Некоторые информационные выходы из миндалины 25 глава




В 1972 г. Стивен Джей Гулд и палеонтолог Нильс Элдридж[329] из Американского музея естественной истории выдвинули гипотезу, которая в 1980-х гг. вызвала горячее воодушевление среди ученой братии. Согласно этой гипотезе эволюция не постепенна, она то ползет еле-еле, то мчится огромными скачками{600}.

Прерывистое равновесие

Гипотеза Элдриджа и Гулда основана на данных палеонтологии. Как известно, ископаемая летопись демонстрирует градуализм (постепенность) – у предков человека череп постепенно увеличивался, осанка выпрямлялась и т. д. И если хронологически последовательные формы сильно различаются, т. е. налицо скачок в этой постепенности, то где-то посередине временно́го отрезка должна найтись промежуточная форма, т. н. недостающее звено между этими двумя. Набери побольше ископаемых – и получишь линию постепенных переходов.

Элдридж и Гулд бросили свои усилия именно на сбор большого числа ископаемых (Элдридж – трилобитов, а Гулд – моллюсков; они лучше всего разбирались именно в этих группах) с подробной хронологией. И постепенности не нашли. Вместо этого они увидели периоды стазиса, когда признаки у ископаемых форм не менялись, а затем в мгновение палеонтологического ока вдруг происходил переход от одной формы к другой. Возможно, решили они, эволюция движется именно таким образом. Чем запускается внезапный сдвиг в равновесии? Каким-то резко и мощно действующим фактором отбора, уничтожающим большинство особей вида; и лишь носители определенного варианта гена, скрытого до поры до времени, выживают, проходят т. н. эволюционное бутылочное горлышко[330].

Почему для социобиологов прерывистое равновесие является предметом непростых размышлений? В рамках социобиологического градуализма предполагается, что эволюция учитывает каждый малейший сдвиг в приспособленности, каждое микроскопическое преимущество, помогающее успешному индивиду оставить следующим поколениям побольше копий своих генов. Эволюция оптимизирует все направления – и конкуренцию, и кооперацию, и агрессивность поведения, и родительскую заботу – все для нее значимо. Но если бо́льшая часть времени проходит в эволюционном застое (стазисе), то основные положения этой главы оказываются неуместными[331].

Социобиологи не были в восторге. Они назвали прерывистое равновесие «конвульсиями» (а сторонники прерывистой эволюции обзывали социобиологов ползунами – чувствуете накал страстей? «Прерывистое равновесие – это эволюция в конвульсиях» и «социобиология – это эволюция ползком»)[332]. Градуалисты-социобиологи дали решительный отпор. Вот их возражения (они отмечены курсивом).

У них всего-то и есть что ракушки улиток. Для начала известны примеры относительно полных ископаемых серий, где прослеживаются именно постепенные переходы. К тому же, не унимаются градуалисты, не будем забывать, что эти профессора от прерывистой эволюции толкуют только про ракушки улиток да панцири трилобитов. Но нам-то интересны приматы, гоминины, а их ископаемая летопись ужасающе неполна, так что судить по ней о градуализме или прерывистости невозможно.

Мгновение ока – это у них сколько? Затем, говорят градуалисты, они же все палеонтологи, эти фанаты прерывистости. В своей ископаемой летописи они видят долгие периоды стазиса и быстрые, в мгновение ока, моменты изменений. Но их «ископаемое» мгновение ока, неразрешимо малое в геологии, на самом деле может тянуться и 50 000, и 100 000 лет. Этого более чем достаточно для эволюционных нужд, для кровавого противостояния клыками и когтями. Но возражение это лишь отчасти правомерно, потому что если мгновение палеонтологического ока столь продолжительно, то каков же тогда период стазиса? Он ужасающе, чудовищно длинный.

Они упускают нечто очень важное. И главное – нужно напоминать без устали, что палеонтологи изучают окаменелости. Окаменелые кости, раковинки, мушек в янтаре. Но не органы – мозг, яичники, гипофиз… И не клетки – нейроны, клетки надпочечников, яйцеклетки, сперматозоиды… И не молекулы – нейромедиаторы, гормоны, ферменты… То есть ничего из того, что нам интересно. И эти умники, которые перемерили миллионы ракушек, хотят учить нас эволюции поведения, указывать, что там прерывисто, а что нет?

