…
Я не давал ей закончить фразу и под любым предлогом выходил из комнаты. Бывали дни, когда мне казалось, что я вступил в безнадежное и отчаянное противоборство с календарем. Я опасался, что мой призрачный мир, центром которого была Клара, может вот‑вот рухнуть. Но мне и в голову не приходило, что это только начало.
ОТВЕРЖЕННЫЕ
1950–1952
В день моего шестнадцатилетия я задумал такую глупость, подобная которой ни разу не приходила мне в голову на моем коротком веку. На свой страх и риск я решил устроить праздничный ужин, пригласив Барсело, Бернарду и Клару. Отец не одобрил моего плана.
– Это мой день рождения, – с юношеской жестокостью возразил я. – Я тружусь на тебя все прочие дни в году. Хоть раз сделай по‑моему.
– Поступай как знаешь.
Предшествующие месяцы моей дружбы с Кларой были особенно странными. Я уже почти для нее не читал. Клара под любыми предлогами старалась не оставаться со мной наедине. Всякий раз, когда я приходил, у нее сидел Барсело, притворявшийся, будто читает газету, или невесть откуда появлялась суетливая Бернарда, бросавшая на меня косые взгляды. Иногда Кларе составляли компанию одна или несколько ее подруг. Про себя я называл их Сестры‑Пустоцветы. Отмеченные печатью неизбывной девственной скромности, с требником в руках и полицейской неподкупностью во взоре, они патрулировали пространство вокруг Клары, ясно давая мне понять, что я здесь лишний, что само мое присутствие оскорбляет Клару и весь белый свет. Но неприятнее всех был маэстро Нери, со своей злополучной неоконченной симфонией, Это был расфуфыренный тип, законченный фат и пшют, стремившийся походить на Моцарта, но из‑за пристрастия к брильянтину больше напоминавший мне Карлоса Гарделя.[14]Если в нем и было что‑то от гения, то разве только дурной характер. Он беззастенчиво стелился перед доном Густаво и флиртовал на кухне с Бернардой, заставляя ее хихикать, одаряя дурацкими пакетиками засахаренного миндаля и щипая за задницу. Короче, я его смертельно ненавидел. Неприязнь была взаимной. Нери носился со своими партитурами, высоко задирая нос, глядя на меня как на приблудного щенка и всячески противясь моему присутствию.
– Мальчик, не пора ли тебе сесть за уроки?
– А вам, маэстро, не пора ли закончить симфонию?
В конце концов я перед всеми ними пасовал и уходил, побежденный, с опущенной головой, жалея, что не обладаю острым языком дона Густаво, чтобы поставить на место этого зазнайку.
В день моего рождения отец зашел в пекарню на углу нашей улицы и купил самый лучший торт. Он молча накрыл на стол, выложив серебряные приборы и поставив парадный сервиз. Зажег свечи и приготовил на ужин самые мои любимые, как он считал, блюда. Весь вечер мы и словом не перекинулись. Когда стемнело, отец удалился к себе, облачился в свой лучший костюм и вернулся с обернутым в блестящую бумагу свертком, который положил на столик в гостиной. Это был подарок. Он сел за стол, налил себе бокал белого вина и стал ждать. В моем приглашении было указано, что ужин состоится в восемь тридцать. В девять тридцать мы все еще ждали. Отец с грустью смотрел на меня и молчал. Я весь кипел от злости.
– Ну что, доволен? – спросил я. – Ты этого хотел?
– Нет.
Еще через полчаса появилась Бернарда с посланием от сеньориты Клары и скорбным выражением лица. Последняя желала мне всего самого наилучшего и сожалела, что не сможет прийти на мой праздничный ужин. Сеньору Барсело пришлось на несколько дней по делам отлучиться, и Клара была вынуждена перенести на этот час свои занятия с маэстро Нери. Сама же Бернарда также не могла принять участие в праздничной трапезе и забежала лишь на минутку.
– Клара не может прийти из‑за урока музыки? – еле вымолвил я.
Бернарда опустила глаза. Она едва не расплакалась, вручая мне маленький сверток со своим подарком, и расцеловала меня в обе щеки.
– Если не понравится, можно обменять, – сказала она.
Но я не смог заставить себя даже из вежливости развернуть ее подарок. Я остался наедине с отцом, перед парадным сервизом, столовым серебром и тающими в тишине свечами.
– Мне жаль, Даниель, – произнес отец.
Я молча кивнул и пожал плечами.
– Не хочешь посмотреть, что я тебе подарил? – спросил он.
В ответ я встал и, уходя, оглушительно хлопнул дверью. Слетев по ступенькам, еле сдерживаясь, чтобы не заплакать от досады, я вышел на пустынную улицу, залитую голубоватым светом. Было холодно. Сердце мое наполнилось ядом, взгляд дрожал. Я шел куда глаза глядят, не удостоив внимания незнакомца, застывшего у Пуэрта‑дель‑Анхель и наблюдавшего за мной. На нем был все тот же темный костюм, правую руку он все так же держал в кармане пиджака. В глазах его сверкало и множилось отражение огонька сигареты. Слегка прихрамывая, он последовал за мной.
