том, что каждый должен жертвовать собой ради других, что каждый должен быть счастлив, делая счастливыми других, что…
– Однако ты из себя выходишь, Фермин, если тебе подают суп не точно в двенадцать, а с опозданием на десять минут.
– Ну, Эрмелинда, ты же знаешь, я анархист в теории. Я стараюсь достигнуть совершенства, но…
– Счастье тоже существует только в теории! — воскликнул Аугусто сокрушенно и как бы разговаривая сам с собой. — Я решил пожертвовать собой ради счастья Эухении, я задумал героический поступок.
– Какой?
– Вы, кажется, мне говорили,, сеньора, что дом, оставленный Эухении ее несчастным отцом…
– Да-да, моим бедным братом.
– …заложен и выплата долга поглощает весь ее заработок?
– Да, сеньор.
– Ну так вот, я знаю, что мне делать! — И он направился к двери.
– Но, дон Аугусто…
…Аугусто чувствует в себе готовность на самые героические решения, на самые великие жертвы. Теперь все узнают, влюблен ли он только головой или всем сердцем, влюблен ли он или только выдумал свою страсть. «Эухения пробудила меня к жизни, к настоящей жизни, и, кому бы она ни принадлежала, я ей обязан навеки. А теперь прощайте!»
И он торжественно удалился. Едва он вышел, как донья Эрмелинда позвала:
– Деточка!
XII
– Сеньорито, —сказала, входя к нему, Лидувина на следующий день, — там принесли белье.
– Белье? Ах, да, пусть войдет!
Вошла девушка с корзинкой выглаженного белья. Они поглядели друг на друга, и бедняжка почувствовала, что ее лицо горит; а ведь никогда такого с нею не случалось в этом доме, куда она уже столько раз приходила. Раньше хозяин, казалось, даже не замечал ее, и это вызывало у нее — уж она-то знала себе цену — беспокойство и да же досаду. Не обращает на нее внимания! Не смотрит на нее так, как смотрят другие мужчины! Не пожирает ее глазами, или, точнее говоря, не облизывает глазами ее глаза, рот, все лицо!
|
– Что с тобой, Росарио? Ведь тебя, кажется, так зовут?
– Да, это мое имя.
– Так что с тобою?
– Почему вы спрашиваете, сеньор Аугусто?
– Я никогда не видел тебя такой раскрасневшейся^ И вообще мне кажется, будто ты изменилась.
– А мне кажется, изменились вы.
– Может быть, может быть… Но подойди ближе.
– Не надо шутить, давайте рассчитаемся!
– Шутить? Ты думаешь, я шучу? — сказал он самым серьезным тоном. — Подойди-ка поближе, чтоб я тебя разглядел,
– Да разве вы не видели меня уже много раз?
– Конечно, видел, но прежде я не понимал, какая ты красавица.
– Не надо, сеньорито, не смейтесь надо мной. — Лицо ее пылало.
– А сегодня — какой цвет лица! И это солнце…
– Перестаньте.
– Подойди сюда. Ты решила, что сеньорито Аугусто сошел с ума, не так ли? Так нет, нет, вовсе нет! Сумасшедшим я был до сих пор — вернее сказать, был глупцом, совершеннейшим глупцом, заблудившимся в тумане, слепым… Совсем недавно у меня открылись глаза. Сама посуди, сколько раз ты приходила сюда и я смотрел на тебя, но тебя не видел. Как будто я не жил, Росарио, как будто не жил… Я был глупцом, глупцом… Но что с тобой, деточка, что с тобой?
Росарио от волнения опустилась на стул и, закрыв лицо руками, расплакалась. Аугусто вскочил, закрыл дверь, вернулся к девушке и, положив руку ей на плечо, сказал самым проникновенным и теплым голосом, очень тихо:
– Что с тобой, деточка, что случилось?
|
– Вы меня своими разговорами, довели до слез, дон Аугусто.
– Ангел небесный!
– Не говорите мне таких слов, дон Аугусто.