Тут открывается путь для компромисса. Возможно, что лобковая кость гоминин действительно эволюционировала прерывистым манером с долгим стазисом и быстрыми трансформациями. Возможно, что и гипофиз эволюционировал сходно, но быстрые изменения происходили у каждого органа в свое время. Также возможно, что рецепторы стероидных гормонов, и организация нейронов лобной коры, и окситоцин с вазопрессином прошли свой прерывистый эволюционный путь, опять-таки со своими пунктирами. Наложив прерывистые эволюционные маршруты друг на друга, получаем картину постепенности. Единственное, что удерживает от немедленного согласия, это необходимость принять многочисленные эволюционные бутылочные горлышки.

Что нам говорит молекулярная биология? Одно из самых весомых возражений градуализму высказали молекулярщики. Микромутации, точечные замены, вставки, делеции, по чуть-чуть сдвигающие предрасположенность белков к той или иной работе, – все идет в копилку градуализма. Но как на молекулярном уровне объяснить быстрые, коренные изменения на фоне долгих периодов стазиса?

Как мы увидели в главе 8, в последние десятилетия нам стали понятны различные механизмы быстрых изменений. С ними мы оказываемся в мире макромутаций, среди которых: а) традиционные точечные мутации, делеции и вставки в генах, чьи белковые продукты увеличивают эффективность работы целого каскада (транскрипционных факторов, ферментов сплайсинга, переносов транспозонов); речь идет об экзонных участках, которые регулируются в том числе и эпигенетически; б) обычные мутации в промоторах, которые определяют, когда, где и насколько мощно пойдет экспрессия (вспомним, как мутация в промоторе превратила полигамных полевок в моногамных); в) неклассические мутации, такие как дупликация или делеция целого гена. Все это приводит к заметным и быстрым изменениям.

А как соотнести молекулярные механизмы со стазисом? Пусть в гене ТФ произойдет случайная мутация и он включит ансамбль генов, никогда раньше не выступавших вместе. Какова вероятность, что не получится смертельной какофонии? Или пусть эта случайная мутация затронет фермент-посредник в эпигенетической регуляции, и в результате ген будет включаться и выключаться в неположенное время. Правильно, все пойдет наперекосяк. Или давайте отправим транспозон в середину какого-нибудь гена или подменим фермент сплайсинга, и он станет сшивать друг с другом не те экзоны в различных белках… ничего хорошего от этого не жди. В этом и смысл стазиса – в явлении эволюционного консерватизма: удачно нарушают его только редкие исключительные макроизменения, которые происходят в подходящее для них время.

Покажите нам эти быстрые изменения в современном мире. И последнее, что требуют градуалисты, – это продемонстрировать быстрые эволюционные изменения на современных видах. А примеров таких совсем немало. И один – просто великолепный. Он касается блестящих опытов по одомашниванию сибирских серебристых лис{601}. В этих экспериментах, которыми руководил русский генетик Дмитрий Беляев, пойманных диких лис отбирали по признаку дружелюбности к людям, и к 35-му поколению вывели ручных лис, которых можно было брать на руки.

Я бы сказал, получилось весьма прерывисто. И здесь главная проблема в том, что это был искусственный, а не естественный отбор.

Любопытно, что в это время в Москве происходили события, прямо противоположные опытам с лисами, – в городе постепенно одичала тридцатитысячная популяция собак, которая начала складываться еще в XIX в. (а еще некоторые собаки прекрасно освоили московский метрополитен, чем и прославились){602}. Одичавшие московские собаки мало-помалу обрели определенную стайную организацию, стали избегать людей и хвосты больше не загибают вверх колечками. Другими словами, они превратились в нечто волкообразное. Скорее всего, первые поколения одичавшей популяции подвергались интенсивному отбору по этим признакам, и теперь их потомки составляют современные популяции[333]{603}.

Такое же быстрое изменение, но уже в человеческом генофонде, связано с пролонгированным действием лактазы. Лактазный ген мутировал, и в результате люди получили возможность переваривать молочные продукты, даже став взрослыми{604}. Новый вариант гена обычен среди популяций, где принято употреблять в пищу молоко – это скотоводческие народы, такие как кочевники Монголии или восточноафриканские масаи, но зато его почти не встретишь у племен, где молоком кормят лишь грудничков, – это китайцы и народы Юго-Восточной Азии. Пролонгированная активность лактазы эволюционировала быстрее, чем мгновение ока даже по геологическим меркам, – всего за последние 10 000 лет данное свойство установилось вместе с одомашниванием молочного скота (явление коэволюции).



