Но что, спросите вы, происходит с существом добродетельным? Так ведь нет такой штуки как добродетель. Тот, кого вы называете добродетельным, таковым не является или он может быть таковым с вашей точки зрения, но не в глазах Бога, который сам есть всеобщее зло, которому угодно лишь зло и который требует только зла. Этот ваш добродетельный человек — просто‑напросто слабое существо, а слабость — тоже зло. Он слаб, поэтому на него сильнее воздействуют молекулы зла, с которыми он соединяется в процессе элементарного разложения, и потому он и будет страдать намного сильнее; эта непреложная истина наподобие звериного инстинкта вынуждает всякого сделаться в этом мире настолько злым и порочным, насколько это возможно, с тем, чтобы меньше страдать от этих молекул, с которыми, рано или поздно, ему доведется столкнуться в акте слияния. Муравей, попавший в среду диких зверей, где царит насилие, какого не в состоянии вынести насекомое, но причине своей беззащитности будет мучиться бесконечно дольше, чем крупное животное, более сильное и выносливое, которое не сразу окажется втянутым в эту пучину. Чем больше пороков обнаружит человек, тем больше совершит он преступлений, тем гармоничнее будут его отношения с неизбежной судьбой, которая сама по себе есть порок, зло, первичная материя, составляющая мир. Пусть же человек остережется добродетели, если желает избежать еще более жестоких страданий, так как добродетель изначально враждебна вселенной, и все, кто ей помается, в загробной жизни обречены на неслыханные муки по причине трудностей своего возвращения в чрево зла — этой силы, которая созидает и воспроизводит все, что нас окружает. Зная, что все на земле порочно и преступно, Высшее Существо, отец порока, спросит их: «Зачем ты ступил на путь добродетели? Разве я не указывал тебе всеми возможными способами, что такой образ жизни мне не угоден? Разве сплошные несчастья, коими я наполнил вселенную, не убедили тебя в том, что мне мил только хаос, и чтобы мне угодить, ты должен был следовать моему примеру? Неужели ты не видел перед собой каждодневного разрушения? Почему же ты был так невнимателен? Неужели болезни и эпидемии, которые я насылаю на землю, не показали тебе, что зло доставляет мне радость, как же смел ты воздержаться от злодеяний, то есть от службы моим замыслам? Разве не знал ты, что человечество обязано служить мне, но где, в какой части моего творения, ты видел хоть каплю доброжелательности? Неужели чума, мор, войны, землетрясения и ураганы, все эти змеи раздора, что я щедрой рукой разбросал по земле, не убедили тебя в истинной моей сущности? Глупец! Как ты посмел мне противиться! Как смел противиться страстям, которые я в тебя вложил! Ты должен был слушать их голос и повиноваться ему, ты должен был без жалости истреблять, как это делаю я сам, вдов и детей, грабить бедных — словом, заставить окружающих удовлетворять все твои желания, потакать всем твоим капризам, как это делаю я. Зачем ты явился сюда, прожив столь глупо и бездарно свою жизнь? Как же теперь, я тебя спрашиваю, возвратить в чрево зла и порока все эти слабые и вялые элементы, плоды твоего разложения, если не встряхнуть тебя и не подвергнуть самой мучительной агонии?»
|
В отличие от вас, Клервиль, хотя я отдаю должное вашему философскому уму, мне нет нужды упоминать ни этого великого плута Иисуса, ни этот скучный роман под названием «Священное Писание», чтобы продемонстрировать свою систему; название вселенских законов дает мне в руки оружие и силы противостоять вашим взглядам, и эти законы показывают, что в мире абсолютно необходимо вечное и всеобщее зло, что создатель вселенной — самый порочный, самый жестокий и самый ужасный из всех деспотов, а его труды — воплощение его преступной сущности. Без его злодейства, доведенного до высшей степени, ничто не могло бы существовать в этой вселенной; однако зло — это моральная сущность, а не искусственно созданная вещь; это извечная сущность, она была до сотворения мира и составляла чудовищное, отвратительное существо, которое и придумало столь ужасный порядок. Следовательно, она переживет создания, населяющие этот мир. Все они вновь вернутся в безбрежную и бесформенную стихию зла, дабы породить других, еще более порочных, именно поэтому с возрастом все портится и деградирует, и это вызвано бесконечным круговоротом разложившихся элементов в системе молекул зла.
