Перевод со старояпонского И. Львовой 1 глава




Стихи в переводе А. Долина

 

 

 

Свиток первый

 

Миновала ночь, наступил Новый Восьмой год Бунъэй [7], и, как только рассеялась туманная дымка праздничного новогоднего утра, дамы, служившие во дворце Томикодзи, словно только и ждали наступления этого счастливого часа, появились в зале для дежурных, соперничая друг с другом блеском нарядов. Я тоже вышла и села рядом со всеми. Помню, в то утро я надела алое нижнее платье на лиловом исподе, сверху — длинное темно‑красное косодэ [8] и еще одно — светло‑зеленое, а поверх всего — красное парадное карагину, короткую накидку с рукавами. Косодэ было заткано узором, изображавшим ветви цветущей сливы над изгородью в китайском стиле… Обряд подношения праздничной чарки исполнял мой отец, дайнагон [9], нарочно приехавший для этого во дворец. Когда торжественная часть церемонии закончилась, государь Го‑Фукакуса [10] удалился в свои покои, позвал отца, пригласили также женщин, и пошел пир горой, так что государь совсем захмелел. Мой отец, дайнагон, он во время торжества по обычаю трижды подносил государю сакэ, теперь предложил: «За этой праздничной трапезой выпьем трижды три раза!»

— Нет, на сей раз поступим иначе, — отвечал ему государь, — выпьем трижды по девять раз, пусть будет двадцать семь чарок!

Когда все уже окончательно опьянели, он пожаловал отцу чарку со своего стола и сказал:

— Пусть дикий гусь, которого я ждал так долго и терпеливо, этой весной прилетит наконец в мой дом!

Отец с низким поклоном вернул государю полную чарку и удалился, кланяясь с особым почтением.

Я видела, прежде чем он ушел, государь что‑то тихонько сказал ему, но откуда мне было знать, о чем они говорили?

Праздник закончился, я вернулась к себе и увидела письмо. «Еще вчера я не решался писать тебе, но сегодня наконец открою сердце…» — так начиналось послание. Тут же лежал подарок — восемь тонких, прозрачных нижних одеяний, постепенно переходящих от алого к белому цвету, темно‑красное одинарное верхнее одеяние, еще одно, светло‑зеленое, парадная накидка, шаровары — хакама, три косодэ одной расцветки, два косодэ другого цвета. Все завернуто в кусок ткани. Вот неожиданность! К рукаву одной из одежд был прикреплен тонкий бумажный лист со стихами:

 

Если нам не дано,

как птицам, бок о бок парящим,

крылья соединить, ‑

пусть хотя бы наряд журавлиный

о любви напомнит порою!

 

Нужно было быть вовсе бесчувственной, чтобы оставить без ответа такой подарок, продуманный столь тщательно и любовно… Но я все‑таки отправила обратно весь сверток и написала:

 

«Ах, пристало ли мне

в златотканые платья рядиться,

доверяясь любви?

Как бы после в слезах горючих

не пришлось омыть те одежды…

 

Но если бы ваша любовь и впрямь была вечной, я с радостью носила бы эти одежды…»

Около полуночи той же ночью кто‑то вдруг постучал в калитку. Девочка‑прислужница, ничего не подозревая, отворила калитку. «Какой‑то человек подал мне это и тотчас же исчез!» — сказала она, протягивая мне сверток. Оказалось, это тот самый сверток, что я отослала, и вдобавок стихотворение:

 

Если клятвы любви

будут в сердце твоем неизменны, ‑

эти платья надев,

успокойся и в час полночный

без меня почивай на ложе…

 

На сей раз я уже не знала, куда и кому возвращать эти одеяния. Пришлось оставить их у себя.

Я надела эти одежды в третий день нового года, когда стало известно, что к нам, во дворец Томикодзи, пожалует государь‑инок Го‑Сага [11], отец нашего государя.

— И цвет, и блеск ткани на диво хороши! Это государь Го‑Фукакуса подарил тебе такой наряд? — спросил мой отец, дайнагон. Я невольно смутилась и ответила самым небрежным тоном: «Нет, это подарок бабушки, госпожи Китаямы…»

Вечером пятнадцатого дня из дома за мной прислали людей. Я была недовольна, — что за спешка? — но отказаться не посмела, пришлось поехать. Усадьба удивила меня необычно праздничным видом. Все убранство — ширмы, занавеси, циновки — одно к одному, нарядное, пышное. Но я подумала, что, вероятно, все это устроено по случаю наступления Нового года. Этот день прошел без каких‑либо особых событий.

