– Ради Бога, дон Аугусто!..
– Послушай, если ты будешь реветь, я уйду.
Девушка прижалась головой к груди Аугусто, пытаясь скрыть слезы. «Как бы эта девчушка не упала в обморок», — подумал он, поглаживая ее по волосам.
– Успокойся, успокойся!
– А та женщина? — спросила Росарио, не поднимая головы и глотая слезы.
– Ах, ты помнишь? Так вот, та женщина окончательно мне отказала, Я никогда не владел ее сердцем, но теперь я потерял ее окончательно!
Девушка подняла голову и посмотрела ему прямо в лицо, как будто желая удостовериться, правду ли он говорит,
– Вы хотите обмануть меня, — прошептала она,
– Зачем мне тебя обманывать? Ах, вот оно что? Ты уже ревнуешь? Но ты же сказала, что у тебя есть жених!
– Я ничего не говорила.
– Успокойся, успокойся! — и, посадив ее рядом на диван, он поднялся и стал расхаживать по комнате.
Но, взглянув на нее снова, он увидал беспомощную, дрожащую девушку. Он понял, что она совсем беззащитна, что она сидит напротив него на этом диване, как подсудимый перед прокурором, и близка к обмороку.
– Да, — воскликнул он, — чем ближе, тем безопасней! Он снова сел, снова посадил ее на колени, обхватил
обеими руками и прижал к груди. Бедняжка положила руку ему на плечо, словно ища опоры, и опять спрятала лицо у него на груди. Но, услышав, как сильно бьется его сердце, она встревожилась.
– Вам плохо, дон Аугусто?
– А кому хорошо?
– Хотите, я позову, чтоб вам принесли лекарство?
– Нет, нет, не надо. Я знаю свою болезнь. Мне надо отправиться в путешествие. — И помолчав: — Ты поедешь со мной?
– Дон Аугусто!
– Не говори «дон»! Ты поедешь со мной?
– Как вам будет угодно.
Туман нахлынул на Аугусто: кровь начала пульсировать в висках, грудь сдавило. И, чтоб избавиться от этого смятения, он стал целовать Росарио в глаза, так что ей пришлось закрыть их. Вдруг Аугусто вскочил и, опустив ее, сказал:
|
– Оставь меня! Оставь! Я боюсь! м Чего вы боитесь?
Неожиданное спокойствие девушки еще больше испугало его.
– Я боюсь — не знаю кого, тебя, самого себя. Всего, чего угодно! Лидувины! Послушай, сейчас уходи, уходи, но ты ведь вернешься, не так ли, ты еще вернешься?
– Как вам будет угодно.
– Ты отправишься со мной в путешествие, да?
– Как прикажете.
– Уходи, уходи сейчас же!
– А та женщина…
Аугусто бросился к девушке, которая уже поднялась на ноги, схватил ее, прижал к груди, приник сухими губами к ее губам и, не целуя стоял так некоторое время. Потом отпустил:
– Ступай!
Росарио вышла. И едва за ней закрылась дверь, как Аугусто, усталый, словно прошел долгий путь по горам, упал на кровать, погасил свет и начал свой монолог: «Я солгал ей и самому себе солгал. Всегда так бывает! Все только фантазия, и ничего больше. Если ты говоришь, значит — лжешь, а если говоришь с собой, то есть если ты думаешь, зная, что думаешь, ты лжешь себе. Нет иной истины, кроме физиологической жизни. Слово, этот продукт общества, было создано для лжи. Я слышал от нашего философа, будто истина, как и слово, — продукт общества; все в нее верят и таким образом понимают друг друга. Всякий продукт общества — это ложь».
Тут он почувствовал, что кто-то прикоснулся к его руке, и воскликнул: «А, ты уже здесь, Орфей? Ты-то не лжешь, потому что не разговариваешь; я даже думаю, что ты не ошибаешься, не лжешь себе. Хотя, как домашнее животное, ты должен был заразиться от человека. Мы ведь только лжем и важничаем. Слово было создано, чтобы преувеличивать наши ощущения и впечатления… а быть может, чтобы мы сами в них поверили. Слово и любые условные движения, как поцелуй и объятья. Мы только играем, каждый играет свою роль, все мы — персонажи, маски, актеры! Никто из нас не страдает и не радуется так, как сам об этом говорит, хотя, быть может, даже верит в это. Иначе было бы невозможно жить. В глубине души мы преспокойны. Как я сейчас, разыгрывая свою комедию в одном лице, актер и зритель одновременно. Убивает только физическая боль. Единственная истинна — физиология человека, здесь нет слов, нет лжи…»
|
Послышался легкий стук в дверь.
– Что такое?
– Разве вы не будете сегодня ужинать? — спросила Лидувина.
– Ты права, подожди, я иду.
«Потом я засну, сегодня, как всегда, и она заснет. А заснет ли Росарита? Смутил ли я безмятежность ее души? Она так естественна — это невинность или коварство? Пожалуй, нет ничего коварней невинности, или, точнее, нет ничего невинней коварства. Да, да, я еще раньше предполагал, что, по сути, нет ничего — как бы это сказать? — ничего более циничного, чем невинность. Да, это спокойствие, с которым она собиралась мне отдаться, это спокойствие, внушившее мне страх, страх неизвестно перед чем, это ее спокойствие — лишь невинность. А ее слова про «ту женщину»? Ревность, не так ли? Вероятно, любовь рождается только вместе с ревностью, только ревность изобличает присутствие любви. Как ни влюблена женщина в мужчину или мужчина в женщину, они не сознают этого, не говорят себе об этом, то есть не влюбляются на самом деле, пока он не увидит, что она смотрит на другого мужчину, или она не увидит, что он смотрит па другую женщину; если бы не было общества, невозможно было бы влюбиться. Не говоря уже о том, что всегда нужна сводня, Селестина, и Селестиной является общество. Общество — великая сводня! И это очень хорошо. Великая сводня! Хотя бы только из-за длинного языка. И посему все разговоры о любви — еще одна ложь. А физиология? Ба, физиология — это не любовь или что-нибудь эдакое, в том же роде! Поэтому в ней истина! Но пойдем, Орфей, ужинать. Ужин — это безусловная истина!»
|
XIX
Через два дня Аугусто доложили, что какая-то сеньора желает с ним поговорить. Он вышел и узнал доныо Эрмелинду, которая на его возглас: «Вы здесь?» — отвечала: «Так как вы не пожелали снова навестить нас…»
– Вы понимаете, сеньора, — ответил Аугусто, — что после двух последних визитов — первый, когда я говорил наедине с Эухенией, второй, когда она не захотела меня видеть, — мне не следовало больше приходить.
– А у меня к вам поручение, и как раз от Эухении.
– От нее?
– Да. Не знаю, что натворил ее жених, но она больше не желает ничего о нем слышать и решительно настроена против него. Позавчера, придя домой, заперлась у себя и отказалась ужинать. Глаза у нее были крас-ные от слез, знаете, от слез, которые жгут, слез ярости.
– Значит, существуют разные виды слез?
– Конечно. Одни слезы освежают и облегчают, другие жгут и гнетут душу. Она, видно, плакала, ужинать отказалась. Мне повторяла, что все мужчины — скоты и ничего более. Последние дни ходила туча тучей и злая как черт. Наконец вчера она позвала меня, сказала, что раскаивается в том, что вам наговорила; она, мол, вышла из себя и была к вам несправедлива; она признает честность и благородство ваших намерений и хочет не только, чтобы вы простили ей слова, будто вы хотите ее купить, но чтобы вы им не верили. На этом она особенно настаивала. Ей, мол, важней всего, чтобы вы поверили, что это было сказано в порыве возмущения, досады, но она так не думает.
– Я верю, что она так не думает.