|
Теперь я вам объясню, как пришел к замечательной мысли продлить страдания человека, заставить его страдать и после смерти посредством клочка бумаги, вставленного в его анус. Скажу вам откровенно, что нет ничего проще этого, и а бы добавил, ничего надежнее: если мне было угодно назвать это слабостью, так только потому, что мне не приходило в голову, что придется излагать вам мои взгляды. Словом, я уверен в своем методе и докажу вам его эффективность.
|
Когда мои жертвы прибывают в чрево зла, у них есть свидетельство того, что в моих руках они испытали все страдания, какие только можно испытать при жизни, и попадают в разряд добродетельных существ. Благодаря моим стараниям их слияние с молекулами зла становится чрезвычайно затруднительным делом, поэтому агония их бывает ужасна, и по законам притяжения, важнейшим во вселенной, эта агония относится к тому же типу страданий, что они испытали перед смертью. Как магнит притягивает железо, как красота возбуждает плотский аппетит, так и разные типы агонии, скажем, типы А, Б и В, стремятся к своему подобию и соединяются с ним. Человек, которого моя рука ввергла, допустим, в агонию типа Б, возвратится в систему молекул зла через ту же агонию Б, а если этот тип самый ужасный, я знаю, что жертва при возвращении в чрево зла испытывает ту же самую агонию, так как возвращение сопряжено с такими же точно муками, которые душа претерпела, уходя из жизни. Ну а сам способ — просто формальность… может быть, ненужная и пустая, но она мне нравится.
— Признаться, — покачала головой Клервиль, — это самая удивительная и самая странная система, какая могла прийти в человеческую голову.
— Зато не такая экстравагантная, как ваша, — отвечал Сен‑Фон. — Послушать вас, так Бога следует либо очистить от всех пороков и недостатков, либо отвергнуть; что же до меня, я принимаю его целиком, со всеми его пороками, и тому, кто знает все отвратительные свойства существа, которого только из страха называют милосердным, мои идеи покажутся более разумными, нежели те, что изложили вы.
— Но ваша система построена на жутком ужасе перед Богом.
— Верно, он наводит на меня ужас, однако моя система ни в коем случае не обусловлена моей ненавистью к нему, она — плод моего разума и моих размышлений.
— Я предпочитаю скорее не верить в Бога, чем придумать его для того, чтобы ненавидеть. А что ты об этом думаешь, Жюльетта?
— Я отъявленная безбожница, — сказала я, — и ярая противница догмата о бессмертии души; мне больше нравится ваша система, и я скорее поверю в небытие, нежели в какие‑то неведомые страдания в загробной жизни.
— В вас обеих говорит тот самый порочный эгоизм, — заметил Сен‑Фон, — который служит источником всех человеческих ошибок. Человек формирует для себя мировоззрения в соответствии со своими вкусами и наклонностями и поэтому неизбежно удаляется от истины. Я советую вам оставить ваши страсти в покое, когда вы рассматриваете философские вопросы.
— Ах, Сен‑Фон, — сказала Клервиль, — так я вам и поверила, что ваши взгляды являются продуктом только тех страстей, что обуревали вас в минуты философских размышлений. Будь меньше жестокости в вашем сердце, ваши догматы были бы менее кровожадны, и вы скорее согласитесь на вечное проклятие, о котором говорили, чем откажетесь от восхитительного удовольствия устрашать им других.
— Вы правы, — вмешалась я, — это только предлог изложить нам свою доктрину, очередная извращенная прихоть с его стороны, а сам он в это не верит.
— Вот здесь вы ошибаетесь, и вам хорошо известно, что мои поступки абсолютно соответствуют моему мышлению: зная, что слияние с молекулами зла бывает ужасно мучительным для любого человека, даже отъявленного злодея, я предаюсь всевозможным преступлениям в этом мире с тем, чтобы меньше страдать в будущем.
— Что касается до меня, — возразила на это Клервиль, — я оскверняю себя злодействами, потому что они мне нравятся, потому что я считаю их одним из способов служения Природе и еще потому, что, поскольку от меня после смерти ровным счетом ничего не останется, не имеет никакого значения, чем я занималась в этом мире.
Нашу беседу прервал стук въехавшей во двор кареты, и дворецкий возвестил о приезде Нуарсея; тот вошел не один, а в сопровождении юноши лет шестнадцати, прекраснее которого я еще не встречала в своей жизни.
— Черт побери, — проворчал министр, — я только что объяснял этим дамам свои взгляды на адские муки, и неужели мой дорогой друг Нуарсей хочет, чтобы я испытал их на деле?
— Вы, как всегда, правы, — ответил Нуарсей, — и вот этот прелестный мальчик поможет вам. Это сын маркизы де Роз, той самой, кого на прошлой неделе вы отправили в Бастилию по обвинению… что же там было? Кажется, заговор против короны?
— Да, насколько я припоминаю.
— И по‑моему вы намеревались завладеть этим юношей, а возможно, и кое‑какими деньгами?
— Точно.
— Значит, я не ошибся. Как бы то ни было, маркиза, зная о наших отношениях, долго добивалась со мной встречи; я попросил вашего секретаря составить указ об освобождении, и сегодня утром мы с ней побеседовали. А это результат наших переговоров.
С этими словами Нуарсей подтолкнул юного Роза к министру.
— Насладитесь им и подпишите. Кроме того, я привез вам сто тысяч франков.
— Он довольно мил, — произнес Сен‑Фон, целуя юношу, — весьма и весьма мил, но как это некстати… Мы недавно досыта насладились, и я чертовски измотан.
— Я уверен, — сказал Нуарсей, — что у мальчика есть все, что требуется, чтобы вернуть вас к жизни.
Роз и Нуарсей, которые, как оказалось, еще не ужинали, присоединились к нашей трапезе. После ужина Сен‑Фон сказал, что хочет иметь меня под рукой, пока будет развлекаться с юным маркизом, и предложил Нуарсею провести время с Клервиль; они выразили живейшее удовольствие и удалились в соседнюю комнату.
— Боюсь, что мне потребуется твоя помощь, — обратился ко мне Сен‑Фон, — несмотря на всю его привлекательность я не надеюсь на свой член. А ну‑ка расстегни ему рубашку, моя радость, и подними ее повыше, а панталоны спусти до колен… Вот так, это я люблю больше всего.
Едва оголился обольстительный предмет вожделения моего друга, Сен‑Фон прильнул к нему, долго и с восторгом лобзал его, лаская рукой почти детский еще член, и скоро ощутил в себе прилив сил.
— Соси его, — бросил он мне через плечо, — а я пощекочу ему задний проход. Думаю, вдвоем мы сможем выдавить из него оргазм.
Через некоторое время, затрепетав при мысли о сперме, которая готова была излиться мне в рот, Сен‑Фон захотел поменяться со мной местами; мы проделали этот маневр с такой быстротой, что не успел член юноши оказаться у него во рту, как брызнула исторгнутая плоть, и он проглотил все до капли.
— Ах, Жюльетта, — признался он, облизывая губы, — это пища богов, о другой я и не мечтаю.
Вслед за тем, наказав мальчику отправляться в постель и не засыпать, пока мы не придем, Сен‑Фон увел меня в свой будуар.
— Знаешь, Жюльетта, — начал он, — я должен кое‑что рассказать тебе об этом деле, о котором и сам Нуарсей знает не так много.
Маркиза де Роз, одна из красивейших женщин при дворе, когда‑то была моей любовницей, а этот юноша — мой сын. Он заинтересовал меня еще два года назад, и все это время маркиза мешала мне удовлетворить эту жгучую страсть, поэтому пришлось терпеть, пока мое положение не станет достаточно прочным, чтобы я мог действовать без риска. Только совсем недавно мне удалось сокрушить остатки ее былого величия, и я понял, что время мое пришло; кроме того, у меня есть два веских повода: я зол на нее за то, что когда‑то получал от нее удовольствие, и от того зол, что она не дала мне насладиться. ее сыном. И вот теперь она трясется от страха и посылает мальчика ко мне, но, пожалуй, он появился слишком поздно: в продолжение восемнадцати месяцев я кончал при одной мысли о нем, а такой сильный пожар не может длиться бесконечно, и мне кажется, если он еще не угас окончательно, то, во всяком случае, уже не тот, что прежде. Однако в нынешнем приключении есть и другие возможности для злодейства, которые я упускать не намерен. Да, дорогая, я очень хочу прикарманить сто тысяч маркизы и не против того, чтобы изнасиловать ее сынка, правда, на этом останавливаться я не собираюсь: ведь надо принять во внимание мою потребность отомстить. Так что она покинет Бастилию только в мусорной корзине.
— О Господи, что вы хотите этим сказать?
— Только то, что сказал. Маркиза не знает, что в случае смерти ее сына, я, хотя и являюсь дальним родственником, буду единственным наследником ее состояния; сама шлюха не протянет и месяца, и после того, как нынче ночью я с удовольствием отделаю ее отпрыска, завтра утром мы угостим его чашечкой шоколада, которая устранит последнее препятствие между мною и неожиданным наследством.
— О, какие ужасные вещи я слышу!
— Не такие уж они ужасные, милая моя, если учесть, что в предвкушении этого события трепещут все молекулы зла.
— Вы удивительный человек! А что получу я, если приму в этом участие?
— Пятьсот тысяч ливров в год, Жюльетта, и для этого надо потратить всего лишь двадцать су на мышьяк. Ну довольно, — сказал министр, поднимаясь на ноги, — нас ждет хорошенькое развлечение, так что не будем терять время. Посмотри сама, — продолжал он, предлагая мне потрогать свой разбухший, твердый как камень, член, — посмотри, как действуют на меня злодейские мысли. Ни одна женщина на земле не сможет пожаловаться на мою страсть, если я буду знать, что после этого убью ее.
Юный Роз ждал нас; мы положили его в середину, и Сен‑Фон, не мешкая осыпал его похотливыми поцелуями; мы горячо ласкали и обсасывали его, мы сверлили языком задний проход, а когда возбуждение министра достигло предела, он по самый эфес вогнал свою шпагу в юношеский зад. Я щекотала языком анус моего любовника, и хотя он изрядно потрудился в тот день, я редко видела, чтобы его сперма изливалась в таком обильном количестве и чтобы спазмы его длились так долго. Он приказал мне высосать все семя из сосуда, в который он его бросил, и переправить ему в рот; такое предложение всколыхнуло мою развратную натуру, и я проделала это с замирающим от восторга сердцем. Затем юношу заставили содомировать меня в то время, как министр обрабатывал его таким же образом, после чего Сен‑Фон оседлал меня сзади, облизывая при этом ягодицы нашего наперсника, которого мы, в конце концов довели до крайнего истощения, заставив несколько раз извергаться нам в рот и в зад. Брезжил рассвет, когда Сен‑Фон, обезумевший от происходящего, но еще не удовлетворенный, велел мне крепко держать мальчика и самым безжалостным образом исполосовал всю его заднюю часть многохвостой плетью, а напоследок избил его кулаками и еще несколько минут терзал его тело. В одиннадцать часов принесли шоколад; по указанию министра я подсыпала в чашку яд, утверждая таким образом его права на наследство, а он, пока я готовила смертоносное зелье для его родного сына, писал записку коменданту Бастилии с приказом сделать то же самое с его матерью.
— Ну что ж, — произнес Сен‑Фон, подавляя зевок и глядя на несчастного, в чьих жилах смерть уже начала свою ужасную работу, — можно сказать, что день начинается неплохо; пусть Всемогущий Творец Зла посылает мне четыре подобных жертвы в неделю, и я не перестану возносить самые искренние и жаркие молитвы в его адрес.
Тем временем, ожидая нас, Нуарсей и Клервиль позавтракали вдвоем, после чего мы присоединились к ним, и все, что произошло этим утром, осталось нашей с министром тайной. Мужчины уехали в Париж, захватив с собой обреченного мальчика, а мы с Клервиль возвратились в город в ее карете.
Касательно этого приключения, мне нечего добавить, друзья мои: преступление, как и все остальные, к которым приложил руку Сен‑Фон, увенчалось полным успехом; вскоре после того он вступил во владение наследством, оказавшимся весьма солидным, как он и предполагал, и миллион' ливров — двухгодичная рента от его нового состояния — был подарком, который он торжественно вручил мне за пособничество.
По дороге в столицу Клервиль засыпала меня довольно щекотливыми вопросами, на которые я отвечала весьма уклончиво и ловко. Разумеется, я рассказала ей о наших плотских утехах, ибо не было никакого смысла скрывать их, да она бы мне и не поверила, если бы я их отрицала. Однако о главном — тайных замыслах Сен‑Фона — я умолчала. Воспользовавшись моментом, я напомнила подруге о ее обещании помочь мне вступить в клуб либертинажа, о котором она однажды мне намекнула, и она дала мне честное благородное слово, что меня примут на самом ближайшем собрании. Мы въехали в город, расцеловались и простились друг с другом.
КНИГА ТРЕТЬЯ
Настало время, друзья мои, немного подробнее рассказать вам о моей жизни, роскошной жизни, которую я заслужила беспредельным распутством, с тем чтобы вы могли сравнить ее с беспросветной нуждой и прочими несчастьями, не покидавшими мою сестру с тех пор, как она пошла путем добродетели; и ваш просвещенный философский ум подскажет вам, какие выводы следует сделать из этого сравнения.
Итак, я жила на широкую ногу, если только это бледное выражение способно передать вызывающую роскошь, окружавшую меня, что, впрочем, вовсе не удивительно при тех безумных расходах, которые я могла себе позволить благодаря своему покровителю. Не считая бесчисленного количества предметов, требуемых для удовлетворения потребностей Сен‑Фона, я имела в своем распоряжении великолепный особняк в Париже и прелестное поместье возле Со в Барьер‑Бланш — самое уютное гнездышко, какое можно себе представить; к моим услугам всегда была дюжина лесбиянок, четверо столь же услужливых горничных, секретарь, ночная служанка — она же сиделка, три экипажа, десяток лошадей, четыре лакея, подобранных по выдающимся мужским качествам и по размерам членов, и все остальное, необходимое для ведения большого хозяйства; за вычетом содержания челяди и прочих текущих расходов, мне оставалось два миллиона, которые я могла тратить на свои прихоти и капризы. Думаю, стоит сказать несколько слов о моей повседневной жизни.
Начну с того, что каждый день я просыпалась в десять часов. До одиннадцати я никого не принимала, кроме самых близких друзей, после чего до часу дня продолжался мой туалет, на котором присутствовала вся челядь дома; приблизительно в час дня я давала приватную аудиенцию посетителям, которые приходили просить моей протекции, или министру, когда он бывал в Париже. В два часа я отправлялась в Барьер‑Бланш, где мои опытные и обладавшие большим вкусом поставщики ежедневно демонстрировали мне очередную партию живого товара: четверых свежих мужчин и столько же свежих женщин, которым предстояло в полной мере удовлетворять мои безгранично извращенные капризы. Чтобы дать вам хотя бы приблизительное представление об этом товаре, скажу, что ни один из этих предметов не стоил мне дешевле двадцати пяти луидоров, а очень часто я платила в два раза больше, поэтому можете мне поверить, что я получала самые превосходные экземпляры обоего пола; на этих смотринах мне не раз попадались женщины и девушки из очень приличного и даже высшего общества, одним словом, в том торговом доме я вкушала сладчайшие наслаждения. К четырем часам пополудни я обыкновенно возвращалась в город и обедала с друзьями. Не стану описывать блюда, подаваемые к столу: ничто в Париже не могло сравниться с ними по роскоши, утонченности и обилию, кстати, я была очень строга к своим поварам и виночерпию и требовала от них исключительного усердия; впрочем, не буду останавливаться на этом, так как вы достаточно знаете мою требовательность в этих вопросах. Быть может, гурманство — не столь уж великий порок, однако я числю его среди самых своих любимых, ибо всегда считала, что если не довести до патологической крайности один, даже самый малый порок, невозможно насладиться по‑настоящему всеми остальными. После поистине королевской трапезы я обычно отправлялась в театр или участвовала в утехах министра, когда был день его визита.
Что касается моего гардероба, моих драгоценностей и украшений и моих капиталов, мне кажется, четыре миллиона будут слишком малой цифрой, чтобы оценить их, несмотря На то, что к тому времени мое знакомство с господином де Сен‑Фоном длилось не более двух лет. Половину этой суммы я держала в золоте и часто, по примеру Клервиль, раскрывала крышки своих сундуков с сокровищами и предавалась среди них неистовой мастурбации. «О, как обожаю я злодейство! — стонала я, с вожделением оглядывая свои богатства и испытывая оргазм от одного этого зрелища, — Как прекрасно это золото, что дает мне средство и силы творить зло!» Да, милые мои друзья, от этой сладостной мысли я пролила целые моря спермы! Стоило мне захотеть новую безделушку, новое платье — словом все, что угодно, — и мой любовник, который терпеть не мог, когда я надевала на себя одну и ту же вещь чаще двух раз, немедленно удовлетворял мое желание, и за все это от меня требовалось совсем немного: пренебрежение к человеческим законам, разврат, либертинаж и неустанная забота о том, чтобы министр утолил все свои чудовищно мерзкие прихоти. Таким образом я получала вознаграждение за то, что потакала своим собственным вкусам, за то, что благодаря непрерывным излишествам похоти находилась в состоянии постоянного опьянения.
Вы хотите знать, как я себя чувствовала морально, пребывая в этой роскоши, сочетаемой с безудержными наслаждениями? Ну что ж, хоть у меня и нет особого желания говорить на эту тему, я расскажу вам все без утайки. Ужасающее распутство, в которое день ото дня я погружалась все глубже и глубже, настолько изъязвило и исковеркало мою душу, до такой степени отравили ее пагубные советы и примеры, среди которых проходила моя жизнь, что ни единого су из своих богатств я не. потратила на то, чтобы помочь умирающим от голода. Кстати, в ту пору в краях, где находится мое поместье, случился ужасный голод, и жители оказались в безысходном положении. Я помню эти жуткие сцены, когда вдоль дороги бродили и валялись брошенные родителями дети; то было время самоубийц, и толпы голодных и оборванных крестьян приходили просить милостыню к моему порогу, а я была тверда и неумолима и нарочно, подогревая свою, и без того не расположенную к милосердию, душу, швыряла сказочные суммы на устройство газонов и цветников в своем парке. Разве можно раздавать подаяния, с возмущением говорила я себе, когда ты блаженствуешь в будуарах с зеркальными стенами, выстроенных посреди парка, дорожки которого украшены мраморными купидонами, Афродитами и Сафо? Я спокойно взирала на несчастья, которые могли бы, кажется, смягчить даже каменные сердца, я спокойно смотрела на плачущих матерей, на голых детишек, на их истощенные голодом скелеты, плотоядно улыбалась и отрицательно качала головой, и в продолжение этих трудных месяцев спала еще крепче, чем прежде, и ела с еще большим аппетитом. Проанализировав свои ощущения, я обнаружила, что предсказания моих наставников сбылись полностью: вместо гнетущего чувства жалости в моей душе царило какое‑то беззаботное и безмятежное волнение, вызванное злом, которое я творила, когда гнала прочь этих несчастных, а в моих нервах бушевал пожар наподобие того, что подогревает нас, когда мы нарушаем закон или попираем предрассудок. Постепенно я стала понимать, что нет приятнее ощущения, чем осуществлять такие принципы на практике; я поняла, что если нищета, вызванная злой судьбой, может быть сладострастным зрелищем для того, чей ум, наподобие моего, воспитан на таких доктринах, тогда нищета, причиной которой являемся мы сами, делает наше удовольствие во много раз больше; как вам известно, мое воображение исключительно плодотворно, поэтому оно начало бурлить, как кипящий котел. Логика здесь проста: до сих пор я черпала удовольствия от того, что отказывала умирающему от голода в подаянии, которое могло продлить его жалкую жизнь, а что если я стану непосредственной и единственной причиной его голода? Если так сладостен отказ от добрых дел, каким же неземным наслаждением станет зло, когда ты сама будешь творить его! Я загорелась этой мыслью, я долго смаковала ее, и вот наступил критический момент, момент, когда плоть возгорается от искры, поступающей из возбужденного до крайности мозга, когда человек особенно чуток к голосу своих желаний — самых острых и самых мощных желаний, перед которыми блекнут и, в конечном счете, отступают все прочие. Но это как сон — приснился и скоро забылся, — и вновь человек возвращается в мир осторожности и благоразумия, потому что возврат этот дается без всяких усилий. Дурные поступки, совершаемые в уме, не оставляют никаких следов в окружающем мире, и никому не вредят, однако они тревожат душу. Ага! — думает человек, — чем же станет для меня сам поступок, если от одной только мысли о нем так сладко заныло мое сердце? Искушение слишком велико, и жуткий сон обращается в явь, и явью этой становится злодейство.
Не далее, чем в одном лье от моего поместья стоял жалкий домишко, принадлежавший одному бедному крестьянину, некоему Мартену Дегранжу; на этой земле у него почти никого и ничего не было, Кроме его восьмерых детей и жены, чья доброта, приветливость и трудолюбие делали ее настоящим сокровищем для любого мужчины, и вы, может быть, не поверите, но этот приют бедности и добродетели возбудил мою ярость и мое вожделение. Очень справедливо полагают — и я могу подтвердить это, — что преступление — сладострастная вещь; не менее справедливо и то, что огонь, который она зажигает в человеке, воспламеняет факел похоти, тогда достаточно мимолетной мысли о преступлении, чтобы человек превратился в костер вожделения.
Отправляясь туда, я захватила с собой Эльвиру и баночку с фосфором; когда мы подошли к дому, я послала эту маленькую шельму вперед отвлечь хозяев и сказала, что через минуту присоединюсь к ней, после чего незаметно пробралась на чердак, прямо над комнатой, где спали эти бедняги, и спрятала горючее вещество в сено. Потом, так же быстро и незаметно, спустилась и вошла в дом; самая маленькая девочка с радостью расцеловала меня, мы с ней немного поиграли, затем я поговорила с ее матерью о хозяйственных делах. Отец предложил мне какой‑то освежающий напиток и вообще был настолько гостеприимен и радушен, насколько позволяли его скудные средства. Однако я не изменила своего намерения и ничуть не смягчилась. Хотите знать, каковы были мои ощущения? Так вот, я внимательно проанализировала их и не обнаружила в себе ни грамма жалости — только восхитительное возбуждение, которое пронизывало каждый мой нерв: прикоснись ко мне кто‑нибудь в тот момент, и я бы кончила десять раз подряд. Я осыпала ласками всех членов этой чудесной семьи, в чьи недра уже бросила своей рукой семя смерти; я великолепно вела свою партию: чем чернее было мое вероломство, тем сильнее зудилось и трепетало мое влагалище. Я подарила женщине какие‑то тряпки и леденцов для ее отродья; мы простились и пошли домой, но я находилась в таком необыкновенном возбуждении, которое было бы уместнее назвать исступлением, что у меня подгибались колени, и Эльвире пришлось оказать мне помощь. Мы свернули с дороги в кусты, я подняла юбки, расставила ноги и не успели пальцы девушки коснуться моей промежности, как я испытала судорожное извержение — никогда до тех пор со мной не случалось ничего подобного.
— Что с вами, мадам? — удивилась Эльвира, которая, разумеется, не знала о моем поступке.
— Не разговаривай, ласкай меня… ласкай, — отвечала я, впиваясь в ее губы. — Просто у меня сегодня очень хорошее настроение, вот и все. Поэтому дай‑ка мне свою куночку — я позабавлюсь с ней, и мы обе истечем спермой.
— Но что все‑таки случилось?
— Случилось нечто ужасное, голубка моя, и поверь мне, что сперма, рожденная из мерзких мыслей и поступков, всегда течет особенно обильно. Так что ласкай меня, Эльвира, не останавливайся и ни о чем не спрашивай, ибо я должна кончить по‑настоящему.
Понятливая девочка опустилась на колени, я обняла дрожащими бедрами ее голову, ее язычок скользнул между моих нижних губок и начал свое восхитительное путешествие…
— Разрази меня гром! — задохнулась я от восторга. — Так, так! Очень хорошо…
И тотчас мое семя пролилось на ее губы, нос и попало даже в глаза. Отдохнув, мы продолжили путь.
Домой я вернулась в неописуемом окрыленном состоянии; казалось, все самые сильные импульсы, все самые порочные инстинкты в едином мощном порыве вознесли в небо мою душу; я была в каком‑то бреду, похожем на ярость; я была способна на любой, самый чудовищный поступок, была готова осквернить и втоптать в грязь и себя и все вокруг. Еще я горько сожалела, что удар мой пришелся на столь ничтожно малую часть человечества, между тем как бурлившего во мне зла хватило бы на весь мир; я удалилась в один из своих будуаров, разделась донага, легла на кушетку и велела. Эльвире прислать ко мне первых попавшихся ей на глаза мужчин; скоро они явились, и я заставила их оскорблять и унижать меня так, будто перед ними была самая дешевая потаскуха. И они щипали, тискали, царапали, били меня, плевали мне в лицо; они использовали и осквернили все мое тело: влагалище, анус, грудь, рот, и я жалела, что у меня так мало алтарей, которые я могла им предложить. Некоторые мужчины, устав от столь мерзкого распутства, ушли и прислали своих друзей, которых я вообще ни разу до сих пор не видела, и им тоже я предоставила все свои отверстия, не утаив ни одного, для всех я стала покорнейшей шлюхой, и плоть моя уже не извергалась, а выливалась свободным торжествующим потоком. Один из этих животных, самый грубый и ненасытный, — я измотала его вконец, — вдруг заявил, что хочет иметь меня не в постели, а в навозе; я позволила волоком утащить себя в хлев и там, опустившись в навозную жижу и экскременты, раскинула ноги и заставила его делать со мной все,, что ему вздумается. Негодяй с радостью и яростью набросился на мое тело и отпустил меня только после того, как испражнился на мое лицо… И я была счастлива. Чем глубже погружалась я в грязь и мерзость, тем сильнее становилось мое возбуждение и тем сладостнее было мое удовольствие. Менее, чем за два часа я изверглась раз двадцать подряд, а Эльвира все это время неустанно ласкала и возбуждала меня, но ничто — ничто абсолютно! — не облегчало моих мук, жутких и одновременно сладостных, вызванных единственной мыслью — мыслью о преступлении, которое я совершила. Поднявшись наверх в спальню, мы увидели вдалеке красноватые отблески пламени. —