Есть гены, которые распространились даже еще быстрее. К ним относится один из вариантов гена ASPM, который участвует в клеточном делении во время развития мозга. Этот вариант появился в последние 5800 лет и теперь выявляется у 20 % населения{605}. А варианты генов, обеспечивающие устойчивость к малярии, и того моложе (но эти аллели увеличивают частоту связанных с ними других заболеваний, в частности серповидно-клеточной анемии и талассемии).

Но все же тысячи лет, о которых идет речь, считаются мгновением лишь у исследователей ракушек и панцирей. А мы можем наблюдать эволюцию еще более стремительную, происходящую здесь и сейчас. Классическим примером стали исследования Питера и Розмари Грант, которые в течение нескольких десятков лет наблюдали эволюционные изменения галапагосских дарвиновых вьюрков. Помимо вьюрков, есть примеры эволюции, связанные с генами человеческого метаболизма; скажем, когда человеческие цивилизации переходили с традиционных режимов питания на пищу западного типа (к примеру, жители острова Науру в Тихом океане, индейцы пима в Аризоне). У первого поколения, начавшего употреблять новые западные продукты, с катастрофической скоростью развивается ожирение, высокое кровяное давление, диабет зрелого возраста, повышенная смертность в раннем возрасте – и все из-за «бережливых» генотипов, которые прекрасно справлялись со скудным пропитанием в предыдущие тысячелетия. Но через несколько поколений уровень заболевания диабетом снижается, т. к. в популяции берет верх генотип с менее рачительным метаболизмом{606}.

Так что у нас перед глазами примеры быстрых изменений в частотах генов в режиме реального времени. Есть ли подобные примеры для градуализма? Их найти не так-то просто, потому что эти постепенные изменения очень… э-э-э… постепенны. Но тем не менее! Превосходный пример градуализма представляют опыты Ричарда Ленски из Мичиганского университета. В его опытах бактерия E. coli культивировалась при постоянных условиях в течение 58 000 поколений, что приблизительно соответствует миллиону лет человеческой эволюции. За это время различные колонии эволюционировали своим собственным ходом, постепенно приспосабливаясь все лучше к окружающим условиям{607}.

Следовательно, в эволюции происходят и постепенные, и скачкообразные изменения; вероятно, это зависит от характера участвующих генов – например, быстрее других эволюционируют гены, которые экспрессируются в некоторых участках мозга. И вне зависимости от того, насколько стремительно происходят изменения, определенную степень градуализма можно увидеть всегда – никакая самка никогда не рожала представителя нового вида{608}.

Последняя – политически важная – трудность: Все ли признаки адаптивны?

Как мы увидели, с течением времени возрастает частота генетических вариантов, увеличивающих приспособленность организма к среде его обитания. А если поменять местами порядок рассуждения? Пусть та или иная черта превалирует в популяции, значит ли это, что она распространилась, потому что повышала приспособленность?{609}

«Адаптационизм» предполагает, что обычно так и есть. Нужно определить, адаптивен признак или нет, а если адаптивен, то посмотреть, как и в какую сторону его толкал отбор – в этом заключается адаптационистский взгляд на вещи. В порядочной части социобиологических рассуждений угадывается его дух.

Стивен Джей Гулд и генетик Ричард Левонтин из Гарвардского университета, а также их сторонники подвергли адаптационизм желчной критике, изобразив его в виде киплинговских «Сказок просто так»: хобот у слоненка длинный (потому что крокодил его тянул-тянул и вытянул), полосочки у зебры, шея у жирафа – всему найдется причина. Почему бы и нет, отвечали социобиологи на эту критику, а отчего у павианов мошонка завидная, у горилл же мелковата? Посмотрите на поведение, сочините «Сказку просто так», предполагающую адаптацию, и у кого самая замечательная сказка – тот и выиграет. Так рассуждают социобиологи, и их позиция позволяет пространные отступления. Как сказал один из критиков, Эндрю Браун, «проблема с социобиологией в том, что она объясняет слишком много, а предсказывает слишком мало»{610}.