– Потом… потом она поручила мне выяснить как можно дипломатичнее…
– Дипломатичнее всего, сеньора, говорить без дипломатии, особенно со мной.
– Потом она мне поручила выяснить, не обядит ли вас, если она примет без всяких обязательств ваш подарок, то есть ее собственный дом.
– Как без обязательств?
– Ну, если она примет подарок как подарок.
– Но если я делаю ей подарок, как же еще она может принять его?
– Эухения и говорит: она, мол, готова принять его, чтобы показать свое хорошее отношение и искренность своего раскаяния, но она хочет принять ваш щедрый подарок так, чтобы под этим не подразумевалось…
– Довольно, сеньора, довольно! Мне кажется, она, сама того не желая, снова оскорбляет меня.
– Простите, это невольно.
– Бывают случаи, когда самые страшные оскорбления наносят именно, как говорится, невольно.
–. Не понимаю.
– Однако это совершенно ясно. Как-то я пришел в гости, и один из присутствующих, мой знакомый, даже не поздоровался со мной. Выходя, я пожаловался одному другу, и он мне сказал: «Не обижайтесь, он сделал это не нарочно, он просто не заметил вас». Я ему ответил: «Так в этом и заключается его грубость: не в том, что он не поздоровался, а в том, что он не заметил моего присутствия», — «Это произошло невольно, он человек рассеянный…» — говорит мне приятель. А я ему: «Самая отвратительная грубость — это та, которую называют невольной, и нет большего хамства, чем рассеянность в присутствии других людей». Это напоминает мне, сеньора, так называемую невольную забывчивость — как будто можно что-то забыть добровольно. Обычно невольная забывчивость — просто грубость, — Но зачем вы это говорите?
– А затем, донья Эрмелинда, что после просьбы Эухении простить ее sa неумышленное оскорбление, будто я подарком задумал купить ее, вынудив к благоч дарности, после этого я не знаю, зачем она принимает мой подарок, да еще подчеркивая, что принимает без обязательств. О каких обязательствах речь, о каких?
«Не горячитесь так, дон Аугусто!
– Да как мне не горячиться, сеньора! Эта девчонка вздумала шутить со мной, решила, что я для нее игрушка! — При этих словах он вспомнил Росарио.
– Ради Бога, дон Аугусто, ради Бога!..
– Я уже сказал, закладная уничтожена, и если она не берет свой дом, то и я не имею к дому никакого отношения. Благодарна она мне или нет, мне все равно!
– Ну, дон Аугусто, зачем вы так! Она ведь желает только помириться с вами, чтобы вы снова стали друзьями!
– Конечно, теперь, когда она порвала с другим, не так ли? Раньше я был «другой», теперь я первый, не так №?, Теперь она хочет подцепить меня?
– Разве я говорила вам что-нибудь подобное!
– Нет, но я догадываюсь.
– Ну, так вы совершенно ошибаетесь. Когда моя племянница сказала мне все, что я сейчас вам передала, я ей стала давать советы, стала внушать ей, раз уж она порвала со своим прощелыгой женихом, постараться завоевать вас, ну, вы меня понимаете.
– Да, снова завладеть моим сердцем.
– Именно! Так вот она в ответ мне сто раз повторила: «Нет, нет и нет». Она, мол, вас очень ценит и уважает как друга — только как друга, — но как муж выей не подходите, и она выйдет замуж только за человека, которого полюбит.
– А меня она полюбить не сможет, не так ли?
– Нет, такого она не говорила.
– Думаю, что говорила, и это тоже дипломатия.
– Как так?
– Да, да, вы пришли не только затем, чтобы я простил эту девушку, но и еще проверить, согласен ли я снова просить ее руки, не так ли? Бы уладите это дело, и она смирится.
– Клянусь вам, дон Аугусто, клянусь вам священной памятью моей покойной матери, клянусь вам…
– Вспомните заповедь: не клянись…
– А я клянусь, что вы сейчас забываете — невольно, ко вечно, — кто я такая, кто такая Эрмелинда Руис-и-Руис.
– Если бы все было так, как вы говорите…
– Да, это так, именно так. — Она произнесла эти слова таким тоном, что сомнения были неуместны.
– Ну, тогда… тогда… скажите своей племяннице, что я удовлетворен ее объяснениями и глубоко за них благодарен, что я по-прежнему буду ей другом, верным и преданным другом, но только другом и ничем больше, только другом… И не стоит говорить ей, что я не фортепьяно, на котором можно играть что вздумается; что я не из тех мужчин, которых сегодня берут, а завтра бросают; что я не заместитель и не вице-жених; что я-не второе блюдо…
– Не горячитесь так!
– Да я вовсе не горячусь! Так вот, я по-прежнему ее друг…
– И вскоре придете нас навестить?
– Не знаю.
– Но если вы не придете, бедняжка мне не поверит и будет огорчена.
– Я, видите ли, намерен предпринять долгое и далекое путешествие.
– Но прежде вы придете проститься?
– Посмотрим.
Они расстались. Когда донья Эрмелинда, придя домой, передала племяннице свой разговор с Аугусто, Эухения сказала про себя: «Там появилась другая, нет сомнения; теперь я должна завоевать его снова».
Аугусто, в свою очередь, оставшись один и расхаживая по комнате, говорил себе: «Она хочет мною играть, для нее я как фортепьяно. Бросает, берет, потом снова бросит… Меня держали про запас. Что там ни говори, она хочет, чтобы я снова сделал ей предложение — может быть, чтобы отомстить или чтобы тот, другой, ее приревновал и вернулся… Как будто я кукла, игрушка, дон Никто… А у меня есть свой характер, да, есть; я это я! Я это я! Я обязан Эухении; не могу отрицать, она пробудила во мне способность к любви; но раз она ее пробудила и оживила, теперь Эухения мне больше не нужна, женщин более чем достаточно».
Тут он не мог сдержать улыбки: ему вспомнились слова Виктора, сказанные их другу Хервасио, когда тот после свадьбы объявил, что едет с женой в Париж. «Ехать в Париж, — сказал Виктор, — с женой? Это все равно что везти треску в Шотландию!» Аугусто тогда от души смеялся.
И он продолжал: «Женщин более чем достаточно. Сколько очарования в коварной невинности, в невинном коварстве Росарио, этого нового издания вечной Евы! Очаровательная девочка! Эухения низвела меня от абстрактного к конкретному, эта же привела к родовому, а кругом столько соблазнительных женщин… Столько Эухении! Столько Росарио! Нет, нет, мною никто играть не будет, особенно женщина. Я это я! Пусть у меня маленькая душа, но она моя!» И, чувствуя, как это его «я» словно разбухает, разбухает и в доме ему уже тесно, Аугусто вышел на улицу, где этому «я» будет просторней и вольготней.
Едва он сделал первые шаги на улице, увидел небо над головой, увидел прохожих, — все шли по своим Делам, не замечая его, конечно, без умысла и не обращая на него внимания просто потому, что не были с ним знакомы, — Аугусто почувствовал, что его «я», то самое «я» в горделивом «я это я!», стало уменьшаться, уменьшаться и снова уместилось в его теле и даже внутри тела стало искать уголок, где бы спрятаться, чтоб его никто не видел. Улица казалась ему кинематографом, а он сам чувствовал себя тенью на экране, каким-то призраком. Погружение в толпу, затерянность в массе людей, которые двигались, ничего не зная о нем и не замечая его, всегда действовали на него так же, как погружение в природу, под открытым небом, на вольном ветру. Только наедине он ощущал себя, только наедине он мог говорить себе, быть может, чтобы себя убедить!
«Я это я!» Среди людей, затерянный в озабоченной или веселящейся толпе, он терял ощущение самого себя.
Так пришел Аугусто в укромный садик на пустынной площади того удаленного от центра района, в котором он жил. Площадь эта была спокойной заводью, где всегда играли дети; там не громыхали трамваи, не мчались автомобили; какие-то старички приходили погреться на солнце приятными осенними днями, когда листья с дюжины индийских каштанов, росших здесь за решеткой, кружились, гонимые северным ветром, по плитам мостовой или покрывали сиденья деревянных скамеек, как обычно выкрашенных в зеленый цвет, цвет молодой листвы. Эти ухоженные городские деревья, посаженные в правильном порядке, получавшие воду, если не было дождя, в определенные часы из оросительной канавки и протянувшие свои корни под плитами мостовой; эти деревья-пленники, вынужденные ждать, когда солнце взойдет над крышами домов, а потом спрячется; эти деревья-узники, скучавшие, наверное, по родному лесу, притягивали его с таинственной силой. В их кронах пели птицы, тоже городские, приученные улетать от детишек и приближаться иной раз к старикам, которые бросают им хлебные крошки.
Сколько раз, сидя в одиночестве на зеленой скамейке посреди маленькой площади, он видел пожар заката над крышами, а иногда в огненном золоте багряного света темнел силуэт черной кошки на трубе соседнего дома! Теперь была осень, осыпались листья, желтые, лапчатые, как листья винограда; похожие на засохшие, сплющенные кисти мумии, они падали на клумбы в центре плоч щади, на дорожки и цветочные горшки. И дети играли среди сухих листьев, собирая их в охапки и не замечая пылающего заката.
Когда он пришел на спокойную площадь и присел на, скамью, не преминув смахнуть с сиденья сухие листья, —: ведь была осень — там играли, как обычно, ребятишки,; Один из них поставил другого к стволу индийского каштана, хорошенько прижал и сказал: «Ты будешь пленником, тебя схватили бандиты…» — «Да ведь я…» — отозвался недовольно мальчик, но первый его перебил: «Нет, ты уже не ты…» Аугусто не желал этого слушать, он поднялся и пересел на другую скамью, И сказал себе:
«Вот так играем и мы, взрослые. Ты уже не ты! Я это не я! А эти несчастные деревья? Разве охи — они? Их листья опадают гораздо раньше, чем у их сородичей в горах, остаются одни скелеты, и эти скелеты отбрасывают укороченную тень на мостовую под светом электрических фонарей. Дерево, освещенное электрическим светом! Какое странное, фантастическое зрелище представляют их кроны весной, когда эта вольтова дуга придает им металлический отблеск! И морские ветры их здесь не колышут… Несчастные деревья, им не дано вкушать прелесть темных, безлунных ночей в лесу под покровом трепетных звезд! Как будто человек, посадив каждое из этих деревьев на площади, сказал им: «Ты уже не ты!» А чтоб они этого не забывали, их снабдили электрическим освещением по ночам. Чтоб они не спали… Несчастные полуночники, бедные деревья! Нет, нет, со мной не сыграют такой шутки!»
И он встал и побрел по улицам как лунатик.
XX
Отправиться в путешествие или нет? Он уже дважды объявил о своем намерении: во-первых, Росарио, сам не зная толком, что говорит, ради красного словца или скорее ради того, чтобы таким образом выяснить, поедет ли она с ним; во-вторых, донье Эрмелинде, чтобы доказать… Что? Что он, собственно, хотел этим доказать? Все, что угодно! Но слово уже вырвалось два раза, он уже сказал дважды про долгое и далекое путешествие, а он человек с характером, он это он; значит, он должен быть человеком слова?
Человек слова сначала сообщает о своем намерении, потом обдумывает его и наконец исполняет, независимо от того, нашел ли он его по размышлении разумным или нет. Человек слова ничего не исправляет и не отступает от того, что было сказано. А он сказал, что собирается предпринять долгое и далекое путешествие.
Долгое и далекое путешествие? Почему? Зачем? Как? Куда?
Ему доложили, что его желает видеть какая-то сеньорита.
– Сеньорита?
– Да, — сказала Лидувина, — мне кажется, это она, пианистка! Та самая!
Недоумение охватило Аугусто. Мгновенная слабость, и у него возникла мысль отказать ей, сказать, что его нет дома. «Она пришла покорить меня, поиграть со мной как с куклой, хочет, чтобы я стал ее игрушкой, чтобы заменил другого…» Потом Аугусто подумал уже спокойнее: «Нет, надо показать свою силу!»
– Скажи ей, я сейчас выйду.
Его восхищало бесстрашие этой женщины. «Надо признать, она настоящая женщина, настоящий характер, какая отвага! Какая решительность! Какие глаза! Но нет, нет и нет, она меня не сломает! Она меня не покорит!»
Когда Аугусто вошел в гостиную, Эухения стояла. Он знаком пригласил ее сесть, но она, все еще стоя, воскликнула:
– Вас, дон Аугусто, обманули так же, как меня!
После этого бедняга почувствовал себя обезоруженным, он уже не знал, что сказать. Они сели, последовала короткая пауза.
– Да, я повторяю, дон Аугусто, вас обманули относительно меня, а меня — относительно вас, вот и все.
– Но ведь мы сами обо всем говорили, Эухения!
– Не вспоминайте того, что я сказала. Что было, то прошло!
– Конечно, что было, то прошло, иначе не бывает.
– Вы меня поняли. И я хотела, чтоб моему согласию принять ваш великодушный подарок вы не придавали ложного смысла.
– Я желаю того же, сеньорита, чтоб вы не придавали моему подарку ложного смысла»
– Вот так, откровенность за откровенность. А теперь, раз мы должны объясниться начистоту, я хочу сказать вам, что после всего происшедшего и сказанного вам я не могу, даже если бы захотела, отплатить за ваш щедрый подарок иначе, чем самой чистой благодарностью. Так же, как и вы, со своей стороны, я полагаю…
– Действительно, сеньорита, я, со своей стороны, после всего происшедшего и сказанного вами во время последнего нашего свидания да того, что рассказала мне ваша тетушка, и того,. о чем я только догадываюсь, не могу, даже если бы захотел, требовать платы за свое великодушие.
– Значит, мы пришли к согласию?
– К совершенному согласию, сеньорита.
– И снова можем быть друзьями, хорошими, настоящими друзьями?
– Да, можем.
Эухения протянула ему руку, белую и холодную, как снег, с длинными пальцами, привыкшими покорять клавиши, и он сжал ее в своей руке, трепетавшей в эту минуту.
– Итак, мы будем друзьями, дон Аугусто, добрыми друзьями, хотя для меня эта дружба…
– Что?
– Быть может, в глазах общества…
– Да говорите же, говорите!
– Но, в конце концов, после печального опыта недавнего прошлого мне придется кое от чего отказаться.
– Объяснитесь яснее, сеньорита. Раз начали, договаривайте до конца.
– Что ж, дон Аугусто, все ясно, совершенно ясно. Не кажется ли вам, что после всего происшедшего, когда наши знакомые узнают про выкупленную вами закладную на мое наследство и про ваш подарок, едва ли найдется человек, который решился бы сделать мне предложение определенного рода?
«Эта женщина — сам дьявол!» — подумал Аугусто и, опустив голову, уставился в пол, не зная, что ответить. Когда через мгновение он поднял голову, то увидел, как Эухения вытирает набежавшую слезу.
– Эухения! — воскликнул он дрожащим голосом.
– Аугусто! — томно прошептала она.
– Но что же мы должны делать, по-твоему?
– О нет, ничего, это рок, всесильный рок, а мы игрушки, мы в его власти! Вот горе!
Аугусто встал с кресла и сел рядом с Эухенией на диван.
– Послушай, Эухения, ради Бога, не играй со мной! Рок — это ты, другого рока здесь нет. Это ты меня притягиваешь и влечешь, ты вертишь мною как хочешь, ты сводишь меня с ума; ты заставляешь меня нарушать самые твердые решения; ты делаешь так, что я это уже не я…
И он обнял ее за шею, привлек к себе и прижал к груди. А она спокойно сняла шляпку.
– Да, Аугусто, это рок довел нас до такого состояния. Ни ты, пи я неспособны изменить себе, лгать себе, для тебя немыслимо слыть человеком, желающим меня купить, как я сначала тебе сказала в минуту ослепления, и для меня немыслимо слыть женщиной, желающей превратить тебя в заместителя, в вице-жениха, во второе блюдо, как ты говорил моей тетке; ведь я хочу лишь вознаградить тебя за щедрость.
– Но какая нам разница, Эухения, слывем мы тем или другим? В чьих глазах?
– В наших собственных!
– Моя Эухения!
Он снова прижал ее к себе и стал поцелуями покрывать ее лоб и глаза. Было слышно дыхание обоих.
– Оставь меня! Оставь меня! — сказала она, оправляя платье и приглаживая волосы.
– Нет, ты… ты... Эухения… ты…
– Нет, нет… это невозможно...
– Не любишь меня?
– Любовь… Кто знает, что такое любовь… Я не знаю, не знаю, ничего не знаю…
– А минуту назад?
– Это было… роковое мгновение! Раскаяние! Да откуда я знаю, все это надо проверить. И потом, разве мы не условились, Аугусто, что будем друзьями, только добрыми друзьями и ничем иным?
– Да, но… Ведь ты приносишь себя в жертву? Ведь из-за того, что ты приняла мой подарок и стала моим другом, только другом, никто не станет просить твоей руки?
– Ах, это уже неважно, я приняла решение!
– Быть может, после вашего разрыва?
– Быть может.
– Эухения! Эухения!
В эту минуту раздался стук в дверь, и Аугусто, весь дрожа, с пылающим лицом, сухо спросил: "Что там такое?"
– Ваша Росарио пришла! — ответил ему голос Лидувины. Аугусто переменился в лице.
– А! — воскликнула Эухения. — Вот я уже и мешаю. Вас ждет ваша Росарио. Вот видите, мы можем быть только друзьями, добрыми друзьями, очень хорошими друзьями.
– Но, Эухения…
– Вас ждет Росарио…
– Но если ты отвергла меня, Эухения — а ты меня отвергла, сказав, будто я хочу тебя купить, а на самом деле из-за того, что у тебя был другой, — что оставалось мне делать, после того как, увидев тебя, я научился лкй бить? Неужели ты не знаешь, что такое отчаяние, что такое отвергнутая нежность?
– Полно, Аугусто, вот вам моя рука; мы еще увидимся, но помните, что было — то прошло,
– Нет, нет, что было — не прошло, нет, нет и нет!
– Ладно, ладно, вас ждет Росарио.
– Ради Бога, Эухения!
– Да, в этом нет ничего особенного, и меня когда-то ждал мой… Маурисио. Мы еще увидимся. Будем серьезны и честны сами с собой.
Она надела шляпку, протянула руку Аугусто, который схватил ее, поднес к губам и покрыл поцелуями, затем вышла, и он проводил ее до двери. Некоторое время он еще смотрел, как она спускается по лестнице, такая изящная, таким уверенным шагом. На нижней площадке она подняла голову и, бросив прощальный взгляд, пома хала рукой. Аугусто вошел в кабинет. Увидев стоявшую с корзинкой белья Росарио, он резко спросил:
– Ну, ъ чем дело?
– Мне кажется, дон Аугусто, эта женщина вас обманывает.
– А тебе что до того?
– Для меня важно все, что касается вас.
– Ты хочешь сказать, что это я тебя обманываю?
– А вот это для меня совершенно неважно.
– Ты думаешь, я поверю, будто после всех надежд, которые я тебе подал, ты не ревнуешь?
– Если бы вы знали, дон Аугусто, как я росла и в какой семье, вы бы поняли, что хотя я еще и девчонка, но мне уже смешны эти разговоры о ревности. Девушки в моем положении…
– Замолчи!
– Как вам угодно. Только я повторяю, эта женщина вас обманывает. Будь это не так, если вы ее любите и таков ваш выбор, чего мне еще желать, кроме вашей женитьбы?
– Ты говоришь искренне?
– Да, искренне.
– Сколько тебе лет?
– Девятнадцать...
– Иди сюда. — И, схватив ее обеими руками за плечи, он повернул девушку лицом к себе и досмотрел а глаза.
Но покраснела не она, а он.
– Ей-Богу, девочка, я тебя не понимаю.
– Я так и думала.
– Я уже сам не знаю, что это такое, невинность, коварство, насмешка или ранняя порочность…
– Это только любовь.
– Любовь? А почему?
– Вы хотите знать почему? Вы не обидитесь, если я скажу? Вы обещаете не обижаться?
– Хорошо, говори.
– Так вот, потому… потому что вы несчастный, бедняжка.
– Как? И ты тоже?
– Если угодно. Но доверьтесь девчонке, доверьтесь своей… Росарио. Она вам вернее всех, вернее Орфея!
– Навсегда?
– Навсегда!
– Что бы ни случилось?
– Что бы ни случилось.
– Да, ты настоящая… — И он снова обнял ее.
– Нет, сейчас — нет; когда вы будете спокойнее. И когда не…
– Хорошо, я тебя понял. И они простились.
Оставшись один, Аугусто сказал себе: «Эти две женщины сведут меня с ума. Я уже не я».
– Мне кажется, сеньорито, вам хорошо бы заняться политикой или чем-нибудь в этом роде, — сказала ему Лидувина, подавая обед, — чтобы развлечься.
– Отчего это пришло тебе в голову?
– Да ведь лучше человеку самому развлекаться, чем служить развлечением для других. Сами видите!
– Хорошо, в таком случае, когда закончу обедать, зови своего мужа Доминго и скажи, что я хочу сыграть с ним партию в туте, это меня развлечет.
Когда они сели играть, Аугусто вдруг положил колоду на стол и спросил:
– Скажи мне, Доминго, если мужчина влюблен сразу в двух или больше женщин, что он должен делать?
– Смотря по обстоятельствам!
– Как так смотря по обстоятельствам?
– А так! Если это человек с деньгами и храбрый, то может жениться на всех этих женщинах, а если нет, не надо жениться вовсе.
– Но, приятель, твое первое предложение невозможно выполнить!
– С деньгами все возможно!
– А если эти женщины узнают?
– Им это все равно.
– Разве для женщины все равно, если другая отнимает у нее часть любви ее мужа?
– Она будет довольна своей частью, лишь бы ее не ограничивали в расходах. Единственное, что злит женщину, это когда муж дает мало денег на еду, одежду и всякие прихоти; но если он позволяет тратить, сколько ей заблагорассудится… Правда, если у нее есть от него дети…
– А если есть дети, тогда что?
– Да ведь настоящая ревность бывает, сеньорито, только из-за детей. Мать не может терпеть другую мать или женщину, которая может стать матерью; мать не потерпит, чтобы у ее детей отнимали кусок для других детей или для другой женщины. Но если у нее нет детей и ей не предъявляют счет за то, сколько она потратила на еду, одежду, разные там штучки-дрючки, — ба, ей и горя мало! Если мужчина, кроме одной женщины, которая ему дорого стоит, имеет еще и другую, которая ему ничего не стоит, та, дорогая, едва ли будет.ревновать вторую, которая мужу ничего не стоит; а если она вдобавок еще дает кое-какие деньги, если он одной женщине приносит деньги, взятые у другой, тогда…
– Что тогда?
– …тогда все идет как по маслу. Поверьте мне, сеньорито, Отелло женского рода не бывает.
– Как и Дездемон мужского.
– Возможно.
– Ну и рассуждения!
– А я, видите ли, до женитьбы на Лидувине и до того, как начал служить у вас, служил у многих холостых господ. Я на этом деле собаку съел.