– Ах, бедный сеньор Перес, как я вам сочувствую! Вы собираетесь изучать женщин? Ну и задачка, я вам скажу…
– Но ведь вы-то их изучаете!
– Приходится жертвовать собой. Да, труд, труд невидимый, терпеливый, безмолвный, — вот смысл моей жизни. Как вы знаете, я скромный, маленький труженик мысли, я собираю и упорядочиваю материалы, чтобы те, кто последует за мной, сумели ими воспользоваться. Человеческое творчество коллективно, все неколлективное не может бытьпрочным и долговечным.
– А творения великих гениев? «Божественная комедия», «Энеида», трагедии Шекспира, картины Веласкеса…
– Все они коллективные, гораздо более коллективные, чем принято считать. Например, «Божественная комедия» была подготовлена целым рядом…
– Да, это я уже слыхал.
– Что же касается Веласкеса… Кстати, вы знакомы с книгой Жюсти о нем?
В глазах Антолина основная, чуть ли не единственная ценность великих шедевров человеческого таланта состоит в том, что они послужили поводом для какой-нибудь критической книги или комментария. Великие худижники, поэты, композиторы, историки, философы родились для того, чтобы некий эрудит составил их биографию, а критик прокомментировал их произведения, и любая фраза великого писателя не имеет никакой ценности до тех пор, пока эрудит не повторит ее со ссылкой па произведение, издание и страницу. А все разговоры о солидарности в коллективном труде были не более чем выражением зависти и бессилия. Папарригопулос принадлежал к тому сорту комментаторов Гомера, которые, если бы сам Гомер ожил и вошел бы со своими песнями в их кабинет, прогнали бы его взашей, потому что он помешал им работать над мертвыми текстами его собственных произведений и выискивать там какой-нибудь апакс.
|
– Но что же вы думаете о женской психологии? — спросил его Аугусто.
– Вопрос столь широкий, столь всеобъемлющий и абстрактный не имеет точного смысла для скромного исследователя вроде меня, друг мой Перес, для человека, который, не будучи гением, да и не желая им быть…
– И не желая?
– Да, да, не желая. Это скверное занятие. Так вот: ваш вопрос лишен для меня конкретного смысла. Чтобы ответить на него, потребовалось бы…
– Ну конечно, припоминаю одного из ваших коллег, написавшего книгу о психологии испанского народа; сам он, кажется, испанец и живет среди испанцев, но ничего лучшего он не придумал, как написать, что этот сказал так, а тот — этак, и составить библиографию.
– Ах, библиография! Да, знаю.
– Нет, не продолжайте, пожалуйста, дорогой Папарригопулос, а скажите мне как можете конкретней, что вы знаете о психологии женщин.
– Сначала следовало бы сформулировать первый вопрос. А именно: есть ли у женщины душа?
– Помилуйте.
– Не стоит сразу отвергать его, да так решительно! «Есть ли душа у него?» — подумал Аугусто и затем сказал:
– Пусть так, но о том, что у женщин заменяет душу, что вы думаете?
– Обещаете, друг мой Перес, хранить в секрете то, что я вам сейчас скажу? Впрочем, вы ведь не эрудит,
– Что вы хотите этим сказать?
– Что вы не из тех, кто готов украсть у человека последнюю услышанную мысль и выдать ее за свою.
– А есть и такие?
– Да, друг мой Перес, эрудит по природе своей воришка, это говорю вам я, я, сам эрудит. Мы заняты тем, что отнимаем друг у друга маленькие находки, проверяем их и пуще всего боимся, чтобы никто другой не опередил нас.
|
– Это понятно: хозяин склада хранит свой товар о большим тщанием, чем хозяин фабрики; воду надо хранить, когда она в колодце, а не в источнике.
– Пожалуй. Так вот, если вы не эрудит и обещаете хранить мой секрет, пока я сам его не раскрою, то расскажу вам, что я нашел у малоизвестного и темного голландского автора семнадцатого века интереснейшую теорию женской души.
– Любопытно.
– Он пишет — на латыни, естественно, — что если каждый мужчина обладает своей душой, то женщины все наделены одной-единственной, коллективной душой — чем-то вроде деятельного разума у Аверроэса, — распределенной между ними всеми. Он добавляет еще, что наблюдаемые различия в образе чувств, мышления и любви у каждой отдельной женщины происходят всего лишь от различий телесных, обусловленных расой, климатом, питанием и так далее, а потому незначительны. Женщины, пишет этот автор, схожи меж собой гораздо больше, чем мужчины, и это потому, что все они — одна-единственпая женщина.
– Теперь я понимаю, дорогой Папарригоггулос, почему едва я влюбился в одну женщину, как сразу почувствовал, что влюблен и во всех остальных.
– Естественно! И еще говорит этот интереснейший и почти неизвестный женовед, что в женщине гораздо больше индивидуальности, но гораздо меньше личности, чем в мужчине; каждая из них чувствует себя более индивидуальной, чем любой мужчина, но с меньшим содержанием.
– Да, да, я, кажется, понимаю.
– А потому, друг мой Перес, все равно, будете ли вы изучать одну женщину или нескольких. Проблема в том, чтобы углубиться в ту, изучению которой вы себя посвятили.
|
– А не лучше ли взять двух или больше женщин, чтобы провести сравнительное изучение? Вы знаете, сейчас очень увлекаются сравнительным методом.
– Действительно, наука есть сравнение; но в случае с женщинами нет надобности сравнивать. Кто хорошо знает одну, тот знает всех. Тот знает Женщину. Кроме того, вам известно: что выигрываешь в широте, то проигрываешь в глубине.
– Верно, и я собираюсь заняться изучением женщин вглубь, а не вширь. Но по крайней мере двух, минимум двух женщин.
– Нет, двух не стоит. Ни в коем случае! Если уж вам мало одной — а это мне кажется наилучшим вариантом и тоже задача нелегкая, — возьмите трех. Парность не замкнута.
– Как это — парность не замкнута?
– Конечно. Двумя линиями нельзя ограничить пространство. Самый простой многоугольник — это треугольник. Возьмите трех.
– Но у треугольника нет глубины. Самый простой многогранник — это куб; так что выходит по меньшей мере четыре.
– Но две не надо, ни в коем случае! Уж если не одну, то по крайней мере три. Но углубляйтесь в одну.
– Так я и намерен делать.
XXIV
После свидания с Папарригопулосом Аугусто говорил себе: «Итак, придется отказаться от одной из двух либо найти третью. Впрочем, для психологического исследования третьим членом, чисто идеальным третьим членом сравнения прекрасно может послужить Лидувина. Вот теперь у меня есть три: Эухения дает пищу моему воображению, голове; Росарио дает пищу моему сердцу, а кухарка Лидувина — моему желудку. Голова, сердце и желудок символизируют три свойства души, которые иначе называют разумом, чувством и желанием. Думают головой, чувствуют сердцем, желают желудком. Это очевидно! А теперь…»
«Теперь, — продолжал он думать, — блестящая мысль! Великолепнейшая! Притворюсь-ка я, будто снова собираюсь жениться на Эухении; снова сделаю предложение и посмотрю, согласится ли она избрать меня своим женихом, своим будущим мужем; конечно, я это сделаю только для проверки, как психологический эксперимент, ведь я уверен, что она мне откажет… А вдруг?.. Этого только не хватало! Она должна мне отказать. После всего случившегося, после сказанного ею при последнем свидании ее согласие невозможно. Она женщина слова, как мне кажется. Но разве женщины держат слово? Разве женщина, Женщина с большой буквы, единственная, воплощенная в миллионах женских тел, более или менее красивых — скорее более, чем менее, — разве эта Женщина обязана хранить свое слово? Быть может, это лишь свойство мужчины? Но нет, нет! Эухения не даст мне согласия, она меня не любит. Не любит и уже приняла мой подарок. А если она приняла мой подарок и пользуется им, зачем ей любить меня?
Но если, отказавшись от своих слов, она мне скажет «да» и возьмет меня в женихи, а в будущем и в мужья? Ведь надо продумать все. Так если она согласится? Нет уж, увольте! Она поймает меня на мою собственную удочку! Вот и получится рыбак на крючке! Но нет, нет, этого не может быть! А если да? Тогда придется смириться, Смириться? Да, смириться. Надо уметь смиряться перед счастливой судьбой. Быть может, умение смиряться перед счастьем — самая трудная наука. Не говорил ли Пиндар, что все несчастья Тантала произошли от его неумения справиться со своим счастьем? Не так-то легко пользоваться своим счастьем. Если Эухения мне скажет «да», даст согласие, тогда... победит психология? Да здравствует психология! Но нет, нет, нет! Она не согласится, не может согласиться, хотя бы потому, что хочет, чтобы вышло по ее воле. Такой женщине, как Эухения, палец в рот не клади; Женщина, когда она восстает против Мужчины, чтобы испытать, кто из них упорнее и постояннее в своих желаниях, способна на все. Нет, она не даст мне согласия!»
– Вас ждет Росарио.
Этими тремя словами, полными глубокого смысла, прервала Лидувина размышления своего хозяина.
– Скажи, Лидувина, женщины верны однажды данному слову? Вы умеете держать свое слово?
– Смотря по обстоятельствам.
– Ara, это поговорка твоего мужа. Но ответь мне прямо, а не так, как вы, женщины, обычно отвечаете, даете ответ не на заданный вопрос, а скорее на вопрос, который, как вам кажется, вам хотели задать.
– А какой же вопрос вы хотели мне задать?
– Умеете ли вы, женщины, держать данное вами слово?
– Смотря какое слово.
– То есть?
– Очень просто. Иногда дают слово, чтобы сдержать его, а иногда — нет. И никакого обмана тут нет, таково условие игры.
– Ладно, ладно, скажи Росарио, пусть войдет. И когда Росарио вошла, Аугусто спросил ее;
– Скажи, Росарио, считаешь ли ты, что женщина должна держать свое слово, или нет?
– Я не помню, чтобы я вам давала слово.
– Да не об этом речь, а о том, должна ли женщина держать данное ею слово.
– А, вы говорите о другой, о той женщине…
– Да о какой угодно. Как ты думаешь?
– Ну, я ничего в таких делах не понимаю.
– Неважно.
– Хорошо, раз вы настаиваете, скажу — лучше всего не давать никакого слова.
– А если оно уже дано?
– Не надо было этого делать.
«Видно, — сказал себе Аугусто, — мне эту девочку с места не сдвинуть. Но раз уж она здесь, пустим в ход психологию, проведем эксперимент».
– Садись сюда! — Он показал на свои колени. Девушка повиновалась спокойно и без смущения,
как будто это было договорено и предусмотрено. Аугусто, напротив, сконфузился и не знал, как начать психологический эксперимент. И, пе. зная, что сказать, он стал… действовать. Он прижал Росарио к своей груди и покрыл ее лицо поцелуями, говоря про себя: «Кажется, я теряю хладнокровие, необходимое для психологических исследований». Потом неожиданно остановился, успокоившись, слегка отодвинул от себя Росарио и вдруг спросил:
– Но разве ты не знаешь, что я люблю другую женщину?
Росарио молчала, пристально глядя на него, и только пожала плечами.
– Разве ты не знаешь? — повторил он.
– А какое мне теперь дело?
– Тебе нет дела?
– Сейчас нет! Сейчас, мне кажется, вы любите меня.
– И мне тоже так кажется, но…
И тут случилось нечто неожиданное, нечто не предвиденное Аугусто в его программе психологических исследований Женщины: Росарио крепко обхватила его за шею и стала целовать. Бедняга едва успел подумать: «Теперь экспериментируют надо мной; эта девочка занимается исследованием мужской психологии». И, не сознавая, что он делает, Аугусто дрожащей рукой стал гладить ноги Росарио.
Вдруг Аугусто поднялся, приподнял Росарио и бросил ее на диван. Она позволила ему это, лицо ее пылало. А он, держа ее руки в своих, замер, глядя ей в глаза.
– Не закрывай глаза, Росарио, не закрывай, ради Бога! Открой. Так, так, еще больше. Дай мне увидеть в них самого себя, такого маленького…
И, увидев себя в ее глазах, как в живом зеркале, он почувствовал, что первое возбуждение немного улеглось.
– Дай мне увидеть в них себя, как в зеркале, увидеть себя таким маленьким… Только так я узнаю себя, когда увижу себя в глазах женщины.
А зеркало смотрело на него как-то странно. Росарио думала: «Этот мужчина, мне кажется, не похож на остальных, наверно, он сумасшедший».
Вдруг Аугусто отодвинулся от нее, оглядел себя, потом ощупал и наконец воскликнул:
– А теперь, Росарио, прости меня.
– Простить? За что?
И в голосе бедняжки Росарио слышалось больше страха, чем других чувств. Ей хотелось убежать, но в голове пронеслось: «Когда мужчина начинает говорить или делать нелепости, один Бог знает, куда его занесет. Этот способен убить меня в припадке безумия». И слезы выступили у нее на глазах.
– Вот видишь? — сказал Аугусто. — Вот видишь? Прости меня, Росарио, прости меня, я не знал, что делаю.
А она подумала: «Чего не знают, того не делают».
– А теперь уходи, уходи!
– Вы меня гоните?
– Нет, я защищаюсь. Я не гоню тебя, нет! Боже упаси! Если хочешь, уйду я, а ты останешься здесь, чтобы ты видела, я не гоню тебя.
«Ей-Богу, он не в своем уме», — подумала она, и ей стало жаль его.
– Уходи, уходи и не забывай меня, хорошо? — Он ласково взял ее за подбородок. — Не забывай меня, не забывай бедного Аугусто.
Он обнял ее и страстно поцеловал в губы. Уходя, девушка посмотрела на него с тайным страхом. И, едва она вышла, Аугусто подумал: «Она меня презирает, без сомненья, она меня презирает; я был смешон, смешон, смешон… Но что она знает, бедняжка, о таких вещах? Что знает она о психологии?»
Если бы бедный Аугусто мог в ту минуту читать в душе Росарио, он приуныл бы еще больше. Ибо наивная девушка думала: «Я готова когда угодно уступить такой часок той, другой шлюхе».
Возбуждение снова охватывало Аугусто. Он чувствовал, что потерянное время не вернется и не вернутся упущенные возможности. Злость на самого себя поднялась в нем. Не зная, зачем он это делает, лишь бы занять время, он позвал Лидувину, но, когда он увидел се перед собой, спокойную, дебелую, с лукавой улыбочкой, его пронзило такое необычное ощущение, что он со словами: «Уходи, уходи, уходи!» — выскочил на улицу. Он испугался, что не сможет сдержать себя и набросится на Лидувину.
На улице Аугусто успокоился. Толпа — как лес, она сразу ставит человека на место.
«Все ли в порядке у меня с головой? — думал Аугусто. — А вдруг в то время, как мне кажется, что я прилично иду по улице, как все нормальные люди — а что такое нормальный человек? — на самом деле я кривляюсь, жестикулирую и гримасничаю, а люди, которые, как мне кажется, идут, не замечая меня, на самом деле все на меня смотрят, смеясь или сожалея? А вдруг сама эта мысль — признак безумия? Неужто я сумасшедший? А даже если и так, что из того? Если человек с добрым сердцем, чувствительный, порядочный не сходит с ума, значит, он совершеннейший болван. Кто не безумен, тот либо глупец, либо негодяй. Это, конечно, не означает, что глупцы и негодяи не могут сойти с ума».
«Мое поведение с Росарио, — продолжал он свои размышления, — было смешным, попросту смешным. Что она подумала обо мне? А какое мне дело до того, что подумает такая девчонка! Бедненькая! Но с каким простодушием она мне покорялась! Да, физиологическое существо, ничего, кроме физиологии, и никакой психологии. Бесполезно брать ее как морскую свинку или лягушку для психологических экспериментов. Самое большее — для физиологических… Но разве психология, особенно женская, есть нечто большее, чем физиология или, скажем, физиологическая психология? Есть ли у женщин душа? А мне для психологических экспериментов не хватает технической подготовки. Я никогда не был ни в одной лаборатории, кроме того, у меня нет аппаратов. А психофизиология требует аппаратуры. Так что, я сошел с ума?»
Облегчив свою душу такими уличными медитациями среди озабоченной толпы, безразличной к его печалям, Аугусто почувствовал себя спокойней и вернулся домой.
XXV
Аугусто отправился к Виктору, чтобы поиграть с его запоздалым сыном, отдохнуть, созерцая новое счастье этой семьи, а заодно и посоветоваться насчет своего душевного состояния. Оказавшись с приятелем наедине, он спросил:
– А как обстоит дело с тем романом или — как ты назвал его? Ах, да, руманом, — который ты писал? Я думаю, после рождения сына ты его забросил?
– Вот тут ты и ошибся. Именно потому, что я стал отцом, я снова к нему вернулся. И в руман я изливаю свое хорошее настроение,
– Не прочтешь ли мне что-нибудь?
Виктор достал рукопись и прочел приятелю несколько отрывков.
– Друг мой, да тебя подменили! — воскликнул Аугусто.
– Почему?
– Потому что здесь есть вещи почти непристойные, а иногда просто порнографические.
– Порнографические? Ни в коем случае! Да, здесь есть места грубоватые, но не непристойные. Иногда кто-то появляется обнаженным, но ни один не раздевается… Зато здесь есть реализм.
– Реализм — да, но еще и…
– Цинизм, не так ли?
– Да, цинизм!
– Но цинизм — не порнография. Мои пряные сценки — только способ возбудить воображение, чтобы заставить читателя глубже анализировать действительность; эти сценки… педагогичны. Именно педагогичны!
– И немного гротескны!
– Действительно, с этим не спорю. Я люблю буффонаду.
– А она в глубине всегда мрачновата.
– За что и люблю. Шутки мне нравятся только мрачные, а остроты — только похоронные. Смех ради смеха всегда вызывает у меня досаду и даже страх. Смех — не что иное, как подготовка к трагедии.
– Ну, а мне грубая буффонада отвратительна.
– Потому что ты одинок, Аугусто, одинок, пойми меня хорошенько, очень одинок… Я так пишу, чтобы лечить других… Пет, нет, я пишу только потому, что мне приятен сам процесс, и если моя буффонада развлечет читателей, я буду вознагражден сторицей. Но если буффонада поможет мне направить на путь излечения какого-нибудь одинокого человека вроде тебя, одинокого вдвойне…
– Вдвойне?
– Да, одиночеством души и одиночеством тела.
– Кстати, Виктор…
– Я уже знаю, что ты хочешь сказать. Ты пришел посоветоваться насчет своего душевного состояния, которое с некоторых пор стало тревожным, весьма тревожным, не так ли?
– Да.
– Значит, угадал. Так вот, Аугусто, женись, и чем скорее, тем лучше.
– Но на которой?
– Ara, значит, их больше одной?
– Как ты сумел угадать и это?
– Очень просто. Если бы ты спросил: «На ком?» — я не предположил бы, что их больше одной или что есть хотя бы одна. Но твой вопрос «на которой?» подразумевает, на которой из двух, четырех, десяти или энного количества.
– Все правда.
– Женись, женись на любой из энного числа женщин, в которых ты влюблен, на той, которая подвернется. И не слишком раздумывай. Ты же видишь, я женился не раздумывая, нас просто поженили.
– Я, знаешь, сейчас занимаюсь опытами по женской психологии.
– Единственный опыт по психологии женщины — это брак. Не жецившись, нельзя понять психологию женской души. Единственная лаборатория женской психологии, или гинекопсихологии, это брак!
– Но ведь это же необратимо!
– Всякий настоящий опыт необратим. Кто желает проделать эксперимент, сохраняя возможность отступления, не сжигая кораблей, ничего толком не узнает. Не доверяй хирургу, если он не ампутировал какой-нибудь орган самому себе, и психиатру, если он сам не сумасшедший. В общем, хочешь познать психологию — женись.
– Выходит, что холостяки…
– У холостяков нет никакой психологии. У них только метафизика, то есть нечто по ту сторону физического, по ту сторону естественного.
– А что это значит?
– Примерно то же самое, что происходит с тобой.
– Я впал в метафизику? Да ведь я, дорогой Виктор, стою вовсе не по ту сторону естественного, я и до него-то еще не дошел!
– Это одно и то же.
– Как одно и то же?
– По ту сторону естественного — то же самое, что по эту. Быть по ту сторону пространства означает то же самое, что быть по эту сторону его. Вот линия, —и он начертил ее на бумаге, — продолжи ее по обе стороны до бесконечности, и концы ее встретятся, пересекутся в бесконечности, где все встречается и все связано. Любая прямая — это кривая, отрезок окружности с бесконечным радиусом, и в бесконечности она, замыкается. Значит, быть по ту или по эту сторону естественного — это одно и то же. Теперь тебе ясно?
– Нет, темно, совсем темно.
– Ну, раз совеем темно, женись.
– Да, но столько сомнений одолевает меня!
– Тем лучше, маленький Гамлет, тем лучше. Ты сомневаешься — значит, ты мыслишь; ты мыслишь — значит, ты существуешь.
– Да, сомневаться — значит, мыслить.
–- И мыслить — значит, сомневаться, и только сомневаться. Верят, познают, воображают — не сомневаясь; ня вера, ни знание, ни воображение не предполагают сомнений, сомнения даже могут разрушить их, но мыслить без сомнений нельзя. Веру и знание, которые сами по себе статичны, спокойны, мертвы, сомнение превращает в мысль, которая динамична, беспокойна, жива.
– А воображение?
– Да, здесь возможно некоторое сомнение. Я испытываю сомнения, когда заставляю действовать или говорить героев моего румана; и даже потом я еще сомневаюсь, хорошо ли получилось и соответствует ли тот или иной поступок их натуре. Но я это преодолеваю. Да, да, воображение — тоже мысль, и сомнение с ним вполне совместимо.
Пока Аугусто и Виктор вели свой руманный разговор, я, автор этого румана, который ты, читатель, держишь сейчас в руках, загадочно усмехался, видя, как персонажи моего румана выступают в мою защиту, оправдывают меня и мои собственные приемы. Я говорил себе: «Бедняги совсем не понимают, что лишь пытаются оправдать то, что я с ними делаю! Когда человек ищет себе оправдание, он на самом деле оправдывает только Бога. А я — бог для этих несчастных руманных человечков».
XXVI
Аугусто направился к Эухении с намерением провести психологический опыт, последний и решительный, хотя боялся, что она откажет ему. Он встретил ее на лестнице, она спускалась, чтобы выйти, а он подымался, чтобы войти.
– Вы к нам, дон Аугусто?
– Да, к вам. Но, раз вы уходите, отложим на день, и я пойду домой.
– Почему же? Дома мой дядя.
– Но я хочу поговорить вовсе не с вашим дядей, а с вами. Отложим разговор до другого раза.
– Нет, нет, вернемся. Дела не надо откладывать.
– Но если ваш дядя дома…
– Так он же анархист! Мы не станем его звать.
И она заставила Аугусто пойти вместе с нею наверх. Бедняга, он шел к ней как экспериментатор, а теперь чувствовал себя подопытной лягушкой.
Когда они оказались одни в гостиной, Эухения, не снимая шляпы и плаща, спросила:
– Что же вы собирались сказать мне?
– Ну… ну… — лепетал бедный Аугусто, — ну…
– Да что «ну»?
– Я не могу успокоиться, Эухения, тысячу раз я возвращался к тому, о чем мы говорили в прошлый раз, и, несмотря на все, не могу с этим смириться. Нет, нет, я не могу с этим смириться!
– С чем же вы не можете смириться?
– С этим самым, Эухения, с этим самым!
– С чем «с этим»?
– С тем, что мы будем только друзьями.
– Только друзьями! Вам этого мало, дон Аугусто? Или вы хотите, чтобы мы не были друзьями?
– Нет, Эухения, не в том дело, не в том.
– А в чем же?
– Ради Бога, не заставляйте меня страдать,
– Вы себе сами выдумываете страдания,
– Я не могу смириться, не могу! — Чего же вы хотите?
– Чтобы мы были… мужем и женой!
– Хватит, с этим покончено!
– Чтобы покончить, надо сперва начать.
– Но вы же мне дали слово?
– Я не знал, что говорю.
– А эта Росарио?
– Ради Бога, Эухения, не напоминай мне о ней! Не думай о Росарио!
Тогда Эухения сняла шляпу, положила ее на столик, уселась и затем медленно и торжественно сказала:
– Хорошо, Аугусто, раз уж ты, в конце концов, все эсаки мужчина, считаешь для себя не обязательным держать слово, то и я, всего лишь женщина, тоже не обязана держать свое слово. Кроме того, я хочу избавить тебя от Росарио и всех ей подобных, которые могут тебя завлечь. Чего не смогли сделать ни благодарность за твое бескорыстие, ни отчаяние от разрыва с Маурисио — ты видишь, как я с тобой откровенна, — то сделало сочувствие. Да, Аугусто, мне жаль тебя, очень жаль! — При этих словах она слегка похлопала правой рукой по его коленке.
– Эухения! — И он протянул руки, чтобы обнять ее.
– Осторожно! —воскликнула она, увертываясь от него. — Осторожно!
– Но в тот, в прошлый раз…
– Да, но тогда было другое дело!
«Я в роли лягушки», — подумал психолог-экспериментатор.
– Да, — продолжала Эухения, — мужчине, который всего-навсего друг, еще можно разрешить известные вольности, но их нельзя допускать с… скажем, с женихом!
– Не понимаю.
– Когда мы поженимся, Аугусто, я объясню тебе. А сейчас держи руки при себе, хорошо?
«Дело сделано», — подумал Аугусто, чувствуя себя настоящей подопытной лягушкой.
– Теперь, — сказала Эухения, поднимаясь, — я позову дядю.
– Зачем?
– Вот тебе раз! Чтобы сообщить ему!
– Правильно, — уныло воскликнул Аугусто. Через минуту она пришла с доном Фермином.
– Дядюшка, послушайте, — сказала Эухения, — вот перед вами дон Аугусто Перес, он просил моей руки. Я дала ему согласие.
– Великолепно, великолепно! — воскликнул дон Фермин. — Иди сюда, дочь моя, я обниму тебя! Великолепно!
– Вас так восхищает, дядюшка, наше решение пожениться?
– Нет, меня восхищает, поражает, покоряет ваш способ решения дела, только вдвоем, без посредников… Да здравствует анархия! Как жаль, как жаль, что вам придется для завершения ваших намерений обращаться к властям. Конечно, не испытывая в душе никакого к ним уважения. Pro formula (Ради принятой формы (лат.).), только prо formula. Я уверен, вы считаете себя уже мужем и женой., Во всяком случае, я сам, во имя бога анархии, женю вас! И этого достаточно. Великолепно! Великолепно! Дон Аугусто, отныне этот дом — ваш дом.
– Отныне?
– Да, вы правы, он был ваш всегда. Мой дом… Мой? Дом, где я живу, всегда был вашим, как и всех моих братьев, но отныне… Вы меня понимаете?
– Да, он вас понимает, дядя.
В эту минуту позвонили, и Эухения сказала:
– Тетя!
Войдя в гостиную и увидев их, тетка закричала:
– Уже догадалась! Итак, дело сделано? Я это знала. Аугусто думал: «Лягушка, настоящая лягушка! Меня
выловили, как и других».
– Вы останетесь сегодня с нами обедать, конечно, чтобы отпраздновать… — сказала донья Эрмелинда.
– Ничего не поделаешь, — вырвалось у несчастной лягушки.
XXVII
Отныне началась для Аугусто новая жизнь. Почти все время он проводил у своей невесты, изучая уже не психологию, а эстетику.
А Росарио? Росарио больше не приходила к нему. Глаженое белье в следующий раз принесла уже какая-то другая женщина. Он едва осмелился спросить, почему не пришла Росарио. Зачем было спрашивать, если он догадывался сам? И это презрение — а ничего иного и быть не могло, — это презрение было ему хорошо знакомо, совсем не обидно и даже доставило удовольствие. Он? он отыграется на Эухении. А та, конечно, по-прежнему говорила: «Успокойся и убери руки!» В этих делах она ему воли не давала!
Эухения держала его на голодном пайке — смотри, но не больше, — разжигая в нем аппетит. Однажды он сказал:
– Мне очень хочется сочинить стихи о твоих глазах! И она ответила:
– Сочиняй!
– Но для этого, — добавил он, — мне нужно, чтобы ты поиграла на пианино. Слушая твою игру, я буду вдохновляться.
– По ты же знаешь, Аугусто, с тех пор как твоя щедрость позволила мне бросить уроки, я больше не садилась за пианино. Я его ненавижу. Сколько я с ним намучилась!
– Все равно, Эухения, сыграй, чтобы я мог сочинить стихи.
– Хорошо, это в последний раз!
Эухения села играть, и под ее аккомпанемент Аугусто написал стихи:
Моя душа блуждала вдалеке от тела
в туманах непроглядных чистой мысли,
затерянная в отголосках сладких звуков,
рожденных, говорят, в небесных сферах;
а тело одинокое без жизни
покоилось печально на земле.
Рожденные, чтоб вместе жизнь пройти,
они не жили, ибо тело было
лишь плотью бренной, а душа — лишь духом,
они искали встречи, о Эухения!
Но вот твои глаза, как родники, забили
и свет живой пролили на дорогу,
пленили мою душу и спустили
ее с небес на землю зыбкую сомнений,
вдохнули душу в тело, и с тех пор лишь,
только с тех пор, Эухения, я начал жить!
Твои глаза, как огненные гвозди,
мой дух надежно прикрепили к телу,
в крови горячие желанья пробудили,
и стали плотью вдруг мои идеи.
Но если жизни свет опять угаснет,
расстанутся материя и дух,
я затеряюсь вновь в туманах звездных,
исчезну в недрах первозданной мглы.
– Как тебе нравится? — спросил Аугусто, прочитав стихи вслух.
– Как мое пианино, лочти совсем не музыкальные, А это «говорят»…
– Я вставил это слово, чтобы придать простоту.
– «О Эухения», по-моему, напыщенно.
– Что? Твое имя — напыщенное?
– Ах, конечно, в твоих стихах. И потом, все это мне кажется очень… очень…
– Скажем, очень руманическим.