– Как не говорить! Да, я был слеп и глух, жил и как будто не жил, пока не появилась одна женщина, ты понимаешь, другая женщина, она открыла мне глаза, и я увидел мир; главное — я научился видеть вас, женщин.
– А эта женщина… она, наверное, плохая женщина?
– Плохая? Плохая? Знаешь ли ты, что говоришь, Росарио? Знаешь ли ты, что такое «плохая»? Что значит быть плохим? Нет, нет, эта женщина совсем как ты, она ангел; но она меня не любит… не любит… не любит… — На этих словах голос Аугусто прервался и слезы набежач ли на глаза.
– Бедный дон Аугусто!
– Ты права, Росарио, ты права! Бедный дон Аугусто! Скажи: бедный Аугусто!
– Но, сеньорито…
– Ну скажи: бедный Аугусто!
– Раз вы настаиваете… Бедный Аугуств! Аугусто сел.
– Поди сюда, — позвал он.
Словно под действием какой-то пружины, словно загипнотизированная, она поднялась, затаив дыхание. Он схватил ее, усадил к себе на колени, крепко прижал к груди и, прильнув щекой к ее щеке, источавшей огонь, разразился словами:
– О Росарио, Росарио! Я не знаю, что со мной происходит, что со мной случилось! Эта женщина — ты назвала ее плохой, хотя не видела ее, — подарив мне зрение, ослепила меня. Прежде я не жил, теперь живу; но теперь, когда я живу, мне стало ясно, что значит умереть. Мне нужна защита против этой женщины, мне нужна защита от ее взгляда. Ты поможешь мне, Росарио, поможешь мне защититься от нее?
Слабое «да!», как вздох, как отклик из другого мира, донеслось до слуха Аугусто.
– Я уже не знаю, Росарио, что со мной происходит, что я говорю, что делаю, что думаю; я уже не знаю, влюблен я или нет в эту женщину, которую ты назвала плохой.
|
– Да ведь я, дон Аугусто…
– Просто Аугусто.
– Аугусто, я…
– Хорошо, помолчи, не надо. — И он закрыл глаза. —» Не говори ничего, дай мне поговорить с самим собой, только с самим собой. С тех пор, как умерла моя мать, я жил наедине с собой, одним собой, я спал и грезил. И я не знал, что такое грезить вместе, видеть вдвоем один и тот же сон. Спать вместе! Не спать рядом и видеть разные сны, нет, спать вместе и видеть один и тот же сои! А если нам с тобой, Росарио, увидеть вместе один сон?
– Но эта женщина… — со слезами в голосе начала бедная девушка, дрожа в объятиях Аугусто.
– Эта женщина, Росарио, меня не любит… не любит… не любит… Но она показала мне, что есть другие женщины; благодаря ей я понял, что есть другие женщины… и что одна из них могла бы полюбить меня. Ты полюбишь меня, Росарио, скажи мне, ты полюбишь меня? — И он, словно безумный, прижимал ее к своей груди.
– Мне кажется, да, я полюблю вас.
– Тебя, Росарио, тебя!
– Я полюблю тебя!
В эту минуту дверь отворилась, появилась Лидувина в, воскликнув «ах!», закрыла дверь. Аугусто смутился гораздо больше, чем Росарио, которая, вскочив, пригладила волосы, отряхнулась и прерывающимся голосом сказала:
– Ну что ж, сепьорито, заполним счет?
– Ты права. Но ты придешь еще?
– Приду.
– Ты мне все простишь? Простишь?
– Простить вас? За что?
– Это, это… это было безумие. Ты простишь меня?
– Мне нечего прощать вам, сеньорито. Просто вам не следует думать об этой женщине.
– А ты будешь думать обо мне?
– Ну, мне надо идти.
Он заплатил по счету, и Росарио ушла. Как только она скрылась, вошла Лидувина.
– На днях вы спрашивали меня, сеньорито, как можно узнать, влюблен мужчина или нет?
– Да.
– И я вам сказала, что это узнается по глупостям, которые он делает или говорит. Так вот, теперь я могу вас уверить, вы влюблены.
– Но в кого? Б Росарио?
– В Росарио? Бог с вами! В другую!
– С чего ты решила Лидувина?
– Просто вы говорили и делали с этой то, что не можете сказать и сделать с другой.
– Ты думаешь?
– Нет, нет, конечно, я не думаю, что у вас что-нибудь тут произошло, но…
– Лидувина! Лидувина!
– Как вам угодно, сеньорито.
.Бедняга отправился в постель с пылающей головой. Когда он бросился на кровать, у ножек которой дремал Орфей, у него вырвалось: «Ах, Орфей, Орфей, каково спать одному, одному, одному и видеть один сон! Сон в одиночку — это иллюзия, призрак; сон вдвоем — это уже правда, это реальность. Что же еще реальный мир, как не сон, который видим мы все, сон, общий для всех?» И он погрузился в сон.
XIII
Через несколько дней утром Лидувина вошла в комнату Аугусто и объявила, что его спрашивает одна сеньорита.
– Сеньорита?
– Да, эта пианистка.
– Эухения?
– Эухения. Вот уж и не вы один сходите с ума.
Бедный Аугусто затрепетал. Дело в том, что он чувствовал себя виноватым. Он встал, быстро умылся, оделся и вышел, готовый ко всему.
– Мне уже известно, сеньор дон Аугусто, — сказала ему торжественно Эухения, как только его увидела, — что вы уплатили мой долг кредитору и закладная на дом в ваших руках.
– Я этого не отрицаю.
– По какому праву вы это сделали?
– По праву любого гражданина, сеньорита, покупать понравившуюся ему вещь, которую владелец желает продать.
– Я говорю не об этом, а о том, зачем вы его купили?
– Мне было больно видеть, что вы зависите от какого-то человека, которому вы скорее всего безразличны и который, как я подозреваю, всего лишь бездушный спекулянт.
– Иначе говоря, вы желаете, чтобы я зависела теперь от вас, поскольку вам я не безразлична.
– О нет, нет, нет! Эухения! Я вовсе не желаю, чтоб вы зависели от меня. Мне оскорбительно даже ваше предположение. Вот увидите... — И, оставив ее одну, оа вышел в страшном возбуждении.
Через несколько минут Аугусто вернулся с бумагами,
– Вот, Эухения, документы о ликвидации вашего долга. Возьмите их и делайте с ними что хотите,
– Как?
– Так. Я все отдаю вам. Для того я и купил эти бумаги.
– Так я и знала! Потому-то я и сказала, что вы хотите моей зависимости от вас. Вы хотите связать меня благодарностью. Хотите купить меня!
– Эухения! Эухения!
– Да, вы хотите купить меня, купить, купить! Вы хотите купить — не любовь, нет, потому что этого не ку«пишь, — купить мое тело!
– Эухения! Эухения!
– Да, именно так, даже если вы этого и не желали, это подлость, настоящая подлость!
– Эухения, ради Бога, Эухения!
– Не приближайтесь ко мне, а то я за себя не отвечаю!
– Напротив, я подойду ближе. Ударь меня, Эухения, ударь, оскорби меня, плюнь в меня, делай со мной все, что угодно.
– Вы и этого не заслуживаете. — Эухения поднялась.
– Я ухожу, но знайте — я не принимаю вашей подачки, вашего подарка! Я буду трудиться еще больше, я заставлю трудиться моего жениха, который вскоре станет моим мужем, и мы как-нибудь проживем. А вы берите себе мой дом.
– Но я ведь не против того, чтобы вы обвенчались с вашим женихом!
– Как? Что такое?
– Ведь я это сделал вовсе не для того, чтобы вы были связаны благодарностью и уступили мне, взяв меня в мужья! Я отказываюсь от своего счастья, больше того, мое счастье в том и состоит, чтобы вы были счастливы с тем мужем, которого сами выберете!
– Ах, сейчас умру! Выбрали себе роль героической жертвы, мученика! Берите себе мой дом. Дарю его вам.
– Но, Эухения, Эухения!
– Хватит!
И, не удостоив его даже взглядом, пламенные глаза исчезли.
Аугусто с минуту стоял, как оглушенный, не понимая даже, существует ли он, а когда ему удалось отряхнуть окутывавший его туман смятения, он схватил шляпу и выбежал на улицу — куда глаза глядят. Очутившись возле церкви святого Мартина, Аугусто вошел туда, почти не сознавая, что делает. Он не увидел там ничего, кроме умирающего света лампады, мерцавшей напротив главного алтаря. Ему казалось, будто он слышит запах темноты, ветхости, запах окуриваемой ладаном древности и векового очага. Почти на ощупь он подошел к скамье и скорее упал на нее, чем присел. Он ощущал усталость, смертельную усталость, как будто вся эта темнота, эта ветхость, которую он вдыхал, тяжким бременем легли на его сердце. Время от времени издалека, очень издалека, доносилось тихое покашливание. Аугусто вспомнил о матери.
Он закрыл глаза, и ему снова пригрезился уютный, теплый дом, где свет проникал сквозь белые цветы, вышитые на занавесках. Снова увидел он мать, двигающуюся без шума, всегда в черном, и ее улыбку, в которой застыли слезы. И вспомнил всю свою жизнь, когда он был лишь сыном, лишь частью своей матери, и жил под ее защитой, вспомнил тихую, чинную, кроткую и безболезненную смерть бедной женщины, когда душа ее отлетала, как перелетная птица, бесшумно воспаряющая ввысь; потом в его воспоминаниях или сновидениях возникла встреча с Орфеем, и вскоре он погрузился в состояние полусна, когда перед ним, сменяясь как в кинематографе, поплыли самые странные видения.
Какой-то человек рядом шептал молитвы. Немного спустя он направился к дверям, и Аугусто последовал за ним. Выходя из церкви, человек опустил указательный и средний пальцы правой руки в чашу со святой водой и предложил ее Аугусто, затем перекрестился. Они вместе вышли на паперть.
– Дон Авито! —воскликнул Аугусто,
– Он самый, милый Аугусто, он самый!
– Вы здесь?
– Да, я здесь, жизнь учит многому, еще больше учит смерть; они дают гораздо больше, чем любая наука.
– Ну, а ваш кандидат в гении?
Дон Авито Карраскаль рассказал ему скорбную историю своего сына. И заключил ее словами:
– Теперь ты знаешь, Аугусто, как я попал сюда, Аугусто молча опустил глаза. Они шли по проспекту Аламеда.
– Да-да, Аугусто, —продолжал дон Авито, — единственная наставница жизни — это жизнь, никакой другой педагогики нет. Научить жить может только жизнь, и каждый человек должен заново приниматься за эту науку.
– А труд поколений, дон Авито, а наследие веков?
– Есть лишь два вида наследия; иллюзии и разочарования. И то, и другое можно найти только там, где мы сейчас с тобою встретились, — в храме. Уверен, тебя привела туда либо великая иллюзия, либо страшное разочарование.
– И то, и другое.
– Да, и то, и другое. Ибо иллюзия, надежда порождают разочарование и воспоминание, а разочарование и воспоминание, в свою очередь, порождают иллюзию и надежду. Наука — это действительность, это настоящее, дорогой Аугусто, а я уже не могу жить настоящим. С тех пор как мой бедный Аполодоро, моя жертва, — при этих словах в голосе его послышались.рыдания, — умер, точнее, покончил с собою, с тех пор для меня нет настоящего, нет ничего нужного для меня ни в науке, ни в действительности. Я могу жить только воспоминанием или надеждой. Вот я и пришел сюда, к очагу всех иллюзий и всех разочарований, в Церковь!
– Так, значит, вы теперь веруете?
– Почем я знаю!
– Значит, не веруете?
– Не знаю, верую я или нет; знаю лишь, что молюсь. И даже толком не знаю, о чем молюсь. Нас здесь несколько человек, но вечерам мы собираемся в этом храме помолиться. Я незнаком с ними, а они — со мною, но мы чувствуем некую солидарность, духовную общность. Теперь я,думаю, что человечеству вовсе ни к чему гении.