Больше часа, не разбирая дороги, я метался по улицам, пока не оказался у памятника Колумбу. Перейдя площадь, я сел на одну из ступенек набережной, сбегавших вниз, в темную воду у причала для прогулочных катеров. Кто‑то устроил здесь вечеринку – из гавани, где временами вспыхивали яркие огни, доносились музыка и смех. Я вспомнил, как мы с отцом доходили на катере до самого края волнореза. Оттуда немного было видно кладбище на горе Монтжуик – теряющийся за горизонтом город мертвых. Иногда, глядя в сторону кладбища, я махал рукой, веря, что мама все еще там и что она видит меня. Отец повторял мой жест. Уже несколько лет мы не совершали таких прогулок, хотя я знал, что изредка отец выходит в море на катере один.
– Подходящий вечер для терзаний, верно, Даниель? – произнес голос из густой тени. – Закуришь?
Я рывком вскочил на ноги, тело пронзил внезапный холод. Чья‑то рука протягивала мне из темноты сигарету.
– Кто вы?
Незнакомец несколько приблизился ко мне из темноты, но лицо его по‑прежнему было скрыто. От его сигареты поднимался голубой дымок. Я сразу узнал темный костюм и руку, прятавшуюся в кармане пиджака. Глаза его посверкивали, как стеклянные бусины четок.
– Друг, – ответил он, – во всяком случае надеюсь им стать. Так что, сигаретку?
– Я не курю.
– И правильно. Жаль, но мне больше нечего тебе предложить, Даниель.
Его голос был сыпучим, как песок, и звучал болезненно. Слова он произносил слабо и невнятно, как на пластинках на семьдесят восемь оборотов в минуту, которые коллекционировал Барсело.
– Откуда вам известно мое имя?
– Я много чего о тебе знаю. Тем более имя.
– Что еще вы знаете?
– Я мог бы вогнать тебя в краску, но у меня нет ни времени, ни желания. Довольно того, что у тебя есть нечто меня интересующее. И я готов за это неплохо заплатить.
– Мне кажется, вы ошиблись.
– Нет, я никогда не ошибаюсь в людях. В чем‑то другом да, но не в людях. Сколько ты хочешь за нее?
– За что?
– За «Тень ветра».
– Почему вы думаете, что у меня есть эта книга?
– Это не обсуждается, Даниель. Вопрос только в цене. Я давно знаю, что книга у тебя. Люди говорят. А я слушаю.
– Что ж, значит, вы ослышались. У меня этой книги нет. Но даже если бы была, она не продается.
– Твое бескорыстие просто восхитительно, особенно в наше время угодников и блюдолизов, но со мной не стоит ломать комедию. Скажи, сколько. Тысячу дуро? Деньги для меня ничего не значат. Цену назначаешь ты.
– Я же сказал: она не продается и у меня ее нет, – ответил я. – Вот видите, вы ошиблись.
Незнакомец какое‑то время молчал, неподвижный, окутанный голубым дымком сигареты, которая, казалось, никогда не истлеет до конца. Я заметил, что от нее исходил запах не табака, а горелой бумаги. Хорошей бумаги, книжной.
– Возможно, это ты сейчас ошибся, – холодно заметил он.
– Вы мне угрожаете?
– Не исключено.
Я сглотнул. Несмотря на всю мою браваду, этот тип здорово меня напугал.
– А могу я узнать, почему она вас так интересует?
– Это мое дело.
– И мое тоже, раз вы угрожаете и требуете, чтобы я продал вам книгу, которой у меня нет.
– Ты мне нравишься, Даниель. Ты смел и, кажется, неглуп. Тысяча дуро. На них ты сможешь купить очень много книг. Хороших книг, а не тот мусор, который ты так ревностно хранишь. Ну давай, тысяча дуро – и останемся лучшими друзьями.
– Мы с вами не друзья.
– Да нет, друзья, просто ты этого еще не понял. Я не виню тебя, ведь столько забот… Взять хоть твою подругу Клару. Из‑за такой женщины кто угодно голову потеряет.
При упоминании о Кларе у меня кровь застыла в жилах.
– Что вы знаете о Кларе?
– Осмелюсь утверждать, что гораздо больше, чем ты, и для тебя было бы благом забыть ее. Но ты не забудешь, я знаю. Мне тоже когда‑то было шестнадцать…
Меня вдруг осенила страшная догадка: этот человек и был тем самым незнакомцем, что, не представившись, донимал Клару вопросами на улице. Он существовал на самом деле. Клара не лгала. Тип шагнул мне навстречу. Я отступил. Никогда в жизни мне еще не было так страшно.
– Лучше, чтоб вы знали, у Клары книги нет. И не смейте больше к ней прикасаться.
– Твоя подруга мне безразлична, Даниель, и когда‑нибудь ты разделишь это чувство. Мне нужна только книга. И я предпочел бы получить ее по‑хорошему, так, чтобы никто не пострадал. Я ясно выражаюсь?
За неимением лучшего, я принялся лгать, как последний плут:
– Книга у некоего Адриана Нери. Музыканта. Думаю, вы слышали о нем.
– Нет, не слышал, и это худшее, что можно сказать о музыканте. Надеюсь, ты этого Адриана Нери не выдумал?
– Если бы…
– Тогда, раз уж вы с ним столь добрые друзья, тебе стоило бы убедить его вернуть книгу. Подобные вещи между приятелями решаются без проблем. Или ты предпочитаешь, чтобы я попросил об этом твою подругу Клару?