Согласно Гулду, признаки часто эволюционируют в силу одних обстоятельств, а потом прилаживаются к другим (есть удобный термин – экзаптация). Вот, например, перья появились до становления птичьего полета, они изначально предназначались для теплоизоляции{611}. Однако потом оказалось, что их аэродинамические свойства также могут пригодиться. То же произошло с удвоением гена рецептора стероидного гормона (мы говорили об этом много глав назад): вторая копия гена начала мутировать в свободном режиме, выдавая на-гора бесхозные версии рецептора, пока не появился новый стероидный гормон, которому понадобился свой рецептор. Из-за подобных приспособлений, импровизированных, смонтированных по случаю на скорую руку, появился афоризм: «Эволюция – не мастер-изобретатель, а умелец-самоучка». Когда давление отбора меняет свой вектор, она берется работать с тем, что под руку попадется, и не обязательно получает наилучший результат, он может быть просто приемлемым в данных обстоятельствах. Вот, например, кальмары плавают несравненно хуже тунцов (максимальная скорость кальмаров 110 км/ч). Но по сравнению с улиточьей скоростью их прапрародителей моллюсков – это буквально огромный скачок вперед.

Между тем критика утверждает, что признак формируется не столько в силу текущих адаптивных нужд или оказываясь под эволюционной рукой, но и просто в нагрузку: адаптация велась по одному признаку, а другой оказался к нему привязан. Именно по этому поводу Гулд и Левонтин познакомили всех с антревольтами, рассказав о них в своей знаменитой статье «Антревольты Св. Марка и парадигма Панглосса: Критика концепции адаптационизма» (The Spandrels of San Marco and the Panglossian Paradigm: A Critique of the Adaptationist Programme). Антревольт – это термин из архитектуры, он означает пространство между двумя арками, и Гулд с Левонтином обсуждали росписи антревольтов в соборе Святого Марка в Венеции.[334]



Бесхитростный адаптационист, какого представили Гулд и Левонтин, увидев антревольты Сан-Марко, решит, что они были нарочно устроены, чтобы создать пространство для росписей. Иными словами, антревольты эволюционировали, чтобы предоставить росписям соответствующее место. На самом деле они появились вовсе не для этого, а по причинам конструкторского толка. Если нужно построить ряд арок (они ведь со всей очевидностью сооружались с адаптивным прицелом, т. к. именно арочные колонны поддерживают купол), то неизбежно между арками появляются промежутки. Появляются в качестве побочного продукта. А не адаптации. И пока отбираются наилучшие арочные своды, антревольты – их эволюционная нагрузка – могут привлечь внимание художника. В качестве подобного побочного продукта, расписных антревольтов, можно рассматривать соски у мужчин – у женщин они играют адаптивную роль, а у мужчин они есть постольку-поскольку: они им не нужны, просто отбору было все равно, есть они у мужчин или нет[335]. Гулд и Левонтин утверждали, что многие признаки, поставлявшие сюжеты для адаптационистских «Сказок», – это всего лишь антревольты.

По поводу этой антревольтной концепции социобиологи замечали, что нет тут великого шага вперед по сравнению с адаптационизмом{612}. Попросту говоря, «антревольтщики» тоже рассказывают сказки, но не такие замечательные. Уже упоминавшиеся (в примечании) психолог Дэвид Бараш и психиатр Джудит Липтон сравнивали их с Топси из «Хижины дяди Тома», которая объясняла, что она «просто выросла». Так и с антревольтщиками: встречая свидетельства адаптаций в тех или иных признаках, они говорят, что это всего-навсего нагрузка без всяких приспособительных задач; таким образом, ничего не объясняется, признаки «просто выросли».

И потом, по мнению социобиологов, в адаптационизме больше осмысленности, чем в гулдовской критике, которая объясняет все, но не предсказывает ничего. А социобиологические методы кое-что все же предсказывают. Возьмем, к примеру, конкурентный инфантицид – это «сказка просто так»? Нет: если есть сведения о социальной структуре вида, то можно с известной определенностью сказать, увидим мы конкурентный инфантицид или нет. А виды с брачными парами и турнирные – тоже сказка? Нет: зная хотя бы степень полового диморфизма, можно предсказать очень многое о брачном поведении, физиологии, генетике вида. Кроме того, куда ни посмотри, всюду можно обнаружить эволюционный след отбора на приспособленность: это появление «характерных конструкций», конвергентных признаков для выполнения сходной полезной работы.