Назавтра с самого утра поднялась суматоха — совещались об угощении, о всяких мелочах, обсуждали, где разместить кареты вельмож, куда поставить верховых коней… «В чем дело?» — спросила я, и отец, улыбнувшись, ответил: «Видишь ли, по правде сказать, сегодня вечером государь Го‑Фукакуса осчастливит своим посещением нашу усадьбу по случаю Перемены места [12]. Оттого и убрали все, как подобает. К тому же сейчас как раз начало нового года… А тебя я велел позвать, чтобы прислуживать государю».

— Странно, ведь до Дня равноденствия еще далеко, с чего это вздумалось государю совершать Перемену места? — сказала я. Тут все засмеялись: «Да она еще совершеннейшее дитя!» Но я все еще не понимала, в чем дело, а меж тем в моей спальне тоже поставили роскошные ширмы, небольшую переносную перегородку — все нарядное, новое. «Ой, разве в мою комнату пожалуют гости? Ее так разукрасили!…» — сказала я, но все только загадочно улыбались, и никто не стал мне ничего объяснять.

С наступлением вечера мне велели надеть белое одинарное кимоно и темно‑пурпурные шаровары — хакама. Поставили дорогие ароматические курения, в доме стало как‑то по‑особому торжественно, празднично.

Когда наступило время зажечь светильники, моя мачеха принесла мне ослепительно прекрасное косодэ. «Вот, надень!» — сказала она. А немного погодя пришел отец и, развешивая на подставке одеяние для государя, сказал: «Не ложись до приезда государя, будешь ему прислуживать. И помни — женщина должна быть уступчивой, мягкой, послушно повиноваться всему, что бы ни приказали!» Так говорил он, но тогда я еще вовсе не понимала, что означали его наставления. Я ощутила только какое‑то смутное недовольство, прилегла возле ящика с древесным углем для жаровни и сама не заметила, как уснула. Что было потом, не помню. Я не знала даже, что тем временем государь уже прибыл. Отец поспешил встретить его, предложил угощение, а я все это время спала безмятежно, как младенец. Кругом суетились, шумели: «Разбудите же Нидзё!», но государь сказал: «Ничего, ничего. Пусть спит, оставьте ее!» — и никто не решился меня трогать. А я, накрывшись с головой одеянием, ни о чем не ведая, все спала, прислонившись к ящику с углем, задвинутому за перегородку у входа в мои покои.

Внезапно я открыла глаза — кругом царил полумрак, наверное, опустили занавеси, — светильник почти угас, а рядом со мной, в глубине комнаты, как ни в чем не бывало расположился какой‑то человек. «Это еще что такое!»— подумала я, мигом вскочила и хотела уйти, как вдруг слышу: «Проснись же! Я давным‑давно полюбил тебя, когда ты была еще малым ребенком, и долгих четырнадцать лет ждал этого часа…» И он принялся в самых изысканных выражениях говорить мне о любви, — у меня не хватило бы слов, чтобы передать все эти речи, но я слушать ничего не хотела и только плакала в три ручья, даже рукава его одежды и те вымочила слезами.

— Долгие годы я скрывал свои чувства, — сказал государь, не зная, как меня успокоить, и, конечно же, не пытаясь прибегнуть к силе. — И вот приехал, надеясь, что хоть теперь представится случай поведать тебе о моей любви. Не стоит так холодно ко мне относиться, все равно все уже об этом узнали! Теперь ни к чему твои слезы!

Вот оно что! Стало быть, он хочет удостоить меня своей монаршей любви не в тайне от всех, всем уже об этом известно! Стало быть, завтра, когда эта ночь растает, словно призрачный сон, мне придется изведать такую муку! Я заранее страдала от этой мысли. Сейчас я сама дивлюсь, неужели, совсем не зная, что ждет меня в будущем, я уже предчувствовала грядущие горести?

