Я тогда очень одинокая женщина была, в эту ночь, когда хотела попасть на кинофильм «Мост Ватерлоо», и было мне тогда неполных шестнадцать лет.
Алексей Николаевич, вы представьте себе такую картину. Пустой вестибюль. Никого нет. Только девочка стоит у окошка кассира. Только тускло горят полупогашенные плафоны.
– Я из Ленинграда… Я уезжаю после праздников, – говорю я.
– Вот в Ленинграде и посмотрите, – сказал мне кассир.
Он захлопнул окошко. Я отошла и встала в тень у стены.
И тут вошел в дверь этот человек.
Он посмотрел на меня как‑то боком.
– А много осталось, – спросил он, – до шестнадцати?..
– Месяц еще.
– Да, это очень много, – сказал он. – Пойдемте, я вас проведу.
Он постучал в окошко и взял два билета.
Нас впустили в темный зал.
Он взял меня за руку, чтобы не потеряться, и мы побежали между рядами. Я, запыхавшись, опустилась рядом с ним на стул.
Сначала пошли огни реклам. Потом черный дым над морем. Белые самолеты на палубе чужой авиаматки. Чужие солдаты идут по песку. Чужая ракета, похожая на акулу, медленно поднимается в воздух и стоит неподвижно над полигоном, подпертая белым огнем. Она начинает медленно клониться набок, и человек в блиндаже давит на кнопку. Взрыв… Это показывали иностранную хронику.
– Какие у них ракеты, – говорю я. – Взрываются.
– Управление слабое, – говорит он. – Вот и взрываются.
Потом вспыхнул свет, и билетеры рассаживали опоздавших.
По‑моему, начала фильма он не видел. Он все смотрел вбок, на мое лицо. Смотрел он как‑то странно. Будто он что‑то вспоминает и не может вспомнить. Я сдвинула платок и тряхнула волосами. Я хотела, чтобы он посмотрел, какие у меня волосы. Он тогда сразу отвернулся. Я тогда тоже стала смотреть на экран. И я увидела, как в полутемном ресторане танцуют Вивьен Ли и ее партнер – английский офицер, которые познакомились только что, во время бомбежки, и не знают еще, что это к несчастью. Звучит медленный такой, вкрадчивый вальс. Он называется «Вальс потухающих свечей». Он написан в мажоре, но ритм у него похоронный. И понятно, что надвигается несчастье на влюбленных. И слуги гасят свечи одну за другой, одну за другой… А потом она говорит: «Прощай… не забывай меня. Ты меня будешь помнить?» – «Всю жизнь, – говорит офицер. – Всю жизнь…» Или это не он говорил, а вы, Алексей Николаевич, когда рассказывали о Катарине… я уже не помню… Это же было так давно, а потом я обернулась и увидела его закрытые глаза и стиснутые челюсти и поняла, что он совсем не смотрит на экран. А на экране – тяжелый пролет санитарных машин через мост Ватерлоо, туман над Темзой, грохот военных машин, лужи и детская игрушка – талисман улыбается уродливой мордочкой.
А потом я сидела в скверике и ревела. Вы смотрели этот фильм? Ну вот. Где‑то на гитаре бренчали в тумане. Улица перед кинотеатром была полутемная, и с минуты на минуту должны были гасить фонари. Он тогда опять подошел, вгляделся, увидел, что я реву, и спросил:
– Что с вами?
– Они не встретились, – говорю я и реву. Я же еще маленькая была.
Он тогда сказал:
– Идите домой. Не надо здесь сидеть.
Я тогда сказала:
– Когда нет шестнадцати, это ужасно, ужасно!
– А теперь идите домой… Вы‑то уж встретитесь наверняка. Я вам обещаю. Можете мне поверить.
– А когда? – спросила я.
– Когда?..
Он задумался, собрал морщины на лбу и смешно почесал кончик носа.
– Завтра, – сказал он. – По‑видимому, завтра. Приходите сюда на этот скверик.
Я подумала, что вот у меня будет первое свидание.
А он сказал:
– А теперь идите. Вы мне очень помогли. У меня было плохо на душе.
– А теперь?
– А теперь замечательно.
– Хорошо. Я тогда приду.
– Вас проводить?
– Нет. Я сама…
Я пошла в одну сторону, а он в другую. Нет, он не пошел. Он стоял и ждал, пока я совсем не уйду. А я шла тогда и думала: вот он стоит и слушает, как затихают ее легкие шаги, стук ее каблуков. А потом я вспомнила, что на мне тапочки – кеды, и никакого стука каблуков, конечно, не было. Я еще ни разу в жизни, понимаете… не стояла на высоких каблуках. Какая я была дура!
Хотите, я расскажу, как у меня появились туфли на высоком каблуке? Слушайте, это важная история. Здесь дело не в туфлях. Когда я пришла в этот скверик возле кино, его еще не было. Стояла какая‑то компания – парни и девушки. Бренчали на гитаре. Тогда только входили в моду туристские песни и узкие брюки. И еще неясно было, можно их носить или, если кто носит, тот уж обязательно нехороший человек. Я уже хотела уйти. Какое тут может быть свидание! Потом, смотрю, появился он. У меня сразу что‑то оборвалось. И я не пошла навстречу. А тут его заметили из этой компании и начали ему салютовать. Оказалось, знакомые. Совсем плохо. Но он отыскал меня на скамейке, подошел, взял за руку и подвел к компании.
– Познакомьтесь, – говорит. – Это мой друг.
Я тогда подумала – наплевать. Стиляги или нет, мне все равно. Такое было настроение, что все равно. И потом я подумала: не может быть, чтобы он был плохой человек. Не поверила ни во что плохое. Я подумала: кто бы они ни были, он меня в обиду не даст. Наверно, это не стиляги, наверно, это какие‑нибудь артисты. А оказалось, что они археологи. И собираются в экспедицию куда‑то в Херсон. Мне даже скучно стало. Потому что я уже настроилась на отчаянные приключения. И потом я не думала, что так сухо пройдет мое первое свидание. А он на меня иногда поглядывал, пока мы все шли по улице к метро, и только подмигивал. Мне было неловко с ними – девушки были все нарядные. Но мне потом стало наплевать. Я только его разглядывала исподтишка. Знаете, что мне в нем нравилось? Что он к ним не подлизывался. Был какой есть, и все. А какой он есть, я не могла понять. Может быть, он сам не знал, какой он есть. На лбу морщины. Парень один долговязый все посмеивался надо мной. Мне стало вдруг обидно почему‑то, а он сказал парню: «Цыц!» – и парень сразу перестал ко мне приставать, и у меня обида прошла. Он сразу угадал, что я обиделась.
Он вообще все угадывал. Когда мы пришли в Петровский пассаж и встали в очередь за Рабиндранатом Тагором, он вдруг посмотрел на меня и сказал:
– Ладно. Пошли туфли покупать. Пошли, вырвем туфли самые лучшие на свете.
Девушка, одна самая из них красивая, сказала испуганно:
– Погодите… Может быть, Катя не собиралась туфли… Может быть, у нее…
Он тогда сказал:
– Чепуха. Первую зарплату надо тратить широко.
А ведь я ему не говорила, что у меня первая зарплата и что я хочу туфли.
Нас потом притиснули к прилавку. Он пошел, красивая девушка и этот долговязый парень увязались за нами. Нас притиснули к прилавку. Стоим разглядываем полки с обувью. Потом я протолкалась и села на плюшевый стул.
– Катя, берите вон те, лодочки, – сказал он. – Серебряные, с пуговицей. На тонком каблуке.
– Послушайте, – сказала девушка.
А продавщица презрительно усмехнулась и сказала:
– С пуговицей… Туфли графитового цвета с кожаной розочкой – триста пятьдесят рублей.
– Ух ты! – сказал он и собрал морщины на лбу.
Девушка эта взяла простенькие такие туфли на полусреднем каблуке и протянула мне. Я спрятала под стул ноги в кедах, покраснела как рак и стала разуваться. А передо мной напротив зеркало, и мне видно, как все смотрят мне в затылок. Я взяла туфлю, перекинула ногу на ногу и начала ее надевать. А у меня оттянулся рукав, и стала видна татуировка на запястье. Я тут же поправила рукав, но парень успел разглядеть – могила и надпись: «Не забуду мать родную». Парень вытаращил глаза и спросил драматическим шепотом, я услышала:
– Она из уголовных?
Тогда тот человек сказал ему:
– Чудовище! Что ты мелешь! Такую надпись делают детдомовцы… Где ты такой рос, что ничего не знаешь? Стой здесь.
А сам ушел. Мне так обидно стало опять, до слез. А парень разглядывает меня в зеркале, как я примеряю туфли. Потом сказал:
– Это очень красиво, когда девушка примеряет туфли. Особенно если это отражается в зеркале напротив.
Я сразу поставила ногу на пол. Болтает сам не знает что. А девушка смотрит мечтательно на графитовые с розочкой и говорит:
– Вот эти бы хорошо.
Я ей тихонько отвечаю:
– У меня не хватит…
– Да. Ясно, – говорит она.
Тут протиснулся ОН и поманил продавщицу.
– Заверните ей серебряные туфли. Которые с пуговицей. Ясно?
И протягивает ей чек.
Пока я поняла, что произошло, они все трое исчезли.
Потом я, как во сне, надела туфли, завернула кеды в газету и пошла к выходу. Я бы, конечно, никогда не взяла такого подарка, но тут я была как во сне, честное слово. Я стала пробиваться сквозь толпу в магазине и увидела их всех. Всю компанию. Я просто не могла к ним подойти. Сердце выпрыгивало. Я только слышала каждое их слово, хотя они меня совсем не видели.
– Зачем вы это сделали? – спросила эта девушка. – Это нехорошо. Она может обидеться. Это пижонство. Подумайте – Дед Мороз!
– Факт, пижонство, – сказал он. – Поэт должен прожигать жизнь. Такая психология. А разве не так? Подчинимся общему мнению.
– Я этого не говорю.
– Чудаки, – сказал он. – Вы сейчас увидите маленькое, еще робкое чудо… Она пойдет по улице, перебирая ногами, чуть склонившись вперед, потому что каблуки высокие, а она пойдет на них первый раз… Слушайте, братцы, по Петровке, где за домами пылает солнце, идет не девочка, а женщина, и волосы тяжело оттягивают ей голову… Тоненькая, изящная, в туфлях графитового цвета с кожаными цветками на каждом носке… А, братцы? Еще неизвестно, кому этот подарок, ей или нам… А ты, старик, догонишь ее и пригласишь ее к себе в гости и меня. По‑моему, у вас сегодня гости? Я хочу повидать свою старую учительницу.
Я поняла, что он этого хочет, и сразу пошла к выходу. Сердце у меня прямо выпрыгивало. Я увидела, что они меня заметили и двинулись вслед за мной.
Я шла по Петровке и только думала: хочу пройти так, как он описал. По‑моему, у меня получилось. Только сердце прямо выпрыгивало. Я была не я, была какая‑то совсем другая. Это было как чудо. Потом я оглянулась и вижу, они все стоят в дверях пассажа и смотрят на меня. А потом вслед за мной побежал долговязый парень. Он догнал меня, тронул за локоть. Я подняла к нему лицо и увидела, что лицо у него растерянное.
Я эту вечеринку в доме долговязого парня, которого звали Володя, запомнила на всю жизнь.
– Я поднимаю этот бокал за прелестную хозяйку дома, – говорит тамада, веселый такой человек, шутник.
И сам улыбается, как шутник, и все смотрят на приветливо улыбающуюся мать Володи, которая выглядит совсем молодой под светом австрийской люстры.
– Мама вне конкурса, – говорит брат Володи.
И все приветливо смеются, и мать приветливо смеется, а поэт встает.
– За хозяйку дома, – говорит он. – За доброе ее здоровье, и долгое счастье, и радость в учениках и в делах их.
Он тянет руку с бокалом совсем в другую сторону, и все, не понимая, глядят то на него, то на старушку, которая сначала бледнеет, а потом вспыхивает девичьим румянцем.
Все растерянно галдят и чокаются только тогда, когда поэт выпивает свой бокал и целует руку старушке, и Володя кидается с ней чокаться.
…Разговоры… разговоры…
У меня и сейчас они в памяти. И то, как Володя, неприкаянный, бродил среди гостей.
– Вчера Варя верблюжиное одеяло купила, уцененное, мне на дачу… Очаровательное, вместо байкового.
– Два месяца щенку. Льет на пол. Вот все и кричат на него.
К Володе оборачивается тамада, веселый такой человек, шутник.
– Когда вся компания весело ликует, – сказал он и икнул, – нужна музыка. Володя, возьми гитару.
– Когда вся компания весело икает, – сказал Володя.
– Клаша, поставь Бернеса, – сказал тамада. – Парни, парни… как она там?.. Умным себя ставишь, а я тебя вот каким знал.
– Маска, я тебя знаю, – говорит Володя.
Поэт молчит. Я молчу. Учительница молчит.
– Так вот и живем, – говорит брат Володи. – Физики и лирики, вернее археологи. Атмосферочка.
– Давай, давай развлекай гостя, – говорит Володя. – Век поэзии кончается.
– Знаешь, не делай из меня идиота, – говорит брат.
– Кончается поэзия или нет? – спрашивает Володя.
– Вова, мы люди простые, – говорит жена брата. – Нам бы факты.
– Маска, я тебя знаю, – говорит Володя.
…Разговоры… разговоры…
– Факты – это вещь, – говорит брат. – Остальное – идеология.
Поэт смотрит на него и на его прелестную жену.
– Два художника пишут портрет женщины, – говорит он, и та поправляет волосы. – У одного получается мадонна, у другого – мещанка. Вот тебе и факт.
– Идеология, – говорит брат. – Это для Кати.
– Катю не трогай, – говорит Володя.
– Идеологию тоже, – говорит учительница.
– Ты можешь сформулировать свою мысль? – спрашивает брат.
– Могу, – говорит поэт. – Произведение искусства отличается от факта на величину души автора. Так будет понятно?
– Браво! – говорит учительница, и глаза ее блестят. – Катя, слышите? Столько лет!.. Мой ученик!..
Она теперь совсем молодая.
– Хаз‑булат удалой‑й… Бедна сакля твоя, – запевает компания у окна. – Золотою казной… я осыплю тебя‑а…
– Кто это? – спрашиваю я.
– Это все мамина родня, – говорит Володя. – Бабушка здесь ни при чем.
– Дам коня, дам кинжал… дам винтовку свою‑у… А за это за все… Ты отдай мне жену‑у…
– Все смешалось в доме Облонских, – говорит Володя. – Вы не находите?
И лицо у него совсем несчастное.
Потом я с поэтом, этим непонятным человеком, вхожу в тесную комнату. Я не могу понять, зачем он привел меня сюда на эту страшную вечеринку. Может быть, чтобы показать, что человек и в семье может быть совсем одиноким? Может быть, чтобы я не стремилась к дому, какому попало, а только к настоящему? Может быть… Только зеленое окошко телевизора в этой комнате и кто‑то приник к спортивной передаче. Тихо. Какое мне дело до незнакомого мне Володи! Ну да, ну он влюбился в меня – это было видно сразу. Я и сама стала какая‑то другая от этого. Да мне‑то что?
– Надо что‑то делать, – говорю я.
– Ну как? – спрашивает он.
– Жуть… – говорю я.
Входит учительница.
– Наверно, надо что‑то объяснить? – говорит она. – Ты не ожидал, что мы так живем. Да?
– Ладно. Все пустяки.
– Давайте я за такси сбегаю, – говорю я. – У меня есть деньги.
– Сиди, – отвечает он. – А хорошо бы достать машину. Пил лишнее.
– Сейчас вызову по телефону, – говорит учительница.
Она выходит. Тихо в комнате. Только зеленое окошко телевизора. Оборачивается мужчина.
– Если я вам мешаю, я могу уйти, – говорит он обиженно.
– Да. Мешаете, – жестко говорит поэт.
Мужчина поднимается, идет к двери. Тихо. Поэт оборачивается ко мне. Я смотрю на него со страхом. Вот оно, свидание. Настоящее. Взрослое.
– Катя, приведи Володю, – говорит он.
– Сейчас, – подскакиваю я.
Я бегу в столовую, где уже бухает гитара и Володя поет какую‑то чушь.
Я ему киваю, и он сразу бросает петь и идет вслед за мной. Но за нами увязывается его брат.
– Иди спой, – говорит он. – Неудобно.
– Он не хочет, – говорю я. – Хватит!
– Ого! – говорит брат, оглядывает всех и уходит.
Мы с Володей стоим в дверях.
– Иди сюда, певец, – говорит поэт.
Володя садится рядом, с ним. Я усаживаюсь на тахту.
– Могу и вам спеть, – говорит Володя. – Мишка, Мишка, где твоя улыбка… полная этого, как его… огня…
– Перестаньте, – говорю я.
– А если я не могу больше, – говорит Володя. – Тогда как? Почему ты не поешь? Ты поющий? Или только презирающий?
– Иногда поющий, – говорит поэт.
– Почему тогда не поешь?
– Мою песню пьяным не поют.
– Я не пьян.
– У тебя соус «Южный» на губах.
Володя вытирает рот и протягивает гитару. Поэт обхватил гриф цепкими пальцами и взял простой аккорд.
– Про любовь? – спросил Володя.
– Про любовь.
Поэт опять взял простой и спокойный аккорд и сказал отчетливо:
– Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов.
Володя откинулся.
– «Интернационал», – сказал он.
– Ага, – сказал поэт.
– Это серьезная песня, – сказал Володя и тяжело сглотнул.
Поэт кивнул.
– Про любовь… – сказал Володя.
Потом он заплакал. Мы смотрели на него.
– Так сразу не надо было, – сказала я.
Потом мы мчимся на такси по ночному Измайловскому шоссе. Белые стволы летят во тьме, белые заборы у дачек – под светом фар все кажется белое.
– Где мы? – спрашивает поэт. – Что‑то меня развозит.
– Шоссе Энтузиастов, – отвечает шофер.
– Поживей, пожалуйста, – говорю я шоферу.
Тот кивает головой.
– Слушайте, козявки, – говорит поэт. – Был бы я настоящим поэтом, я бы написал о велосипедах, что висят в коридорах квартир, и на них некому кататься… Написал бы о пыльных сундуках в коридорах, где хранится одежда девчачья устарелого фасона, которую некому носить, где хранятся учебники старые, и тетрадки, и стенные газеты с карикатурами на мальчиков и девочек, которых нет давно… уже почти пятнадцать лет…
– Поживей, – говорю я шоферу, и тот кивает головой.
– Как там у Диккенса насчет дилижанса? – говорит поэт. – Ту‑ру‑ру, – звучит рожок, и мальчики и девочки не возвращаются назад… Как там у Диккенса?
– Так и сказано, – говорит Володя. – Ту‑ру‑ру.
– Стоп, – говорит поэт.
Площадь закружилась вокруг нас и остановилась. Поэт вылезает из машины и покачивается.
– Эй‑эй! – Володя выскакивает вслед за ним.
– Ничего, – говорит поэт. – Мы еще держимся за стенки. Володя, поди сюда. Подставь свое молодое, полное сил плечо.
Володя обхватывает его за талию.
– Зачем ты вылез? – говорит Володя.
– Слушай, детка, отведи меня к автомату, поскольку я бывший автоматчик… Дай пятнадцать копеек, – говорит поэт.
– Сейчас, – говорит Володя. – Сейчас.
Шаркая ногами по асфальту, они добираются до телефонной будки, и поэт протискивается внутрь. Володя выгребает мелочь.
– Катя, дайте монетку.
Я выскакиваю из машины, и бегу к ним, и протягиваю мелочь.
Володя торопливо сгреб монеты. Поэт набрал номер.
– Пахомыч, – сказал он в трубку, – у тебя весь штат заполнен? Нет, не археолог… Кто?
Он посмотрел на меня.
– Просто одна хорошая Катя… Хорошая, но глупая. Как зачем? Нужна Катя… В экспедиции без Кати нельзя.
Он опять обернулся ко мне.
– Коллектором пойдете?
– Я не умею.
Он прикрыл трубку.
– Молчите, вы, козявка. Володя научит, ясно? Пойдет, – говорит он в трубку. – Я бы и сам пошел, но я занят. Что? Мне некогда. Я ищу Аэлиту. Ну, заметано. А в вашу экспедицию я бы пошел даже копировщиком.
Он повесил трубку.
– Хотя, конечно, поэт не должен копировать действительность. Так мне велела моя учительница, – сказал он. – Вот вы и в экспедиции, Катя.
Я смотрела на него во все глаза.
– Спасибо вам, – сказал Володя.
А он вышел из будки, потянул воздух растопыренными ноздрями и, несмотря на то что сейчас весна, сказал:
– Да… – сказал он. – Осень скоро…
Ночь.
Я стою во дворе многоэтажного дома и смотрю туда, где на десятом этаже сияет единственное освещенное окно.
Потом где‑то наверху зажигается слабый свет. Загудел и пошел лифт, освещая лестничные пролеты. Я поежилась и застегнула жакетку.
Отворилась дверь парадного, и вышел поэт. Я кинулась к нему.
– Ну как?
– Спать бы вам надо, вот что, – сказал он.
– Ну как?
– Что как? Все в порядке. Все‑таки не в министры я вас устраиваю, а в коллекторы.
Я оглядываюсь по сторонам. Ветер. Пустой ночной двор. Пустые качалки, детские грибки‑навесы.
– Скорей… – говорю я, – скорей. Может быть, еще успеем. Осталось два часа.
Он что‑то хочет возразить, но я не слушаю и бегу со двора. Он догоняет меня на улице.
– Никуда вы не успеете. Мальчишество, – говорит он, – или как его… девчачество, что ли… Чушь какая‑то.
Но я уже ничего не понимаю. Нетерпение меня охватывает, во мне какая‑то космическая скорость, я уже в полете. Уличные часы показывают три. Приближается пустое такси. Поэт поднимает руку.
– Вам куда? – спрашивает водитель.
– До Внукова. Нам к самолету.
– Да что вы, гражданин! Обратно порожняком гнать. Тридцать километров. Праздники все же.
– Сколько в два конца? – спрашивает поэт, роясь в карманах.
– Рублей шестьдесят.
Он меня спрашивает:
– Вам непременно надо сегодня ехать?
Я киваю.
– Послушайте, – спрашиваю я, а сама почти реву. – Скажите, бывает любовь с первого взгляда?
– Понятно… – говорит он. – Да, повезло Володе…
И тут поэт достает двадцать рублей и мелочь. И тут водитель свистит и уезжает. И тут я понимаю, что деньги, на которые он мне сделал подарок, у него последние. У меня все холодеет и содрогается.
– Можно кому‑нибудь продать туфли… – говорю я.
– А вы по шее не хотите получить?
– Нет, вы скажите… – говорю я.
– Стойте здесь, – говорит он. – Никуда не ходите. В случае чего – вон там стоит милиционер. Ждите меня.
Потом он ушел и пропадал больше получаса. Потом он вернулся и прикатил велосипед. Откуда он его взял, я не знаю. Четвертый час ночи.
Он снял плащ, свернул его и положил на багажник велосипеда. Потом провернул педаль и перекинул ногу через раму.
– Садитесь на багажник, – сказал он.
– Нет! – говорю я.
– Садитесь! – орет он.
Я усаживаюсь на багажник и свешиваю набок голые ноги, обутые в дорогие туфли‑иголочки с кожаными цветками. Он нажимает на высокую педаль и вскакивает в седло. Господи, какая я была дура!
– Держитесь, вы, букашка, – говорит он. – Начинаем идиотский аттракцион… Поэт и его муза, или двойное сальто на велосипеде. Смертельный номер. Без сетки. Музыка играет медленный вальс…
Пустынная предпраздничная московская улица летит нам навстречу.
– Держитесь! – говорит он. – Крепче.
Я обхватываю его за талию.
– Я держусь… – говорю я.
Мчится велосипед.
Мчатся пустынные московские улицы, кое‑где украшенные плакатами. Видно, что столица готовится к празднику.
Впереди возникают мерцающие стекляшки больших литер «МОСКВА». Открывается бесконечная перспектива Внуковского шоссе.
– Вы не замерзли? – спрашивает он.
– Пока нет.
– Ненормальная девица.
– Я нормальная, – говорю я.
…Он перестал вертеть педали.
Шоссе летело нам навстречу. Тень наша то, короткая, летела впереди велосипеда, то мчалась, длинная, когда мы удалялись от фонаря.
– Катя, – позвал он.
Помалкиваю.
– Катя… эй!..
– Что?
– Вы там не заснете случайно?
– Нет.
Видимо, голос у меня сонный. Потому что поэт жмет на тормоз. Велосипед замедляет ход и останавливается. Поэт упирается ногами в асфальт.
– Слезайте, – говорит он.
– Зачем?
Я слезаю. Поэт тоже. Я стою и хлопаю сонными глазами. Он берет с багажника свой плащ и перекидывает его на раму. Складывает его еще раз и делает из него подушку.
– Садитесь, – говорит он.
– Зачем вы это? Я не свалюсь. – Язык у меня заплетается.
– Живо!
Я усаживаюсь боком на раму. Поэт разгоняет велосипед и вскакивает в седло. Смотрит на часы.
– Полтора часа осталось, – говорит он. – Надо нажимать.
– Вы не думайте, – говорю я. – Я не сплю, я думаю.
– Катя, помолчите, – говорит он.
Он нажимает.
Я клюнула носом и толкнула его в грудь.
– Катя, – позвал он.
– А?
– Спите?
– Нет.
Небо над шоссе светлеет. Матовые фонари светят слабо. Влажное шоссе медленно ползет навстречу. Поэт устало крутит педали.
– Перекур, – сказал он.
Он соскакивает с велосипеда и помогает мне сойти. Отводит велосипед на обочину и кладет его в кювет. Я стою на шоссе и ежусь от утреннего холода.
– Идите сюда. Погрейтесь.
– Я не замерзла.
– Слушайте, не утомляйте меня.
Я подхожу к нему. Он берет с велосипеда свой плащ, разворачивает его и, накинув мне на плечи, закутывает меня в плащ и обнимает. Я, конечно, замираю, но и не думаю сопротивляться. Просто я знаю, что ничего не будет. Мне сейчас кажется, что я знаю его тысячу лет и тысячу лет ничего не было и ничего не будет… Смотрю на него.
– Ну, курносая, – говорит он, – почему вы были такая грозная, когда стояли там в кино у касс?
Говорю первое, что приходит в голову:
– Я проиграла на соревнованиях.
Хотя это тоже правда. Только маленькая. На несколько дней. Пусть считает, что у меня других огорчений нет. Так легче. Девочка проиграла на соревнованиях. И все.
– На каких?
– По художественной гимнастике. Заняла тринадцатое место.
– Дрожите. А говорите, не замерзли. Давайте‑ка сюда плащ, – говорит он.
Он раскутывает меня и говорит:
– А ну показывайте, чему вас учили… на художественной гимнастике.
– У меня тринадцатое место.
– Ничего. Вытерплю.
– Без музыки?
– Ничего. А вы мысленно.
Я выхожу на шоссе. Опять волнуюсь. Как на соревнованиях.
Я смотрю вверх, вспоминаю музыку. Потом я начинаю медленно кружиться и развожу руки.
Поэт закуривает, прикрывая огонек от ветра, и смотрит. Пусть смотрит напоследок. Пусть смотрит, как в полной тишине посреди шоссе танцует девочка на высоких каблуках, которая заняла тринадцатое место по художественной гимнастике.
Только гравий чуть‑чуть поскрипывает под моими ногами.
Потом я останавливаюсь и смотрю на поэта.
– Это произвольная программа, – говорю я. – Ну как?
– Идите сюда.
Я подхожу. Он накидывает на меня плащ.
– Закутывайтесь, – говорит он. – Погрелись немножко?
– Да, – говорю я. – Ну как?
Он меня больше не обнимает. Стоит курит.
– В следующий раз займете первое место, – говорит он. – Я вам гарантирую… Особенно если в жюри будут сидеть поэты‑неудачники. Ну, поехали. Остался час. Наденьте мой пиджак. Не спорьте. Мне жарко.
Я переодеваюсь в его пиджак. Из плаща он делает подушку.
Устраиваемся. Поехали.
– Вы кем хотите быть? Решили уже?
– Конечно решила, – говорю я. – Астрофизиком… или портнихой… Нет, астрофизиком… А может быть, портнихой? Кем лучше?
– Не будете вы ни портнихой, ни астрофизиком, – говорит он, – а будете вы археологом и еще танцовщицей. И еще чьей‑то Музой.
– Кем?!
– Повезло Володе, – говорит он. – Скажите, Катя, вы типичный представитель или не типичный?
– Какой представитель? – спрашиваю я.
Когда я проснулась, измученный поэт с трудом крутил педали. Встречный ветер раздувал его рубаху. Я проснулась оттого, что вблизи послышалось гуденье. Нас нагонял грузовик. Поэт свернул к обочине и с силой нажал на педали. Когда грузовик проходил мимо нас, поэт ухватился за борт и некоторое время мчался за машиной, отдыхая. Потом грузовик выпустил синий дым, и я чихнула. Поэт сразу отпустил руку. Грузовик ушел.
– Знаете что, давайте я вас подвезу, – сказала я.
Тишина. Утренний писк воробьев. Впереди были видны строения Внуковского аэродрома.
Я уткнула лицо в поднятый воротник пиджака и успела еще один раз заснуть.
Свет горел в зале ожидания аэропорта. Окно было загорожено висящим снаружи большим панно. Мы стояли в дверях и смотрели на ребят, которые сгрудились у авосек и портфелей – вещи уже были сданы. Ожидающие пьют «кукурузный початок». В дальнем углу дремлют два гражданина, прикрыв лицо «Огоньками». Три грузина бренчат на гитарах и поют тихими голосами медленную, томительную песню «Тбилиси».
– Граждане, посадочку проспите, – сказала служительница в форме.
Граждане смахнули с лиц «Огоньки», и один из них, продрав глаза, покорно спрашивает:
– Что, уже прилетели?
– Куда? – спрашивает служительница.
– Я транзитом… до Владивостока.
Он потер кулаком глаза и буркнул:
– Извините.
Все начинают тянуться к выходу, а за окнами ревут двигатели; и тут ребята оглядываются и видят нас с поэтом.
– Красные наступают! – крикнул Володя. – Ура!
Ребята крикнули «ура», а я наконец заплакала.
А поэт взял меня за руки и сказал:
– Не реви… Пожалуйста…
Ребята бежали к нам, и Володя, и красивая девушка. Поэт впервые назвал меня на «ты». Я все реву.
Поэт откашлялся и сказал:
– Дайте закурить.
Потом все двинулись к дверям, растолковывая друг другу неизвестно что. А Володя тронул меня за локоть.
– Мы так и не поговорили ни разу… всерьез, – сказал он.
– Это ничего, – сказала я.
Он поднял авоську с журналами и печеньем, и мы пошли к дверям, где нас ждал поэт. Служительница погасила свет, и сразу стала полутьма. И сразу стало видно, что за огромным окном уже рассвело.
– Володя, погляди, – тихо сказал поэт.
Мы обернулись.
Занимая все окно, просвеченный со двора первыми лучами, в зал ожидания глядел Ленин. Материя панно, на котором написан портрет, тонкая, и лицо хорошо видно.