– А ваша жена, дон Авито?
– О, моя жена! — воскликнул Карраскаль, и слеза, блестевшая в его глазах, казалось, вспыхнула внутренним светом. — Моя жена! Я открыл ее! Пока ужасное несчастье не обрушилось на меня, я не знал, каким сокровищем владею. Лишь тогда я сумел проникнуть в тайну жизни, когда в страшные ночи после самоубийства Aпoлодоро, я склонял голову на ее колени и в ее материн ских объятьях плакал, плакал без конца. А она нежно гладила меня по голове и говорила: «Бедный мой ребенок! Бедный мой!» Никогда, никогда она не была настолько матерью, как в те дни. Я никак не думал, делая ее матерью — и зачем? только чтобы она снабдила меня материалом для создания будущего гения? — никак не думал, что придет день, когда она станет мне необходима именно как мать. Ведь я не знал своей матери, Аугусто, совсем не знал; у меня не было матери, я не знал, что это такое, до тех пор, пока мы с женой не потеряли сына и она не почувствовала себя моей матерью. Ты-то знал свою мать, Аугусто, ты знал бесценную донью Соледад; если бы не это, я бы советовал тебе жениться.
– Да, я знал свою мать, дон Авито, по я потерял ее, и там, в церкви, я ее вспомнил.
– Ну, так если хочешь заново обрести мать, женись, Аугусто, женись!
– Другую мать мне уже не найти.
– Ты прав, но все равно женись!
– Каким образом? — сказал с натянутой улыбкой Аугусто, вспоминая одну из теорий дона Авито. —Как? Путем дедукции или индукции?
– Сейчас не время шутить. Бога ради, Аугусто, не напоминай о моей трагедии! Но, в конце концов, если думать в Стиле твоей шутки, то женись с помощью интуиции!
– А если женщина, которую я люблю, меня не любит?
– Женись на той, которая тебя любит, даже если ты не любишь ее. Лучше жениться так, чтобы завоевывали твою любовь, чем самому ее завоевывать. Ищи женщину, которая тебя полюбит.
В мозгу Аугусто мелькнул образ девушки из прачечной. Потому что ему показалось, будто бедняжка в него влюбилась.
Когда наконец Аугусто распрощался с доном Авито, он пошел в казино. Он хотел рассеять туман в голове и в сердце, сыграв партию в шахматы с Виктором.
XIV
В поведении своего друга Виктора Аугусто заметил нечто необычное: тот не сделал ни одного удачного хода, был угрюм и молчалив.
– Виктор, с тобой что-то происходит.
– Да, друг мои, неприятности. Мне необходимо развеяться, пойдем-ка на улицу: вечер, такой хороший, Я все тебе расскажу.
Виктор, лучший друг Аугусто, был старше его на пять или шесть лет. И уже около двенадцати лет был женат, так как женился очень молодым — как говорили, по долгу совести. Детей у него не было.
На улице Виктор начал свой рассказ:
– Ты ведь знаешь, Аугусто, мне пришлось жениться совсем молодым.
– Пришлось жениться?
– Не делай вид, что для тебя это новость: сплетни ведь до всех доходят. Нас поженили родители, родители мои и моей Елены, когда мы были совсем детьми. Женитьба казалась нам игрой. Мы играли в мужа и жену. Но то было ложной тревогой.
– Что ты называешь ложной тревогой?
– То самое, из-за чего нас поженили. Чрезмерная щепетильность родителей! Однажды они узнали об одном нашем грешке, произошел небольшой скандал, и, даже не ожидая, будут ли последствия, нас женили.
– И хорошо сделали.
– Я бы так не сказал. Дело в том, что последствий не было ни после первого грешка, ни после тех грешков, которые мы совершали уже женатыми.
– Грешков?
– Да, у нас было именно это. Грешки. Я ведь тебе уже говорил, что мы играли в мужа и жену.
– То есть как?
– Нет, нет, не думай ничего дурного! Мы были слишком молоды для извращений, да и сейчас тоже. Но мы меньше всего думали об устройстве семьи. Юная парочка вела так называемую супружескую жизнь. Но прошел год, последствий все не было, и мы начали дуться друг на друга — косые взгляды, безмолвные упреки! Я не мог примириться с тем, что я все еще не отец. Я угке был вполне мужчиной, мне минул двадцать один год, и, честно говоря, с мыслью, что я хуже других, хуже любого идиота, который ровно через девять месяцев после женитьбы или раньше получает своего первенца, с этой мыслью я не мог примириться.
– Но чья была вина?
– Хотя тогда я этого ей не говорил, но, конечно, во всем обвинял ее; «Эта женщина бесплодна, из-за нее надо мной смеются». А она,со своей стороны,обвиняла меняй даже предполагала, будто я…
– Что ты?
– Ничего, но когда проходит год и другой и супруги все еще бездетны, жена начинает думать, что виноват муж, что брак неудачен из-за какой-то его болезни… Мы стали врагами, в нашем доме завелся демон. И наконец демон своего добился: начались взаимные упреки вроде «ты никуда не годишься», и «да нет, это ты плох», и тому подобное.
– Поэтому ты два или три года спустя после женитьбы был так мрачен, озабочен, расстроен? Из-за этого тебе пришлось поехать одному в санаторий?
– Нет, не из-за этого. Было кое-что похуже, Наступило молчание. Виктор опустил глаза.
– Хорошо, хорошо, не говори, я не хочу знать твоих секретов.
– Ладно, расскажу тебе! Измученный этими супружескими раздорами, я вообразил, будто все дело не в интенсивности или в чем-то другом, а в частоте наших... ну ты меня понимаешь?
– Да, кажется, понимаю,
– И я, как дикарь, стал есть все, что мне казалось питательным и укрепляющим, да еще со всевозможными специями, особенно теми, которые слывут возбуждающими. Я начал как можно чаще заниматься любовью с женой. Вот и довел себя.
– Ты заболел?
– Естественно! И если б мы вовремя не сообразили, в чем дело, и не обратились к врачу, я бы, наверное, отправился на тот свет. Но зато меня вылечили во всех отношениях: я вернулся к жене, мы успокоились и смирились. Мало-помалу в доме у нас воцарился если не полный мир, то почти счастье. В начале этой новой жизни, лет через пять после женитьбы, мы еще жаловали ь иногда на свое одиночество, но очень скоро мы не только утешились, но даже привыкли к нашему состоянию. В конце концов мы перестали скучать без детей и даже сочувствовали тем, кто их имел. Мы привыкли друг к другу, мы стали друг другу необходимы. Ты этого не можешь понять.
– Да, пожалуй, не понимаю.
– Ну так вот, я стал для своей жены привычкой, как и она для меня, Все в нашем доме постепенно вошло в рамки умеренности, и еда — тоже. В двенадцать, ни кинутой раньше или позже, суп уже на столе; мы каждый день едим почти одни и те же блюда в том же порядке и количестве. Я ненавижу перемены, как и Елена, У нас живут по часам.
– Это мне напоминает слова нашего друга Луиса о семействе Ромера; он говорит, что они «муж и жена холостяки».
– Правильно. Потому что нет холостяка более одинокого и закоренелого, чем женатый человек без детей. Как-то раз, чтобы заменить ребенка — ведь, что ни говори, во мне не умерло отцовское чувство, а в ней материнское, — мы подобрали, или, если угодно, усыновили собаку. Но она подавилась костью и умерла на наших глазах; вид этих влажных собачьих глаз, моливших о спасении, наполнил нас такой скорбью и ужасом, что больше мы уже не хотим держать ни собак, ни вообще что-либо живое. Нам хватает больших кукол из папье-маше — ты их видел у нас, — Елена их одевает и раздевает.
– Они-то у вас не умрут.
– Это правда. И все шло очень хорошо, мы были довольны. Мой сон не тревожит детский плач, мне не нужно беспокоиться, будет ли у нас мальчик или девочка и кого я сделаю из него или из нее… И потом, жена всегда принадлежит мне — ни беременности, ни кормления детей. В общем, не жизнь, а наслаждение!
– Ты знаешь, это почти ничем не отличается от…
– От чего? От незаконной связи? Я тоже так думаю. Брак без детей может превратиться в некое законное сожительство, вполне упорядоченное, гигиеническое и даже относительно целомудренное. Как сказано: муж и жена холостяки — правда, холостяки, живущие вместе. И так прошло больше одиннадцати лет, скоро двенадцать… Но сейчас… знаешь, что случилось?
– Да откуда же мне знать?
– Ты и вправду не знаешь, что со мной происходит?
– Неужели жена забеременела?
– Да! Да! Вообрази, какое несчастье!
– Несчастье? Но ведь вы этого так желали?
– Да, сначала, первые три-четыре года. Но теперь, теперь… В наш дом вернулся демон, снова пошли раздоры. Как и раньше, каждый винит другого. И мы уже стали называть будущего… Нет, нет, я не скажу тебе….
– Конечно, если ие хочешь, не говори.
– Мы стали звать его «нахал»! И мне даже приснилось, будто, он у нас умирает, подавившись костью.
– Какой ужас!
– Ты прав, конечно, ужас. И—прощайте удобства, порядок, привычки! Только вчера Елену тошнило, это, кажется, одно из обычных недомоганий в том положении, которое называют «интересным». Интересное положение! Интересное! Хорошенький интерес! Рвота! Ты видел что-нибудь безобразнее и грязнее?
– Но она зато будет наслаждаться материнством!
– Она? Как бы не так! Это злая шутка провидения, природы или кого там еще! Насмешка! Если б сын или дочка — да все равно! —если б ребенок появился, когда мы, невинные голубки, полные скорее тщеславия, чем родительской любви, его ждали; если б он появился, когда мы думали, что без детей мы кажемся хуже других, если б он появился тогда, все было бы слава Богу! Но теперь, теперь?! Говорю тебе, это насмешка. Если б не жена…
– Что, дорогой мой?
– Я бы тебе подарил его в пару к Орфею.
– Успокойся и не болтай глупостей.
– Ты прав, я говорю ерунду. Простж. Но ты считаешь нормальным, что на исходе двенадцати лет, когда все шло так приятно, когда мы излечились от смешного тщеславия молодоженов, вдруг — на тебе? Ну конечно, мы были так уверены, так беспечны!
– Перестань, опомнись!
– Ты прав, да, ты прав. Но самое ужасное — ты только вообрази! — это то, что моя бедная Елена не может избавиться от чувства смущения, которое ее не докидает. Она чувствует себя посмешищем!
– Но я тут не вижу ничего такого…
– Да я и сам ничего такого тут не вижу, но — что поделаешь? — она чувствует себя посмешищем, И ведет себя так, что я побаиваюсь за., нашего нахала… или нахалку.
– Что ты говоришь! — с тревогой воскликнул Аугусто.
– Нет, Аугусто, нет! Мы не потеряли моральных устоев. Елена, как ты знаешь, глубоко религиозна, и, как это ей ни тяжко, повинуется воле провидения. Она готова стать матерью и будет хорошей матерью, я в этом нисколько не сомневаюсь. Но чувство, что она смешна, так ее терзает, что она, пытаясь скрыть свое положение, свою беременность, как мне кажется, готова на все. В общем, я даже не хочу об этом думать. Совсем недавно, с неделю назад, она перестала выходить из дому; говорит, ей стыдно, ей кажется, что на улице все будут смотреть на нее. Стала просить, чтобы мы уехали — ведь в последние месяцы ей нужно будет дышать воздухом, быть на солнце, и она не хочет этого делать там, где есть знакомые, которые станут ее поздравлять.
Оба приятеля помолчали, и после этой короткой паузы, заключившей рассказ, Виктор сказал:
– Вот так, Аугусто, ступай женись, чтобы и с тобой случилось нечто подобное; ступай женись на своей пианистке!
– Кто знает, — произнес Аугусто, как бы бесе дуя. сам с собой, — кто знает, быть может, если женюсь, я снова обрету мать.
– Мать? Конечно, — добавил Виктор, — мать для твоих детей! Если они будут.
– И для себя! Сейчас, Виктор, ты, возможно, обретешь в жене мать, мать для самого себя.
– Пропащие ночи — вот что я приобрету.
– Или выигранные, Виктор, выигранные ночи.
– В общем, не знаю, что происходит со мной, с нами. Я-то смогу примириться, но Елена, бедная моя Елена… Несчастная!
– Видишь? Ты уже ей сочувствуешь.
– В общем, Аугусто, перед женитьбой подумай, подумай серьезно!
И они расстались.
Аугусто пришел домой, переполненный тем, что услышал от дона Авито и от Виктора. Он почти забыл об Эухении, выкупленной закладной и девушке из прачечной.
Его встретил радостными прыжками Орфей. Аугусто взял собаку на руки, заботливо пощупал ее шею и прижал к себе со словами: «Будь поосторожней с костями, Орфей, поосторожней с ними, понял? Я не хочу, чтобы у тебя в горлышке застряла кость, не хочу, чтобы ты умирал у меня на глазах и умолял спасти тебя… Ты знаешь, Орфей, дон Авито, этот педагог, вернулся к религии своих предков… Наследие! А Виктор не желает стать отцом. Один горюет, что потерял сына, другой горюет, что будет его иметь. Но какие глаза, Орфей, какие глаза! Как они сверкали, когда она сказала: «Вы хотите купить меня! Вы хотите купить — не любовь, нет, потому что этого не купишь, — купить мое тело! Берите себе мой дом!» Купить ее тело, ее тело! Да я не знаю, куда мне девать свое, Орфей, мне не нужно оно! Душу — вот чего я жажду, душу, душу. Пламенную душу, сверкавшую в глазах Эухении. Ее тело… тело… да, ее тело великолепно, божественно, но ведь ее тело — это душа, подлинная душа, и в нем все — жизнь, все значительно, все идеально! Мне не нужно мое тело, Орфей, мне не нужно тело, потому что мне нужна душа. Или наоборот, мне нужна душа, потому что мне не нужно тело? Свое тело я могу потрогать, Орфей, могу пощупать и увидеть,, но душу… Где моя душа? Есть ли у меня душа? Я почувствовал ее трепет только тогда, когда обнимал Росарио, которая сидела у меня на коленях, маленькую бедную Росарио, когда она плакала и я плакал. Эти слезы не могли пролиться из моего тела, их источала моя душа. Душа — источник, открывающийся только в слезах. Пока не прольешь истинных слез, не можешь сказать, есть ли у тебя душа. А сей час пойдем спать, Орфей, если нам это удастся».
XV
– Что ты натворила, девочка? — спросила племянницу донья Эрмелинда.
– Что я натворила? На моем месте вы сделали бы то же самое, если у вас есть стыд. Я в этом уверена. Он хотел меня купить! Купить меня!
– Послушай, родная, гораздо лучше, если женщину хотят купить, чем если ее хотят продать.
– Купить меня! Меня!
– Но ведь все не так, Эухения, совсем не так. Он это сделал из великодушия, из героизма.
– Мне не нравятся герои. То есть люди, которые стараются быть героями. Когда героизм проявляется естественно — очень хорошо! Но по расчету? Хотел меня купить! Купить меня, меня! Говорю вам, тетя, он мне за это заплатит. Он мне заплатит, этот…
– Кто? Договаривай!
– Этот нудный слизняк. Для меня он все равно что не существует. Не существует!
– Какие глупости ты говоришь!
– Вы считаете, тетушка, что у этого чудака…
– У кого? У Фермина?
– Нет, у того… что канарейку принес, есть что-то внутри?
– По крайней мере — внутренности.
– Вы думаете, у него есть внутренности? Нет! Пусто, вот как будто насквозь его вижу, пусто!