«Почему никто не предупредил меня, почему не велели отцу моему, дайнагону, откровенно поговорить со мной? — сокрушалась и плакала я. — Теперь я не смогу смотреть людям в глаза!…» И государь, очевидно, решив, что я слишком уж по‑детски наивна, так и не смог ничего от меня добиться. Вместе с тем встать и уйти ему, по‑видимому, тоже было неудобно, он продолжал лежать рядом, и это было мне нестерпимо. За всю ночь я не промолвила ни единого слова в ответ на все его речи. Но вот уже занялась заря, послышался чей‑то голос: «Разве государь не изволит вернуться сегодня утром?»

— Да, ничего не скажешь, приятное возвращение после отрадной встречи! — как бы про себя проговорил государь. — Признаться, никак не ожидал встретить столь нелюбезное обращение! Как видно, наша давняя дружба для тебя ничего не значит… А ведь мы подружились еще в ту пору, когда ты причесывалась по‑детски… Тебе бы следовало вести себя так, чтобы со стороны все выглядело пристойно. Если ты будешь все время прятаться и молчать, что подумают люди? — то упрекал он меня с обидой в голосе, то всячески утешал, но я по‑прежнему не произнесла ни слова.

— Беда с тобой, право! — сказал государь, встал, надел кафтан и другие одежды и приказал подавать карету. Слышно было, как отец спрашивал, изволит ли государь откушать завтрак и что‑то еще, но мне уже казалось, что это не прежний государь, а какой‑то новый, совсем другой человек, с которым я уже не могу говорить так же просто, как раньше, и мне было до слез жаль самое себя, ту, прежнюю, какой я была до вчерашнего дня, когда еще ничего этого не знала.

Я слышала, как государь отбыл, но по‑прежнему лежала, не двигаясь, натянув одежды на голову, и была невольно поражена, когда очень скоро от государя доставили Утреннее послание [13]. Пришли мои мачеха и монахиня‑бабушка. «Что с тобой? Отчего не встаешь?» — спрашивали они, и мне было мучительно слышать эти вопросы. «Мне нездоровится еще с вечера…» — ответила я, но, как видно, они посчитали это обычным недомоганием после первой брачной ночи, и это тоже было мне досадно до слез. Все носились с письмом государя, волновались и суетились, а я не желала даже взглянуть на его послание. Человек, доставивший письмо, в растерянности спрашивал: «Что такое?… В чем дело?…» — и настойчиво приставал к отцу: «Покажите же послание государя госпоже Нидзё!» Мне казалась прямо невыносимой вся эта суматоха. «Кажется, она не совсем здорова…» — отвечал отец и пришел ко мне.

— Все встревожены из‑за письма государя, а ты что же?! Уж не собираешься ли ты, чего доброго, вовсе оставить без ответа его послание? — сказал он, и слышно было, как он шуршит бумагой, разворачивая письмо. На тонком листе лилового цвета было написано:

 

За долгие годы

мне, право, ты стала близка.

Пускай в изголовье

рукава твои не лежали ‑

не забыть мне их аромата!

 

«Наша барышня совсем не похожа на нынешних молодых девиц!» — восклицали мои домашние, прочитав это стихотворение. Я же не знала, как мне теперь вести себя, и по‑прежнему не поднималась с постели, а родные беспокоились: «Не может же кто‑то другой написать за нее ответ, это ни на что не похоже!» В конце концов посланцу вручили только подарки и отпустили, сказав:

— Она совершеннейшее дитя, все еще как будто не в духе и потому не видела письма государя…

А днем пришло письмо от него — от Санэканэ Сайондзи, хотя я совсем этого не ждала.

 

О, если к другому

склонишься ты сердцем, то знай:

в тоске безутешной

я, должно быть, погибну скоро,

словно дым на ветру, растаю…

 

Дальше было написано: «До сих пор я жил надеждой когда‑нибудь с тобой соединиться, но теперь о чем мне мечтать, ради чего жить на свете?» Письмо было написано на тонком синеватом листе, на котором цветной вязью была оттиснута старинная танка:

 

Уйдите, о тучи,

с вершины Синобу‑горы,

с вершины Терпенья ‑

из души моей омраченной

без следа исчезните, тучи!

 

Его собственное стихотворение было написано поверх этих стихов.

Я оторвала от бумаги кусочек, как раз тот, на котором стояли слова «гора Синобу», и написала: «Ах, ты ведь не знаешь, что в сердце творится моем! Объята смятеньем, я другому не покорилась, ускользнула, как дым вечерний». И сама не могла бы сказать, как я решилась отправить ему такой ответ.

 

 

* * *

 

Так прошел день, я не притронулась даже к лекарственному настою. «Уж и впрямь не захворала ли она по‑настоящему?» — говорили домашние. Но когда день померк, раздался голос: «Поезд его величества!» — и не успела я подумать, что же теперь случится, как государь, открыв раздвижные перегородки, как ни в чем не бывало вошел ко мне с самым дружелюбным, привычным видом.

— Говорят, ты нездорова? Что с тобой? — спросил он, но я была не в силах ответить и продолжала лежать, пряча лицо. Государь прилег рядом, стал ласково меня уговаривать, спрашивать. Мне хотелось сказать ему: «Хорошо, я согласна, если только все, что вы говорите, правда…», я уже готова была вымолвить эти слова, но в смятении подумала: «Ведь он будет так страдать, узнав, что я всецело предалась государю…» — и потому не сказала ни слова.

В эту ночь государь был со мной очень груб, мои тонкие одежды совсем измялись, и в конце концов все свершилось по его воле. А меж тем постепенно стало светать, я смотрела с горечью даже на ясный месяц, — мне хотелось бы спрятать луну за тучи! — но, увы, это тоже было не в моей власти…

 

Увы, против воли

пришлось распустить мне шнурки

исподнего платья ‑

и каким повлечет потоком

о бесчестье славу дурную, ‑

 

неотступно думала я. Даже ныне я удивляюсь, что в такие минуты была способна так здраво мыслить…

Государь всячески утешал меня.

— В нашем мире любовный союз складывается по‑разному, — говорил он, — но наша с тобой связь никогда не прервется… Пусть мы не сможем все ночи проводить вместе, сердце мое все равно будет всегда принадлежать одной тебе безраздельно!

Ночь, короткая, как сон мимолетный, посветлела, Ударил рассветный колокол.

— Скоро будет совсем светло… Не стоит смущать людей, оставаясь у тебя слишком долго… — сказал государь и, выходя, промолвил: — Ты, конечно, не слишком опечалена расставаньем, но все‑таки встань, хотя бы проводи меня на прощание!… — Я и сама подумала, что и впрямь больше нельзя вести себя так неприветливо, поднялась и вышла, набросив только легкое одеяние поверх моего ночного платья, насквозь промокшего от слез, потому что я плакала всю ночь напролет.

Полная луна клонилась к западу, на восточной стороне неба протянулись полосками облака. Государь был в теплой одежде вишневого цвета на зеленоватом исподе, в сасинуки [14] с гербами, сверху он набросил светло‑серое одеяние. Странное дело, в это утро его облик почему‑то особенно ярко запечатлелся в моей памяти… «Так вот, стало быть, каков союз женщины и мужчины…» — думала я.

Дайнагон Дзэнседзи, мой дядя, в темно‑голубом охотничьем кафтане подал карету. Из числа придворных государя сопровождал только вельможа Тамэката. Остальная свита состояла из нескольких стражников‑самураев да низших слуг. Когда подали карету, громко запели птицы, как будто нарочно дожидались этой минуты, чтобы возвестить наступление утра; в ближнем храме богини Каннон [15] ударили в колокол, мне казалось: он звучит совсем рядом, на душе было невыразимо грустно. «Из‑за любви государя промокли от слез рукава…» — вспомнились мне строчки «Повести о Гэндзи» [16]. Наверное, там написано именно о таких чувствах…

— Проводи меня, ведь мне так грустно расставаться с тобой! — все еще не отъезжая, позвал меня государь. Возможно, он понимал, что творится в моей душе, но я, вся во власти смятенных чувств, продолжала стоять не двигаясь, а меж тем с каждой минутой становилось светлей, и месяц, сиявший на безоблачном небе, почти совсем побелел. Внезапно государь обнял меня, подхватил на руки, посадил в карету, и она тут же тронулась с места. Точь‑в‑точь, как в старинном романе, так неожиданно… «Что со мной будет?» — думала я.

 

Уж звон колокольный

вещает, что близок рассвет.

Лишь горечь осталась

от печальных снов этой ночи,

проведенной в слезах и пенях…

 

Пока мы ехали, государь твердил мне о любви, обещал любить меня вечно, совсем как будто впервые в жизни похищал женщину, все это звучало прекрасно, но, по правде сказать, чем дальше мы ехали, тем тяжелее становилось у меня на душе, и, кроме слез, я ничем не могла ему ответить. Наконец мы прибыли во дворец на улице Томикодзи.

Карета въехала в главные ворота Углового дворца.

— Нидзё — совсем еще неразумный ребенок, — выходя из кареты, сказал государь дайнагону Дзэнседзи. — Мне было жаль ее покидать, и я привез ее с собой. Хотелось бы, чтобы некоторое время государыня об этом не знала. А ты о ней позаботься! — И с этими словами он удалился в свои покои.

Дворец, к которому я привыкла с младенческих лет, теперь показался мне чужим, незнакомым, мне было страшно, стыдно встречаться с людьми, не хотелось выходить из кареты, я неотступно думала, что со мной теперь будет, а слезы все текли и текли. Внезапно до меня донесся голос отца — стало быть, он приехал следом за нами, значит, все‑таки тревожится обо мне… Я была глубоко тронута отцовской заботой. Дайнагон Дзэнседзи передал отцу слова государя, но отец сказал:

— Нет, напротив, никакого особого обращения не нужно! Пусть все остается по‑старому, пусть она прислуживает ему, как до сих пор. Чем больше делать из всего тайну, тем скорее пойдут слухи и пересуды! — Затем послышались шаги: отец вышел.

«В самом деле, отец прав… Что меня теперь ждет?»— подумала я, и снова горестно сжалось сердце, я места себе не находила от снедавшей меня тревоги, но в это время ко мне опять вошел государь, снова зазвучали слова о вечной, неугасимой любви, и мало‑помалу я упокоилась. «Такова уж, видно, моя судьба, наверное, этот союз уготован мне еще в прошлой жизни [17], а стало быть, он неизбежен…» — решила я.

Так прошло не менее десяти дней. Государь проводил со мной ночь за ночью, и мне самой было странно, отчего в моем сердце все еще живет образ того, кто написал мне:

 

О, если к другому

склонишься ты сердцем, то знай…

 

Мой отец, дайнагон, считал, что теперь мне не следует жить во дворце, как раньше, и я в конце концов оставила придворную службу. Мне было там грустно, я не смела по‑прежнему открыто смотреть людям в лицо и под предлогом болезни возвратилась домой. Вскоре от государя пришло ласковое письмо.

«Я привык, чтобы ты всегда была рядом, — писал он, — мне кажется, прошла уже целая вечность с тех пор, как мы расстались. Поскорей возвращайся!» Письмо заканчивалось стихотворением:

 

Знаю, горькой тоской

Ты в разлуке не станешь томиться, ‑

Рассказать бы тебе,

сколько слез я пролил украдкой,

рукава одежд увлажняя!…

 

Еще недавно письмо государя внушало мне отвращение, а теперь я с нетерпением ждала от него послания, тотчас прочитала, и сердце забилось радостью. Я ответила:

 

Ах, едва ли по мне

слезы вы проливаете ночью, ‑

но при вести такой

я сама слезами печали

увлажила рукав атласный…

 

 

* * *

 

Вскоре после этого я вернулась во дворец, теперь уже без особых волнений, но на душе было все время тревожно, и в самом деле очень скоро принялись злые языки судачить на мой счет:

— Дайнагон Масатада недаром носился со своей Нидзё, недаром дорожил ею, словно невесть какой драгоценностью… Прислал ее во дворец с такими почестями, прямо как будто она — младшая государыня… Как он о ней заботится!

Злобные намеки сделали свое дело: государыня с каждым днем относилась ко мне все хуже, а у меня на душе становилось все тревожней и холоднее. Моя связь с государем продолжалась, он по‑прежнему относился ко мне с любовью, но мне было грустно, когда он долго не звал меня. Конечно, я не могла пожаловаться, как многие другие женщины во дворце, что государь вовсе забыл меня, он часто проводил, со мной ночи, но всякий раз, когда мне приходилось провожать к нему какую‑нибудь даму из свиты, я с болью сознавала, что, однажды вступив на путь любви, нужно быть готовой к страданиям. И все‑таки, думалось мне, кто знает, — может быть, когда‑нибудь я буду вспоминать это время, полное тяжких переживаний, как самые счастливые дни моей жизни…

 

По прошествии лет

на тяготы бренного мира

я иначе взгляну ‑

ведь недаром дороги сердцу

все печали, все горести жизни…

 

Так жила я, дни сменялись ночами, а меж тем уже наступила осень.

Государыне предстояло разрешиться от бремени в восьмую луну. В ожидании родов она переехала в Угловой павильон. Во дворце все очень тревожились, ибо государыня была уже не так молода и к тому же предыдущие роды проходили у нее тяжело, неудачно. Поэтому служили молебны, непрерывно возносили молитвы, общеизвестные и самые сокровенные; молились целителю Якуси во всех его семи ипостасях, богу Фугэну, продлевателю жизни, защитнику веры Конго‑додзи, богу Айдзэну и Пяти Светлым богам — Фудо, Гундари, Конго‑яся, Годзандзэ и Дайитоку. По заведенному обычаю, молебны богу Фудо совершались иждивением края Овари, но на сей раз мой отец, правитель Овари, пожелал проявить особое усердие и взял на себя также устройство молебнов богу Конго‑додзи. Для заклятия злых духов во дворец пригласили праведного монаха из храма Вечная Обитель, Дзёдзюдзи.

Двадцатого числа поднялся переполох — начались роды. Мы ждали, что ребенок вот‑вот родится, но миновал день, другой, третий… Не описать всеобщего беспокойства! Тут сообщили, что состояние роженицы, непонятно почему, внезапно резко ухудшилось. Доложили об этом государю, он распорядился, чтобы заклинатель творил молитвы в непосредственной близости от роженицы, как можно ближе к ней, отделенной только переносным занавесом. Кроме него, к государыне призвали праведного священника из храма Добра и Мира, Ниннадзи, он расположился совсем рядом, с внутренней стороны занавеса.

— Боюсь, она совсем безнадежна…— обратился к нему государь. — Что делать?!

— Будды и бодхисаттвы властны изменять даже закон кармы, они торжественно в том поклялись, — ответил ему монах. — Ни о чем не тревожьтесь, все завершится благополучно! — И он начал читать молитвы. Одновременно по другую сторону занавеса заклинатель молился перед рисованным изображением бога Фудо — если не ошибаюсь, то было прославленное изображение, к которому взывал праведный монах Сёкуу, когда бог Фудо, воплотившись в него, сохранил ему жизнь. Перебирая четки, заклинатель вещал:

 

Каждого, каждого карма ведет,

судьбы изначальной нить.

Много превратностей в жизни ждет,

но карму как изменить?

Ты в моленьях усердье удвой, утрой,

о спасенье вечном радей ‑

и тогда заслужишь в жизни земной

перемену кармы своей!

 

— С детских лет я проводил в молитвах все ночи, — продолжал заклинатель, — а возмужав, долгими днями подвергал свою плоть суровым испытаниям. Стало быть, светлый бог не может не внять моим молитвам! — говорил он, и казалось, государыня вот‑вот разродится, а заклинатель еще усерднее раздувал ритуальный огонь, так что клубы дыма вздымались к небу.

В это время придворные дамы подавали из‑под бамбуковых штор отрезы шелка‑сырца и сшитые одеяния, церемониймейстер принимал эти дары и раздавал их придворным, а стражники‑самураи средних и младших рангов вручали дары священникам, читавшим молитвы. У парадной лестницы, в ожидании известия о рождении принца, сидели вельможи. На дворе расставили жертвенные столики жрецы Инь‑Ян и произносили Тысячекратную молитву Очищения. Предметы, прошедшие очищение, снова передавали дамам, и те принимали их на рукав, опять‑таки просунутый из‑под шторы. Стражники и личные слуги государя проводили перед ним «божьих коней», предназначавшихся в дар двадцати одному храму. Что говорить, каждая женщина была бы счастлива удостоиться такого торжества, так прекрасно все это было! Преподобный Дзидзэн, глава вероучения Тэндай, прибыл в сопровождении трех монахов, отличавшихся особенно звучными голосами, они начали читать сутру целителя Якуси, и, как только дошли до слов: «Ликуйте все, кто это видит!», в тот же миг младенец родился. Раздался всеобщий крик радости, но тут все увидели, что глиняную миску скатили по северному скату крыши. Конечно, огорчительно было, что родилась девочка, а не мальчик; но все равно всех, творивших молитвы и заклинания, наградили так же щедро, как если б родился принц.

 

 

* * *

 

Итак, родилась принцесса. Прежний государь Го‑Сага был в восторге от внучки, церемонии Пятой и Седьмой ночи совершались с особой пышностью. После окончания церемонии Седьмой ночи государь беседовал с отцом в одном из покоев дворца Томинокодзи, как вдруг, в час Быка, в Померанцевом саду подул сильный ветер и раздался такой оглушительный грохот, как будто волны ударились о прибрежные скалы. «Что это, пойди посмотри!»— приказал мне государь. Я вышла и увидела привидения, не меньше десятка; во все стороны скакали они по саду, синевато‑белые, с головой, напоминавшей черпак, и длинными, тонкими хвостами. Я закричала от страха и бросилась назад, в комнату. На веранде дворца стояли придворные, в ужасе глядя в сад. «Это души умерших!»— крикнул кто‑то. «Смотрите, смотрите, там, под ивой, на земле разбросано что‑то похожее на вареные овощи…»— в испуге шумели люди.

Спешно произвели гадание, и оказалось, что душа государя‑отца Го‑Саги временно покинула тело. Тотчас же начали молиться богу горы Тайшань и служить молебны, призывающие душу вернуться.

А в начале девятой луны я услышала, что государь‑отец захворал. Говорили, что у него бери‑бери [18], делали прижигание моксой, лечили и так и этак, весьма усердно, но все напрасно, больному с каждым днем становилось хуже. Так закончился этот год.

Наступил новый год, но в состоянии больного не заметно было ни малейших признаков улучшения. К концу первой луны стало ясно, что надежды на выздоровление нет, и больного в паланкине перевезли во дворец Сага. Государь Го‑Фукакуса тоже сразу поехал следом, я сопровождала его в одной карете. Матушка и супруга государя ехали вместе в другой карете. Придворные лекари, Танэнари и Моронари изготовили лекарственный настой, чтобы давать больному в дороге, на глазах у него разлили настой по двум бутылям, и Цунэтоо приказал двум стражникам‑самураям нести напиток. Однако, когда по прибытии в Утино решили дать больному лекарство, оказалось, что в обеих бутылях не осталось ни капли… Поистине странное, непонятное происшествие! Больной государь был очень испуган и, кажется, совсем пал духом. Мне рассказывали, что самочувствие его сразу резко ухудшилось. Государь Го‑Фукакуса расположился в павильоне Оидоно и посылал всех подряд, кто попадался ему на глаза, будь то мужчина или женщина, узнавать о состоянии больного отца. Нужно было пройти по длинной галерее, а внизу и днем и ночью так уныло шумели волны реки, что меня невольно пробирала дрожь.

С началом второй луны больному стало так худо, что с минуты на минуту ждали, когда наступит конец. Помню, проведать больного приехали оба наместника из Южной и Северной Рокухары [19] — если не ошибаюсь, в девятый день; оба выражали глубокую скорбь. Наместников принял дайнагон Санэканэ Сайондзи, он же передал больному их соболезнование. В одиннадцатый день прибыл сам царствующий император Камэяма [20], он провел у больного отца весь следующий двенадцатый день и на тринадцатый день отбыл, так что хлопот у всех было по горло, но во дворце было мрачно, посещение императора не отмечалось ни музыкой, ни какими‑либо торжествами. Государь Го‑Фукакуса встретился с микадо, и когда я увидела, что братья непрестанно льют слезы, сама невольно заплакала.

Прошел день, другой, и вскоре, пятнадцатого числа, мы заметили вдали, над столицей, густой, черный столб дыма. «Чья это усадьба горит?» — спросила я и услыхала в ответ:

— Убили наместника Токискэ и подожгли его дом!

Ни кистью, ни словами не передать, как сжалось у меня сердце. О, бренность нашего мира! Человек, совсем недавно, всего лишь в минувший девятый день, приезжавший проведать государя‑инока Го‑Сагу, умирает раньше больного, дни которого уже сочтены! Конечно, никто не знает, кто раньше сойдет в могилу, юноша или старец, это давно известная истина, и все же я была охвачена глубокой скорбью. У больного государя еще в ночь на тринадцатое число отнялся язык, поэтому рассказывать об этом печальном событии ему, разумеется, не стали.

А в семнадцатый день, с самого утра, поднялся страшный переполох — близился смертный час. Для последнего наставления умирающему прибыли епископ Кёкай и настоятель храма Вечной жизни, они читали молитвы.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: