Кунин Иосиф Филиппович
ПЕТР ИЛЬИЧ ЧАЙКОВСКИЙ
Светлой памяти ВАСИЛИЯ ВАСИЛЬЕВИЧА ЯКОВЛЕВА
ПРЕДИСЛОВИЕ
Книга И. Ф. Кунина «Петр Ильич Чайковский» отвечает давно назревшей потребности читателя в биографии великого русского композитора.
Автор исследовал и использовал новые историко-биографические материалы, прямо или косвенно бросающие свет на сложный жизненный путь Чайковского. Особенно важное значение получает по-новому освещенный период юности композитора, формировавшейся под знаком созидательного пафоса 60-х годов. Прослежено много интересных связей музыки Чайковского с народно-песенными источниками. В изложении автора глубоким социальным содержанием наполняется тема «судьбы», проходящая через творчество композитора.
Обширный фактический материал оживлен в книге лирическими нотами, коренящимися в чувстве любви и уважения к личности Чайковского, обрисованной живо и ярко. Художественная образность книги делает зримыми, реально-ощутимыми обстановку и людей, окружавших его.
В то же время в этой книге нет обстоятельного описания всех сторон и всех подробностей жизни Чайковского. Нет здесь и разбора музыкальных произведений. Чтобы узнать, каковы отличительные черты мелодий Чайковского, как построены его оперы и симфонии, что характеризует его оркестр, его фортепьянный и романсовый стили, читателю надо ознакомиться с другими книгами. Перед автором стояла иная задача — воссоздать идейный и душевный мир Чайковского в его постепенном формировании, противоречиях и неувядаемой красоте.
Широкая картина многосторонних связей композитора и его творчества с эпохой помогает уяснить единство устремлений Чайковского-музыканта и Чайковского — передового деятеля, последовательно боровшегося за гуманистические идеалы в искусстве. Эта борьба служит сюжетным стержнем всей книги, путеводной нитью при изложении творческой эволюции Чайковского, существа его взаимоотношений с современниками, а также и с нами, его потомками.
|
А. Альшванг
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава I. «АЗ ЕСЬМ ПОРОЖДЕНИЕ ГЛИНКИ»
22 августа 1850 года на сцене Александринского театра в Петербурге давали оперу Глинки «Жизнь за царя». Это был самый обыкновенный спектакль, шедший в мертвый сезон, когда светская публика еще не вернулась в столицу из поместий и с пригородных дач. И в то же время это был спектакль, единственный в своем роде. Гениальную оперу Глинки первый раз в жизни слушал в этот день десятилетний Петя Чайковский.
К театру подъехали незадолго до начала. За порогом великолепного здания сразу открывалось небывалое чудесное царство. Запахи духов, пыли, краски и гарного масла сливались в какой-то особенный театральный аромат. Сквозь разноголосый гул толпы проступали звуки настраиваемых инструментов оркестра. Вот флейта тоненько вывела крохотную певучую фразу. Вот осанисто прогудел бархатистым шмелиным гудением контрабас. И сейчас же послышалась скрипка, точно запела вполголоса грустную песню и стихла на полуслове, не договорив.
Александра Андреевна Чайковская, окликнув своих замешкавшихся в коридоре сыновей, вошла в узкую пустую ложу. Старший стал прилежно разглядывать великолепно украшенную красно-золотую, залу театра и фигуры греческих божеств на потолке. Младший поместился около матери. Здесь, в ложе, ему еще слышнее стали звуки настраиваемых инструментов. Казалось, что они, как игрушки в старой сказке, улучив момент, принялись сами играть в музыку. Каждый старался за себя, не думая о других. Один забирался по лестнице звуков вверх и оттуда, словно расшалившийся сорванец, стремительно скатывался обратно. Другой, как прилежный школьник, твердил не дававшуюся ему фразу. Одобрительно, но не громко стукнул барабан — так! Вот так! Мальчик положил руки на бархатный барьер и наклонился над сияющей огоньками и золотом украшений бездной. Взгляд его побежал по рядам к сцене. И сразу зазвенел третий звонок.
|
Огромная люстра, свисавшая с потолка, качнулась, потом с неожиданной легкостью стала подниматься и скрылась в люке. Зал померк. Зато загорелись огоньки в оркестре. Среди музыкантов скользнула темная фигура, показалась в середине, против сцены; тихо стукнула палочка. Без сомнения, это был капельмейстер. Мгновенье, короткое властное движение, и — о, чудо! — звонкий» слепящий гром ударил в оркестре. Ему дружно ответили смычки, засновав по струнам. Еще удар — выше, светлее, с отголосками, и ту самую в сердце проникающую мелодию, какую давеча недосказала скрипка, вдруг негромким голосом запела деревянная дудочка. Как волны, шли теперь друг другу на смену тихие дуновения и властные взрывы звучаний, то успокаивая, то угрожая и тревожа, то разливаясь широким раздольным напевом.
Занавес поднялся среди шумного ликования оркестра. На открывшейся сцене сурово и торжественно пела толпа крестьян в лаптях и высоких войлочных шапках перед бревенчатыми избами с резными крылечками. Слова были слышны плохо, только врезывалось в память уверенное, тяжкое «Страха не страшусь! Смерти не боюсь!» и дорогое, гордое слово «Русь». С веселой плясовой вышли нарядные, в цветных сарафанах и паневах крестьянки, потом опустела просторная сцена и спела свою песню, глядя в чистое поле, девушка с пышными кисейными рукавами повыше локтя, с длинной русой косой в алых лентах.
|
Вдруг девушка проворно обернулась: на сцену взошел плотный, осанистый мужик. «Это Сусанин, Петров, — сказал мамин голос шепотом. — Глядите, вот он подошел к Антониде…» Мальчик знал до этого, что Петров — фамилия знаменитого артиста, но, глядя на пожилого мужика, тряхнувшего головой и раздумчиво выговорившего: «Что гадать о свадьбе! Свадьбе не бывать!» — он тотчас же забыл об этом. На сцене в этот миг вовсе не было артиста. Около Антониды, девушки с кисейными рукавами, стоял сам Сусанин. Он был невесел, озабочен, ждал напастей, и у мальчика до боли сжалось сердце, когда он вспомнил, что враги убьют Сусанина. Было почти невозможно смотреть на могучего, коренастого человека в темном дорожном кафтане, слушать его неторопливую певучую речь и знать о нем то, чего он сам еще не знает.
Властные сигналы труб и беззаботно шаловливая мелодия скрипок открыли второе действие. Пышноусые паны и беленькие танцорки плавно двигались по сцене под звуки польского; пронесся, как вихрь, огненный краковяк; началась мазурка. Пели мало, и слова почти не долетали до ложи, но все было понятно: там, на Руси, готовились к трудному отпору врагам, здесь беспечно веселились и чванились враги.
Как сон, промелькнули третье и четвертое действия. Тревожно прозвучали в оркестре знакомые трубные сигналы; под звуки польского в избу Сусанина вошли незваные гости в блестящих латах. И бесстрашный Сусанин повел их в дремучий лес, на верную гибель. Вот она, эта непроглядная лесная глушь, засыпанные снегом вековые ели, протяжный, заливистый вой пурги… Звенит мазурка, но как она изменилась! Как растеряны, как напуганы заблудившиеся враги! И следа нет от задора и спеси! Один Сусанин торжественно-спокоен. Зачем же ему нужно умереть? Зачем в эту долгую, страшную ночь Сусанин один перед врагами! Что ж медлят жених Антониды и воины? Нет ответа. В самую душу падают звенящие решимостью и смертною тоскою слова: «Чуют правду!..» Глухая жалоба вырывается из его груди: «Мое детище, Антонидушка! Ты чуяла гибель мою, с рыданьем меня отпустила!»
Проснулись враги, пробудилась резвая мазурка в оркестре, но теперь нет в ней веселья и резвости, ничего в пей не слышится, кроме отчаянной тревоги. Розовая заря встает над заснеженным лесом. Свирепые, разъяренные, кидаются чужеземные воины на Сусанина. Затихает оркестр. Опускается занавес.
И вновь ударяет звонкий, ослепительный гром. Торжественное внятно, хоть и без слов, поет мелодия суровое, неколебимое «Страха не страшусь! Смерти не боюсь! Лягу за Русь!». На сцене оживленно, людно. В лад со всеми учащенно бьется сердце мальчика. Но что-то мешает ему всецело отдаться порыву радости: какая-то тень лежит на ликовании, омрачая общее торжество. В праздничной толпе появляются Антонида, ее жених и Ваня, приемыш Сусанина. Среди глубокой тишины раздается грустная, одинокая песня сироты, горюющего о погибшем. Как она желанна и знакома, эта кроткая жалоба! Каждый звук ее проходит в душу и смягчает скорбь.
И вот сияет праздничая Красная площадь. Гремит могучее всенародное «Славься, славься, святая Русь!». Громче и громче трубят трубачи на сцене. Звуки оркестра и хора прорезывает «колокольный трезвон. «Слава» ширится неудержимо, все затопляя в своем стремительном разливе. Медленно, среди восторженных рукоплесканий и криков «браво! браво!» опускается занавес. Мать с тревогой наклоняется над побледневшим, счастливым лицом сына: «Устал, Петруша?» Он качает головой, не в силах вымолвить слово, и только благодарно сжимает мамины руки. «А ты, Коля, доволен?» Коля перестает хлопать в ладоши. Да, ему тоже очень понравилось, особенно танцы и конец. На площади перед театром Чайковских ожидает наемная карета. Всю дорогу Петя молчит. Музыка еще звучит в его ушах.
В 1850 году, когда Чайковский впервые услышал оперу «Иван Сусанин», ее гениального автора не было в столице. Он жил в Варшаве, опасаясь нездорового климата Петербурга и уклоняясь от горьких впечатлений и воспоминаний столичной жизни. Еще при первой постановке, в 1836 году, «Сусанин» был встречен враждебно влиятельными придворными и аристократическими кругами. Народность музыки вызывала раздражение, уверяли, что подобные песни можно услышать на всякой улице, в любом трактире. Холодно встретили те же, задававшие тон круги вторую оперу Глинки, «Руслана и Людмилу». Подавая пример другим, император Николай I уехал из театра, не дожидаясь конца оперы. Несмотря на то, обе оперы Глинки имели большой успех. Как кажется, именно ввиду этого успеха уже в 1843 году в Петербург была приглашена прославленная итальянская труппа, которой отдали несколько дней в еженедельном репертуаре.
В следующем сезоне русской труппе оставили уже только одно воскресенье, а в 1846 году ее без дальних размышлений отправили в Москву. Лишь поздней весной и ранней осенью в Александринском драматическом театре и в театре-цирке, вперемежку с водевилями и пантомимами, давала спектакли русская оперная труппа, приезжавшая гостить в столицу.
«Сусанин» был написан для народа, о нем знала вся Россия, а шел он раза три в год в Петербурге да столько же в Москве, шел в обветшалых декорациях, в истрепанных костюмах, на нищенски освещенной сцене. «Руслан» был, казалось, забыт всеми. Недостаточно известны были оркестровые пьесы Глинки. Весть о большом успехе его «Камаринской» и «Арагонской хоты» в концерте 15 марта 1850 года крайне удивила Глинку. «Или наша публика, доселе ненавидевшая инструментальную музыку, вполне изменилась, — писал он своему приятелю, — или действительно эти пьесы, писанные с любовью, удались свыше моего ожидания — как бы то ни было, но этот вовсе неожиданный успех чрезвычайно ободрил меня».
Но одна ласточка весны не делает. В России уже много лет стояла суровая зима и стужа леденила кровь в жилах. Угас Белинский, умолк Грановский, эмигрировали Герцен и Огарев… Глинка задыхался в этой атмосфере. Последние годы жизни он почти не мог работать: задумал новую оперу, готовил симфонию и бросил и то и другое в самом начале. Слушателей, вот чего ему недоставало. Почти полное прекращение величайшим русским композитором его художественной деятельности в самом расцвете дарования— позорное, несмываемое пятно на николаевском строе.
Нет, в борьбе за русское искусство правительство Николая I не было сторонним наблюдателем. Всей мощью, всей тяжестью ничем не ограниченной и никем не контролируемой власти оно налегло на молодую поросль передовой русской культуры, ломая и выворачивая с корнем ее побеги. Двадцатипятилетие своего царствования Николай I отпраздновал среди могильной тишины, водворенной в стране мерами полицейского террора. В 1850 году, когда Чайковскому исполнилось десять лет, в далекой Сибири и на «погибельном Кавказе» медленно угасали последние, еще оставшиеся в живых декабристы — самые передовые, самые честные, самые даровитые русские люди первой четверти века. В каторжных тюрьмах умирало, сходило с ума, изнемогало второе поколение русских революционеров — петрашевцы. В безводных прикаспийских степях тянул солдатскую лямку великий народный поэт Украины Шевченко. В Оренбургском отдельном батальоне отбывал ссылку Плещеев, на стихи которого Чайковскому суждено было в будущем написать немало романсов. Сосланный в Вятку, собирал обильную жатву горьких наблюдений самый глубокий русский сатирик Салтыков-Щедрин. В Омокой тюрьме, на каторжных работах отбывал свой срок Достоевский. В одиночном каземате Петропавловской крепости томился друг юности Белинского, участник революции 1848 года Бакунин, только что выданный царю австрийскими жандармами. В 1850 году по приказу Николая I был заочно приговорен к вечному изгнанию из России Герцен. Тогда же по личному распоряжению императора отдан под надзор полиции великий русский драматург Островский…
После революционных событий 1848 года на Западе и первых признаков нарастания революционного кризиса в самой России цензурный намордник стал столь плотен, что русской литературе грозила скоропостижная смерть от удушья. «Общество быстро погружается в варварство, спасай, кто может, свою душу!» — записал 28 марта 1850 года в своем дневнике профессор Никитенко.
Этот трагический поединок между самодержавием и русской культурой был вызван не случайными и не быстро преходящими причинами. Шла к концу целая эпоха русской истории. Тяжело умирал феодально-крепостнический порядок и, умирая, пытался любой ценой продлить свою агонию. Приходили в движение порабощенные массы крестьянства. Далеко за пределами узкого круга революционных борцов все, что только было в России честного и мыслящего, стихийно обращалось против крепостничества и его главной опоры — николаевской империи. Если, по меткому определению историка С. М. Соловьева, Николай I был воплощенное «не рассуждать!», то естественно, что любое «рассуждение» получало значение протеста. Если ложь лежала в самой основе изжившего себя строя, если ложью он только и мог отгораживаться от страшной для него действительности, то простая правда о жизни становилась обличением.
Такой почти непереносимой правдой была для николаевского режима и музыка Глинки. Она была вызовом подлому крепостному порядку, топтавшему и душившему тысячи Сусаниных, насмерть засекавшему в армии тысячи Сабининых, превращавшему крестьянских девушек в игрушку барской прихоти. В решающие годы, когда в России, по выражению Ленина, «все общественные вопросы сводились к борьбе с крепостным правом и его остатками»[1], музыка Глинки смело и правдиво говорила о благородстве и душевной силе русского крестьянина, о величии народа, о неисчерпаемой красоте и поэтичности народного творчества. «Музыку создает народ, — утверждал Глинка, — мы, композиторы, только аранжируем ее»[2]. Что же удивительного, если эту создаваемую народом музыку стоявшие у власти крепостники старались заглушить безобидными трелями и руладами итальянской оперы?
Но не заглохла музыка Глинки. Русские композиторы второй половины века создавали правдивые, полные глубокой любви к народу оперы, и «Иван Сусанин» Глинки стоял перед ними живым образцом красоты, человечности и патриотизма. Они искали музыкального воплощения для исторических преданий, для поэтического мира народной фантазии, и непревзойденным примером служила им опера-сказка «Руслан и Людмила». Складывалась русская симфоническая школа, и вся она, по слову Чайковского, как дуб в желуде, уже заключалась в «Камаринской» Глинки.
Русская классическая музыка, как и вся русская классическая культура XIX века, родилась из великой борьбы народа с крепостным строем. Она возникла тогда, когда дальнейшее сохранение этого строя грозило подорвать самые основы существования России. Она продолжала свое цветение и тогда, когда, отказавшись в 1861 году от крепостного права, крепостники пытались сохранить помещичью собственность на землю, кабальную эксплуатацию крестьян и — главное условие своего политического господства — российское самодержавие. Пока русские композиторы стояли на народной почве борьбы с крепостничеством, художественные заветы Глинки сохраняли для них свое непосредственное значение. Без Глинки невозможны были бы ни Даргомыжский, ни Римский-Корсаков, ни Бородин, ни Мусоргский, ни Чайковский. «Аз есмь порождение Глинки», — шутливо писал Петр Ильич своему издателю П. И. Юргенсону в разгар работы над оперой «Евгений Онегин».
Шло время, а воспоминание о 22 августа 1850 года не бледнело в памяти Чайковского., Посещение оперы «Иван Сусанин» стало одним из бесконечно дорогих Чайковскому воспоминаний. Разлученный с матерью, он не забывает в письме к ней отметить: «В коронацию был ровно год, как мы с вами были в театре и смотрели «Жизнь за царя»1. Проходит сорок лет с лишком — вся богатая музыкальными впечатлениями жизнь Чайковского, — ив 1892 году в беседе с сотрудником газеты «Петербургская жизнь» он объясняет свою исключительную любовь к «Ивану Сусанину» художественным восторгом, давно испытанным и оставившим след на всю жизнь…
В отзывах Чайковского о музыке Глинки слышится не просто любовь. Перелистывая пожелтевшие страницы «Русских ведомостей» за 70-е годы, перечитывая музыкальные статьи Чайковского, там помещенные, то и дело встречаешь среди спокойных отчетов о событиях музыкальной жизни Москвы строки, согретые какой-то особенной восторженной нежностью. Недосягаемо гениальными называет Чайковский оперы Глинки. «Далее не может идти художническое творчество, — восклицает он при разборе музыки Глинки к трагедии «Князь Холмский», — перед подобной красотой опускаются руки и чувствуется совершенное бессилие выразить ее словами…»
Художественный кругозор Чайковского, как мы еще не раз убедимся, был чрезвычайно широк. Он с бесконечной любовью относился к Моцарту, симпатизировал Бизе и Григу, высоко ставил дарование Римского-Корсакова, глубоко уважал Балакирева. Его вкусы в известной мере менялись на протяжении жизни, но Глинке, особенно же «Ивану Сусанину», Чайковский, как справедливо указывал его близкий друг Ларош, оставался «неизменно верен». Вся музыкальная деятельность Чайковского развивалась на широком пути, открытом русским композиторам Глинкой. От Глинки шел не показной, глубокий демократизм музыки Чайковского. От Глинки — художественный реализм, потрясающая правда чувства, выраженная в совершенной форме. Наконец, Глинка создал образцы музыки, по выражению Чайковского, «действительно русской» по духу. И в этом отношении автор «Лебединого озера» и оперы «Евгений Онегин» был порождением Глинки.
Глава II. В СЕМЬЕ
Петр Чайковский родился 25 апреля (7 мая по новому стилю) 1840 года. Отец его, горный инженер Илья Петрович Чайковский, года за три до того был назначен начальником Камско-Воткинского горного округа. Вот почему будущий композитор увидел свет в рабочем поселке огромного Воткинского металлического завода.
Ко времени рождения Пети отцу его было около 45 лет, матери—26 лет. Мальчик родился крепким и здоровым. Суровый климат Прикамья, с долгой снежной зимою, короткой весной и жарким летом, был ему на пользу. Проводя много времени на воздухе, играя с детьми, приглядываясь к жизни взрослых, мальчик, сам того не замечая, жадно впитывал впечатления окружающего. Прохладными летними вечерами от большого заводского пруда доносились протяжные заунывные песни рыбаков, зимою на плотно укатанной дороге рассыпчато звенели бубенцы ямских троек, тысячами огоньков переливался крепко подмороженный, хрустящий под ногами снег, и на снежную пелену ложились прозрачные голубые тени. Наметая сугробы, проносились грозные февральские вьюги. На масленой неделе в поселке строились городки из снега и льда, в середине помещался «Городничий», а заводская молодежь с пением «Ивушки» и дружными криками штурмовала крепость, стараясь вытолкнуть городничего. Это Масленица выбивала Зиму из ее снеговых твердынь. А там уже недалеко была и пасха с малиновым колокольным звоном, и веселый праздник открытия навигации, и семик с девичьими хороводами, и длинные летние прогулки за ягодами, за орехами, за грибами… Осенние дожди надолго загоняли детей под кровлю. Но в большой семье некогда скучать. То старший брат Коля затевал шумную игру в лошадки в большом пустом зале, то сестра и кузина лечили захворавшую куклу, то сам Петя неутомимо придумывал все новые и новые игры.
В письмах Ильи Петровича за 1843 и 1844 годы упоминания об «общем любимце» Пете встречаются довольно часто. В дружной семье Чайковских каждое расставание сильно волновало не только детей, но и взрослых. Вслед уехавшему или уехавшей летели длинные обстоятельные письма, содержащие порою драгоценные для нас черты. В конце июля 1844 года Александра Андреевна Чайковская со старшим сыном уехала по делам в Петербург. Разлука с матерью провела глубокую борозду в душе Пети. На первое, еще детское, горе отозвалось и первое, сколько мы знаем, пробуждение творческого музыкального начала. 26 августа Илья Петрович, среди многоразличных хлопотливых обязанностей горного начальника всегда находивший минуту для детей, упоминает в письме к жене, что Петя и Саша распевают сочиненную ими песенку «Наша мама в Петербурге». Саше было в это время не более двух лет, так что, можно полагать, автором песенки был будущий создатель оперы «Евгений Онегин». Композитор, желавший всеми силами души, чтобы его музыка служила опорой и утешением наибольшему числу людей, сам начал с поисков в музыке утешения и опоры.
Музыкальная одаренность проявляется обычно уже в раннем детстве, когда только-только начинает мерцать огонек сознания. Недаром музыка так тесно связана с миром первичных чувств. Недаром в музыке такую роль играют простейшие выразительные интонации, вроде колыбельной или причитания-всхлипывания. Но идут годы, и по мере обогащения жизненным опытом взрослеет и музыкальное творчество. Музыка оказывается способной передать сложное движение чувства, запечатлеть в звуках картины природы, склад личности, народный характер, наконец, большие идеи, являющиеся сгустком жизненного опыта целых поколений, целых эпох.
Как происходит этот удивительный процесс? Как и в силу чего музыкально одаренный ребенок становится великим композитором? У нас все еще нет полного ответа на эти вопросы. Попробуем, однако, ближе присмотреться к природным данным и жизненным условиям Петра Ильича Чайковского. Начнем с его семьи.
Прадед Петра Ильича, Федор Афанасьевич Чайковский, первый из предков композитора оставивший по себе некоторую память, служил в начале XVIII века в войске Петра I, участвовал еще в молодые годы в знаменитом Полтавском бою и умер в старости от ран в чине сотника. Его сын Петр, человек, видимо, незаурядный, внес новое начало в семейные традиции, окончив незадолго до того основанный Московский университет по отделу медицинских наук; врачебной деятельностью он, однако, занимался недолго и, закинутый судьбою на Урал, постепенно дослужился там до места городничего. Эго был скромный и честный человек. За многолетнюю службу он не нажил себе никакого состояния, и маленьких Чайковских, которым он настойчиво стремился дать образование, приходилось не без труда размещать по казенным стипендиям, или, как тогда говорили, определять на казенный кошт. Старшие сыновья пошли по военной части. Второй его сын, Иван, пал смертью храбрых во Франции в 1814 году; третий, Петр, участвовал в пятидесяти двух сражениях, неоднократно бывал ранен и умер в глубокой старости в чине генерал-майора.
Иначе сложилась жизнь младшего сына, отца композитора. Как Илья Петрович сам об этом рассказывал в своих воспоминаниях, его, тринадцатилетнего «бедного мальчишку», в 1808 году, после окончания Вятского народного училища, отвезли в Ижевский завод, где начальником округа был тогда А. Ф. Дерябин. Человек, по выражению Ильи Петровича, «изумительной деятельности и мягкости характера», он приютил и обласкал мальчика, а потом, видимо, захватил его с собою в Петербург, когда тремя годами позже стал полновластным директором департамента горных и соляных дел. Здесь его питомец был определен в Горный корпус, также находившийся в ведении Дерябина, и кончил его отлично, с серебряной медалью в 1817 году. Дерябин умер в 1820 году, но посеянное семя не заглохло. Реорганизованный им. Горный институт стал на долгие годы одним из лучших учебных заведений России, питомником широко образованных инженеров, созидателей отечественной промышленности и науки.
Прямым учеником и продолжателем Дерябина был и Илья Петрович. С основания «Горного журнала» в 1825 году и до назначения в Воткинск он был его ближайшим сотрудником. Статьи с подписью «И. Чайковский» появлялись в нем почти ежегодно, и каждая вносила что-либо новое в познание естественных богатств России, в технологию выделки железа, в разработку русской технической терминологии. В 1828–1831 годах Илья Петрович преподавал в Горном корпусе горную статистику России и горное право. Тридцать лет спустя, в 1858–1863 годах, будучи назначен директором Технологического института, И. П. Чайковский преобразовал практическое училище в высшее учебное заведение, в «рассадник, откуда выходили русские деятели, способные заменить иноземных наставников русской промышленности»[3]. С научной и педагогической деятельностью Илья Петрович сочетал огромную практическую работу. Воткинский завод, когда И. П. Чайковский был туда назначен в 1837 году, считался одним из наиболее передовых железоделательных и металлических заводов и обладал отлично подобранным инженерно-техническим персоналом. При Чайковском на заводе впервые в России пудлинговое производство железа, введенное вместо кричного, получило широкое промышленное применение. В те же годы завод наладил производство судовых механизмов для Камского пароходства. Позднее, в 70-х годах, один из лучших камских пароходов носил имя «Чайковский» в честь отца композитора. С юности восприняв высокое понятие о труде и долге, Илья Петрович до глубокой старости представлял живой образец неустанного труженичества. Отношение к труду оказалось, быть может, самой драгоценной чертой, унаследованной Петром Ильичом от своего отца.
Другой характерной особенностью Ильи Петровича было его страстное, всю жизнь продолжавшееся увлечение театром и музыкой. Это увлечение он вынес, несомненно, из стен Горного корпуса, где воспитанникам прививалась любовь к театру, регулярно устраивались любительские ученические спектакли. Не случайно из Горного корпуса вышли такие выдающиеся артисты, как В. А. Каратыгин и близкий приятель Ильи Петровича В. В. Самойлов. Еще больше внимания уделялось музыке. «Музыка, — читаем мы в уставе корпуса 1805 года, — особенно полезна в том отношении, что по выпуске воспитанников из корпуса может приятным образом занимать их в свободное от должности время, особенно в удаленных местах Сибири, куда они службою предназначаются, и, может быть, отвлечет их от вредных занятий, кои в праздности для молодых людей последствиями бывают гибельны». Нельзя не признать этот взгляд на облагораживающее, нравственно воспитательное значение музыки чрезвычайно чутким и дальновидным.
Из всех технических учебных заведений того времени только в Горном корпусе учили пению и музыке. Будущим горным инженерам преподавалась игра на фортепьяно, из их среды был составлен ученический оркестр, исполнявший несложные симфонии и увертюры популярных опер. К ежегодным торжественным экзаменам разучивались песни, оркестровые пьесы и хоры из опер. В стенах корпуса Илья Петрович научился играть на флейте и петь. Двадцать лет спустя, уже будучи начальником Воткинского горного округа, он все еще не забросил любимого искусства. «После обеда были у меня квартет и трио, — читаем в одном из его писем 1837 года, — флейта — я, гитара наподобие лиры — Романов: он очень хорошо играет, виолончель — Вокар, гвардеец». Едет ли жена в Петербург, он напутствует ее: «Пожалуйста, съезди в Павловск по железной дороге, а если боишься, то найми карету, забери кого хочешь и послушай там оркестр Германа, а после мне расскажи». Посещает ли обедню, он непременно отмечает «очень хороших певчих». Ярко проявляется его любовь к музыке в настойчивых заботах о ремонте и заказе новых валов к оркестрине — небольшому механическому органу. «Попроси его [мастера], — пишет он жене
12 августа 1844 года, — сделать пять или больше валов хороших пьес по твоему выбору, мне бы хотелось иметь вал с вальсом Штрауса и французскую кадриль… Для вернейшей наколки валов я послал свой любимый вал: Каватину из Семирамиды[4]… Если [бы] это дело кончилось 700 или 800 рублями, даже и дороже, я буду на все согласен; разумеется, что с этой прихотью, которая уже входит в число необходимых, ты сократишь или уничтожишь другие мои поручения, например, шубу и тому подобное, — смотря по деньгам».
Неудивительно, что при такой любви к музыке, при взгляде на музыку как на нужное дело, служащее объединению и воспитанию людей, Илья Петрович заботливо следил за музыкальным образованием своих детей.
В 1850 году, когда мать повезла маленького Петю в Петербург учиться, Илья Петрович в письме жене заботливо напоминает: «Ты не забыла, конечно, и о музыке, грешно бросить начатое доброе дело». Если доброе дело началось, если оно не было брошено ни тогда, ни позже, если оно дало такой пышный цвет и такой полновесный плод, большая доля признательности за это должна быть, по справедливости, адресована Илье Петровичу.
Не менее велико и плодотворно было влияние на Петра Ильича его матери. В памяти Петра Ильича навсегда сохранился образ высокой, довольно полной женщины с чудным взглядом и необыкновенно красивыми руками. «Таких рук нет больше и никогда не будет!» — говаривал он, уже будучи взрослым. Спокойная, всегда ровная, любящая и строгая, она проявляла свою любовь к детям скорее в поступках, чем в словах. Тем больше ценили дети нечастые ласки, выпадавшие на их долю.
Как и ее старшая сестра Екатерина Андреевна Алексеева, известная в своем кругу певица-любительница, Александра Андреевна Чайковская была одарена незаурядными музыкальными способностями.
Она хорошо пела, а в молодые годы играла на арфе, которую в своем девичьем дневнике назвала «несравненным инструментом». Естественно, что мать первая подвела Петю к фортепьяно. Для него не было лучше песен матери. Мы знаем, что алябьевского «Соловья» Петр Ильич до конца жизни не мог слушать без слез, — его пела Александра Андреевна, как исполняла она, несомненно, и другие романсы и песни, бывшие в 40-х годах на устах у всех, а следовательно, и «на слуху» у Пети. Мать была для него воплощением нравственной чистоты и неисчерпаемым источником сердечного тепла, в котором он постоянно испытывал сильнейшую потребность.
В числе самых глубоких музыкальных впечатлений, залегших с детства в сознание Чайковского, была русская народная песня. Во все времена уральские заводы были настоящими очагами и заповедниками песенного творчества. По-старинному, истово справляли здесь свадебный обряд. Студеной зимой, после праздника крещенья, жалостно причитали невестины подружки, в последний раз расплетая ей косу; отводя в песнях душу и надрывая сердце родичам, отпевала свою волю сама невеста, выдаваемая на чужую сторонушку, что «горем засеяна, тоской огорожена, слезами улита»; гремел хор гостей, славя «молодых». Здесь, на широких просторах, где выше всего поднимались волны пугачевского восстания, где из поколения в поколение трудилось смышленое, талантливое рабочее население, здесь певали и песни молодецкой удали — разинские, пугачевские, была даже песня о декабристах, — и горько протестующие песни-жалобы на судьбу, на недолю. В одной из них — песне сироты, начинавшейся словами: «Мал-то я от тятеньки, мал остался…» — любопытны строки:
Болят-то, болят резвы ноженьки
Со дороженьки,
Болят-то, болят белы рученьки
Со работушки,
Болит мое сердечушко
Со кручинушки.
Невольно вспоминается первая картина оперы «Евгений Онегин», где со схожими словами, хотя и с другим напевом, выходят на сцену крестьяне.
Эти песни с их гибкой распевностью, текучестью мелодии, глубокой выразительностью, ни с чем не сравнимой задушевностью глубоко западали в сознание будущего музыканта. «Что касается вообще русского элемента в моей музыке, т. е. родственных с народной песнью приемов в мелодии и гармонии, то это происходит вследствие того, что я вырос в глуши, с детства, самого раннего, проникся неизъяснимой красотой характеристических черт русской народной музыки…» — так писал Петр Ильич в письме 1878 года.
Самыми счастливыми днями в жизни Петра Ильича навсегда остались ясные дни, проведенные в белом домике на Офицерской улице в Воткинске, где бесшумно повертывались валы оркестрины, безмятежно звучали старинные арии и танцы, а порою в тихие летние вечера долетали смягченные расстоянием то протяжные, тоскливые, то удалые и задорные песни заводских рабочих.
Невысокий мальчик с прекрасными «думающими» глазами и слегка настороженным выражением лица, с непокорным вихром на голове, в праздничном костюмчике из цветной клетчатой шотландки смотрит на нас со старинной семейной фотографии 1848 года. Раннее детство с безотчетной радостью жизни осталось к этому времени для Пети уже позади. Из длительной поездки в Петербург в 1844 году Александра Андреевна вернулась в октябре с новым членом семьи — молоденькой француженкой-гувернанткой Фанни Дюрбах.
Быт маленьких Чайковских решительно переменился. С шести часов утра, когда Фанни поднимала детей с постели, время было строго распределено, и программа дня исполнялась пунктуально. Занятия французским и немецким сменялись уроками русского, для которых приходил отдельный учитель. «Предметы» преподавала Фанни по-французски, русского она не знала. Свободного времени у детей оставалось совсем немного. Фанни настаивала, чтобы они проводили его в «телесных упражнениях», проще сказать — в играх на открытом воздухе или в просторном зале. Не забывала Фанни и о поэтической стороне воспитания. По субботним вечерам она читала детям вслух „из книги Мишеля Массона о детстве знаменитых людей. Пете особенно запомнилась история Жанны д’Арк, простой пастушки, спасшей свой народ от чужеземного ига. Он полюбил также книжку с цветными картинками «Маленькие музыканты» Эжени Фоа — собрание рассказов о детстве Люлли, Гретри, Буальдье и других композиторов. Уже будучи в Петербурге, в 1851 году, он просил мать прислать ему «Маленьких музыкантов», память о которых не изгладилась среди новых впечатлений. В предпраздничные вечера Фанни любила посумерничать: свечей не зажигали, дети собирались около нее в тесный кружок и по очереди рассказывали все, что приходило им в голову. Петя особенно отличался в этих рассказах — «никто не фантазировал прелестнее», — вспоминала потом Фанни.