Все это можно было бы считать забавными академическими сшибками, если бы не одно «но». И в критике адаптационизма, и в нападках на градуализм и социобиологию есть политическая подоплека. Она присутствует уже в самом названии «антревольтной» статьи: парадигма Панглосса. Эта парадигма отсылает нас к вольтеровскому доктору Панглоссу, знаменитому своими абсурдными верованиями, идущими вразрез с его жизненными неурядицами, к его вечному «мы живем в лучшем из миров». Адаптационизм, на вкус критиков, отдает душком натуралистической фальши, когда все, произведенное природой, кажется правильным и хорошим. И тогда это правильное – скажем, полезная способность удерживать воду у пустынных животных – затем чудесным образом превращается в правильное и с моральных позиций. Если муравьи практикуют рабовладение, если самцы-орангутаны насилуют самок, если сотни тысяч лет самцы гоминин употребляли молоко из естественных резервуаров, это значит, что так и нужно, так нарочно было устроено.

Несмотря на всю критику, в таком натурализме, пусть ошибочном, ощущалось нечто особенное. На ранних этапах социобиологию человека раздирали противоречия, ее конференции бойкотировали, доклады срывали, на лекцию зоологи ходили с полицейской охраной, много было подобного бреда. Был даже такой случай, когда оппонент физически набросился на Э. О. Уилсона во время доклада[336]. Кафедры антропологии разделились на два лагеря, сотрудничество между коллегами полностью прекратилось. В особенности худо обстояли дела в Гарвардском университете, где работали многие видные антропологи – тот самый Э. О. Уилсон, Гулд, Левонтин, Триверс, Хрди, приматолог Ирвен Девор, генетик Джонатан Беквит.

Столь высокий накал страстей объясняется тем, что на социобиологию сыпался ворох обвинений – она, мол, оправдывает текущее положение дел с помощью науки. Тут тебе и насилие, и неравное распределение ресурсов, и капиталистическое расслоение, и мужское доминирование, и ксенофобия – все создано природой, а следовательно, с позиций консервативного социал-дарвинизма оно и хорошо. Критики зачастую подменяли выражение «это есть» словами «это нужно». Получалось примерно следующее: «Социобиологи предполагают, что если в жизни есть та или иная несправедливость, то значит, она нужна». А социобиологи выкручивались из этих «есть» и «нужно»: «Мы согласны, что в жизни нужна справедливость, но тем не менее есть же реальность. И в том, что мы отстаиваем все свои открытия, правды не больше, чем если говорить, что онкологи отстаивают рак».

Конфликт перешел на личности. В немалой степени это произошло из-за того случайного стечения обстоятельств (или, если угодно, неслучайного), что первое поколение американских социобиологов было представлено белыми выходцами с Юга, среди которых Э. О. Уилсон, Триверс[337], Девор, Хрди. А их самыми ярыми оппонентами выступали левого толка евреи из городов северо-востока США: Гулд, Левонтин, Беквит, Рут Хаббард, Ноам Хомский из массачусетского Кембриджа, Леон Камин из Принстона. Сразу понятно, почему шли слухи, что «они там тайно сговорились», причем с обеих сторон[338].

Нетрудно увидеть, что концепция прерывистого равновесия инициировала столь же тяжелые идеологические войны, ведь она описывала периоды стазиса, перемежающиеся революционными подъемами. В своей знаменитой статье Гулд и Элдридж писали: «…Закон природы таков, что новое качество появляется скачком, когда сначала происходит неторопливое накопление количественных изменений, которым стабильная система сопротивляется долгое время, и наконец оно приводит к быстрому переходу из одного состояния в другое»[339]. В этом видится голая декларация эвристической диалектики материалистического подхода, который простирается не только за пределы мира экономики в мир природный, но затрагивает его онтологические корни, принципиально схожие для обоих миров во всех их неразрешимых противоречиях[340]. Похоже, что здесь Маркс и Энгельс притворились трилобитом и моллюском[341].

В конце концов все потихоньку утихло – и пароксизмы борьбы адаптационизма с антревольтами, и битвы градуалистов с адептами прерывистого равновесия, да и сам предмет науки о социобиологии человека стал неопределенно расплывчатым… Политические крикуны спустили пар, демографические контрасты между двумя лагерями сгладились, исследования стали аккуратнее, их уровень сильно вырос, а у всех участников прибавилось седых волос и терпения.

Мало-помалу вымостился путь для здравого осмысления всего происходящего: социобиология вступила в полосу умеренности, в свой средний возраст. Нашлись эмпирические данные и для градуализма, и для скачкообразных изменений; были выявлены молекулярные механизмы, лежащие в основе и того и другого. Адаптации, как оказалось, не играют столь колоссальной роли, какую им приписывали адаптационисты, но она и не столь скромная, как полагали сторонники антревольтов. И хотя социобиология объясняет многое, а предсказывает крохи, она все же способна предсказать широкий спектр поведенческих и социальных характеристик у самых различных видов. А кроме того, есть поднятый из могилы отбор на уровне групп, той могилы, куда его загнал старый зверь, прыгнувший в воду к крокодилам и отдавший себя на растерзание во благо своего вида. Этот отбор пусть редкий, но все же он встречается – чаще всего именно у того вида, которому посвящена книга, которую вы держите в руках. И наконец, все здание стоит на том, что эволюция – установленный факт, хотя и ужасающе сложный.

На этом мы заканчиваем первую часть книги. Поступок совершен; какие события, длительностью от секунды до миллиона лет, помогают нам понять его причины? Некоторые сюжеты появлялись не однажды, вот они:

а) контекст и смысл поступка обычно интереснее и сложнее, чем его механика;

б) для полного понимания требуется учесть и нейроны, и гормоны, и раннее развитие, и гены и т. д.;

в) эти категории не существуют по отдельности, есть очень немного изолированных причинно-следственных связей, поэтому не рассчитывайте, что найдется определенный участок мозга, или особый нейромедиатор, или специальный ген, или специфическая культурная среда, или нечто конкретное, способное само по себе объяснить совершенный поступок;

г) в биологии, как правило, нет строгих причин, а есть склонности, предрасположенности, потенции, восприимчивость, тенденции, взаимодействия, модуляции, тяги, условности на уровне «если… то», контекстные зависимости, обострения и сглаживания прирожденных наклонностей, замкнутые круги, петли, спирали и ленты Мебиуса;

д) никто не обещал, что будет легко – но оно того стоит.


Итак, мы переходим ко второй части; в ней весь этот материал, сведенный воедино, поможет рассмотреть важнейшие аспекты поведения.

Глава 11
Свои против чужих

 

Еще ребенком я смотрел «Планету обезьян» – тот самый фильм, первый, 1968 г. Будущий приматолог во мне замирал от восторга, костюмы обезьян очаровывали, и я ходил в кино снова и снова.

Много лет спустя я узнал забавную историю про съемки «Планеты…»; ее рассказывали звезды фильма Чарлтон Хестон и Ким Хантер: актеры, исполнявшие роли шимпанзе и горилл, обедали отдельными группами{613}.

Есть такое высказывание (чаще всего его приписывают Роберту Бенчли[342]): «Все люди делятся на два разряда: тех, кто имеет привычку делить людей на два разряда, и тех, кто не имеет такой привычки». Первых больше. Из-за того что люди отделяют Нас от Них, Наших от Ненаших, Наших людей (т. е. нашего сорта) от Иных, вытекает множество следствий.

В этой главе мы обсудим склонность делить людей на Своих и Чужих, отдавая предпочтение Своим. Является ли этот феномен универсальным? Насколько гибкими будут представления о категориях «Мы» и «Они»? Есть ли надежда, что мы преодолеем клановость и ксенофобию, чтобы голливудские шимпанзе и гориллы могли зачерпывать суп из одной кастрюли?

Мощь разделения на своих и чужих

Наш мозг формирует разделение на Своих и Чужих (для краткости я буду называть этот процесс «размежевание Мы/Они», а еще короче – просто «размежевание») с поразительной скоростью{614}. Из главы 3 мы знаем, что расовая принадлежность человека по лицу определяется за 50 мс, это активируется миндалина. Вслед за тем, если это лицо – своей расы, через несколько сотен миллисекунд активируется область распознавания лиц. Если же нужно распознавать лицо чужой расы, то активация в этой области происходит еще медленнее, а то и вовсе не включается. С такой же скоростью мозг группирует лица по полу и социальному статусу.



Быстрая автоматическая реакция против Чужих демонстрируется с помощью дьявольски хитроумного имплицитного ассоциативного теста (ИАТ){615}.

Предположим, вы испытываете предубеждение против троллей. Очень упрощенная версия теста выглядит так: на экране компьютера вспыхивают либо картинка с изображением тролля или человека, либо слова с негативной (например, «лживый») или позитивной (например, «честный») окраской. Иногда вводят правило: «Если вы увидите человека или позитивное слово, нажимайте на красную кнопку, а если тролля или негативное слово – на синюю». А иногда инструкция дается другая: «Человек или негативное слово – красная кнопка, тролль или позитивное слово – синяя». Так как вы предубеждены против троллей, при появлении пар «тролль + положительные слова» и «человек + отрицательные слова» возникнет нестыковка, рассогласование. И поэтому вы потратите чуть больше времени, выбирая правильную кнопку.

Это – автоматическая реакция. Это не открытое возмущение по поводу клановости бизнеса троллей или их жестокости в битве-при-Энске в 1523 г. Вы имеете дело только с картинками и словами, это ваше подсознание, смущенное диссонансом между «прелестный» и «тролль» или «вонючий» и «человек», задерживает палец. Проведите несколько таких раундов, и картина подобных задержек станет четко видна, а ваша предубежденность вылезет наружу.

Мы узнали из главы 4, когда обсуждали окситоцин, как в мозге формируется линия размежевания Своих и Чужих. Вспомним, что окситоцин заставляет людей более доброжелательно, с бо́льшим доверием и щедростью относиться к Своим, но безобразно вести себя по отношению к Чужим: увеличивается упреждающая агрессия в экономических играх, пропаганда тех решений, где нужно пожертвовать Чужим игроком (но не Своим) ради общего блага. Окситоцин усиливает размежевание.

Это все чрезвычайно интересно. Если вы любите брокколи и терпеть не можете цветную капусту, ни один гормон никак не изменит ваши предпочтения. То же самое с любимыми шахматами и презренным триктраком. То есть окситоцин срабатывает лишь там, где нужно противопоставить Своих и Чужих, а повседневность – это не его забота.

Значимость размежевания подтверждается поразительным феноменом: другие виды тоже различают Своих и Чужих. На первый взгляд глубинный смысл подобного поведения неочевиден. Конечно же, самцы шимпанзе убивают самцов из других групп, стая павианов свирепеет при встрече с другой стаей, любое животное напрягается при виде незнакомца. Это попросту означает, что мы не кинемся в объятия первому встречному, Чужому. Но у некоторых видов представление о Мы/Они еще шире{616}. Например, разросшаяся группа шимпанзе может разделиться; вскоре между бывшими сородичами разгораются смертельные схватки. Удивительным образом вполне реально показать автоматическое проявление размежевания у других приматов с помощью подобия ИАТ. В одном исследовании обезьянам показывали фотографии особей их группы и соседней вперемешку с чем-то приятным (фруктами, например) или неприятным (типа пауков). Обезьяны дольше рассматривали негармоничные пары (скажем, члены их группы и пауки). Это и понятно: обезьяны не просто сражаются с соседями за ресурсы. По отношению к соседям у них формируются негативные ассоциации: «Эти парни вроде мерзких пауков, а мы – Наши – подобны сочным тропическим фруктам»[343].

Многочисленные эксперименты показали, что мозг может за считаные миллисекунды различать образы, опираясь на ничтожные подсказки о половой и расовой принадлежности{617}. Взять, например, т. н. минимальную групповую парадигму Генри Тайфеля из Бристольского университета. Он показал, что даже если люди делятся на группы по самым незначимым критериям (например, преувеличивает или преуменьшает человек количество точек на картинке), то все равно очень скоро установится явное предпочтение «одногруппников», т. е. возникнет повышенная степень кооперирования в пределах группы. Подобная просоциальность говорит о групповой самоидентификации: люди склонны передавать ресурсы анонимным индивидам внутри своей группы.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-02-10 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: