– Успокойся, Тамара. Я ничего не вижу, ты слишком быстро листаешь страницы.
Я стала листать их еще быстрее. Тогда она ухватила меня за запястья своими сильными руками и твердо произнесла:
– Хватит, Тамара.
Это сработало. Сестра Игнатиус взяла у меня дневник и открыла первую страницу. Потом быстро пробежала глазами первые строчки.
– Это не для чужих глаз. Здесь твои мысли.
– Я не писала.
К этому времени я поняла, что она тоже не писала. У нее переменилось выражение лица, и ее растерянность не была наигранной.
– Тогда… кто?
– Не знаю. Надо посмотреть в начале.
– Здесь стоит завтрашнее число.
– Кое‑что из написанного рассказывает о событиях завтрашнего дня.
Дождь стучал в окно до того громко, что казалось, стекло вот‑вот разобьется.
– Откуда тебе знать, если завтра еще не наступило?
Голос у нее стал мягче, словно она пыталась уговорить разбушевавшегося психа, чтобы он отдал ей нож. Наверное, это отлично подействовало бы, вот только у меня не было ножа и никто не вкладывал его мне в руку. Не мой случай.
– Может быть, ты проснулась среди ночи и сама все это написала? Была сонная и поэтому ничего не помнишь. Я в таком состоянии еще и не то делаю. Брожу по дому, ищу что‑то, сама не знаю что, передвигаю вещи, а утром ничего не могу найти. Правда‑правда, – со смешком договорила она.
– Это другое, – спокойно возразила я. – Я написала о том, что произойдет сегодня и о чем я понятия не имела. Дождь, Розалин, плащ, вы…
– А что я?
– Я написала, что вы будете тут.
– Но, Тамара, я всегда тут, и тебе это известно.
Сестра Игнатиус продолжала говорить, пытаясь придать моей истории некое рациональное объяснение. Она рассказала о том, как однажды ночью пришла в комнату сестры Марии в поисках садовых перчаток, потому что ей приснилось, будто пора сажать репу, и до смерти напугала сестру Марию. Я отключилась. Не могла я написать пять страниц и совершенно об этом не помнить. Как я могла предсказать дождь, появление Розалин с плащом, сестру Игнатиус, поджидающую меня в оранжерее с лишним костюмом?
|
– Тамара, наш разум иногда играет с нами в странные игры. Когда мы что‑то ищем, он предпочитает свой маршрут. И нам ничего не остается, как следовать за ним.
– Но я ничего не ищу.
– Неужели? А вот и дождь перестал. Я же говорила. Пойдем в дом, обсохнешь, и я дам тебе выпить что‑нибудь горячее. Вчера я сварила суп и положила в него собственноручно выращенные овощи. Думаю, там что‑нибудь еще осталось, если сестра Мария не выпила его весь через соломинку. Накануне она потеряла свои протезы, и сестра Питер Регина неосторожно наступила на них. С тех пор она все пьет через соломинку. – Она прикрыла рот ладошкой. – Ох, извини, над этим нельзя смеяться.
Я хотела возразить, потому что вспомнила, что написала в дневнике о своей простуде. Но может быть, мне удастся что‑нибудь изменить? И я последовала за сестрой Игнатиус в сад.
Дом был похож на сестру Игнатиус. В нем хватало обманок, потому что внутри он был такой же старый, как снаружи. Мы вошли в заднюю дверь и оказались в коридоре, где было множество сапог, плащей, зонтов и шляп от солнца – короче говоря, все необходимое на любую погоду. По неровно уложенным камням мы прошли в кухню, где все было устроено на манер 1970‑х годов. Застекленные шкафы, линолеум на полу, клеенчатая скатерть, авокадо и апельсины во всех возможных местах, сохранившиеся с того времени, когда плоды земли несли в дом. Тут был длинный стол из сосны со скамейками по все стороны, такой длинный, что за ним могли бы усесться все Уолтоны[41]. Из комнаты рядом с кухней доносились звуки радио. Следуя по коричневой ковровой дорожке, я уперлась взглядом в большой телевизор примерно в тридцати дюймах от стены. Его покрывала кружевная салфетка, и на ней стояла фигурка святой Девы Марии. На стене висел простой деревянный крест.
|
В доме стоял запах старости. Затхлый запах плесени смешался с запахом бесчисленных обедов и пригоревшего масла. Чувствовался тут и запах сестры Игнатиус, чистый аромат талька, словно только что вымытого ребенка. Подобно дому Розалин и Артура, здесь тоже выросли поколения и поколения людей, которые бегали и кричали по коридорам, били посуду, взрослели, влюблялись и уходили, оставляя дому часть себя. Здесь не люди владели домом, а дом владел их душами. В нашем бывшем доме ничего такого не было и в помине. Я любила наш дом, однако все живое в нем начисто изничтожалось моющим пылесосом, который каждый день гнал застоявшиеся запахи всевозможными моющими средствами. А раз в три года комнаты декорировались заново. Старую мебель выбрасывали, новую расставляли по‑новому и стены красили в тон новых драпировок. У нас не было места эклектике, когда мебель собирается годами. И никаких сантиментов по поводу семейных воспоминаний. Новая дорогая мебель не оставляла места для сантиментов. Вот так было в моем доме.
|
Сестра Игнатиус все еще в своем костюме, в котором она работала с пчелами, умчалась прочь, словно малыш в подгузнике. Я сняла кардиган и положила его на обогреватель. Майка промокла насквозь, прилипла к коже и просвечивала, шлепанцы хлюпали, однако я не стала их снимать, чтобы не запачкать ничего грязью, принесенной из прежней семьи. И без меня слишком много всякого скопилось тут от чужих людей.
Сестра Игнатиус вернулась с полотенцем и сухой рубашкой.
– Прошу прощения, больше ничего не нашла. У нас давно не одевались семнадцатилетние девицы.
– Шестнадцатилетние, – поправила я ее, осматривая спортивную рубашку.
– Я бегала в ней марафон с шестьдесят первого по семьдесят первый год, – пояснила сестра Игнатиус, поворачиваясь к плите и собираясь поставить на нее суп. – Боюсь, ничего другого нет.
– Ого, а вы были, видно, в форме!
– Ты о чем? – Она приняла соответствующую позу и показала свои бицепсы. – Пока еще ничего не потеряно.
Я рассмеялась. Потом через голову сняла майку, положила ее на обогреватель и надела сухую рубашку, которая была длиной с мини‑юбку. Сняв шорты, я подпоясалась ремнем, превратив рубашку в платье.
– Ну как? – пройдясь по воображаемому подиуму, спросила я сестру Игнатиус.
Она со смехом присвистнула, выражая свое восхищение.
– Вот бы мне вернуть мои ножки! – воскликнула она и покачала головой. Сестра Игнатиус поставила на стол две миски с супом, и я с жадностью набросилась на еду.
Снаружи опять доносилось пение птиц, словно дождя не было вовсе, словно он нам привиделся.
– Как поживает твоя мама?
– Спасибо, хорошо.
Молчание. Нельзя лгать монахине.
– Не хорошо. Сидит целыми днями в своей спальне, улыбается и смотрит в окно.
– Значит, она счастлива?
– Она сошла с ума.
– А как считает Розалин?
– Розалин считает, что если скормить годовой запас еды за один день, то все будет в порядке.
У сестры Игнатиус дрогнули губы, как будто она усилием воли погасила улыбку.
– Розалин говорит, что это у нее от горя.
– Может быть, она права?
– А если бы мама стала голой кататься в грязи и распевать песни Энии[42], тогда как? Это тоже было бы от горя?
Сестра Игнатиус улыбнулась, и кожа у нее на лице сложилась как оригами.
– Твоя мама это делала?
– Нет. Но думаю, она недалека от этого.
– А что думает Артур?
– Артур разве думает? – парировала я, глотая горячий суп. – Нет, беру свои слова обратно. Артур думает, вы правы. Артур думает, но ничего не говорит. Брат же он, на самом деле. Или он слишком сильно любит Розалин, так что в ее словах его ничего не задевает, или он до того ее не выносит, что не хочет с ней разговаривать. Я пока еще не поняла.
Сестра Игнатиус, видимо, почувствовала себя неловко и отвернулась.
– Прошу прощения за свой язык.
– Полагаю, ты несправедлива к Артуру. Он обожает Розалин. И нет ничего, что бы он для нее не сделал.
– Даже женился?
Она поглядела на меня так, словно взглядом влепила мне пощечину.
– Ладно, ладно. Извините. Просто она такая… Не знаю… – Я стала подыскивать слово, которое подходило бы к тому, как я себя чувствовала в ее присутствии. – Собственница.
– Собственница, – повторила сестра Игнатиус. – Интересно. Не знаю почему, но мне стало приятно.
– Тебе известно значение этого слова?
– Конечно. Она хочет все иметь.
– Хм‑м‑м.
– Я хотела сказать, что она слишком заботится о нас, постоянно что‑то делает. Кормит нас по триста раз на день по какой‑то динозаврской диете, а мне бы хотелось, чтобы она успокоилась, отстала от меня и дала мне дышать.
– Тамара, хочешь, я с ней поговорю?
И тут меня обуял страх:
– Ни за что. Тогда она узнает, что я говорила с вами о ней. А я даже не поставила ее в известность, что мы познакомились. Вы моя страшная «грязная» тайна, – пошутила я.
– Что ж, – рассмеялась сестра Игнатиус, и у нее порозовели щеки. – Мне еще не приходилось выступать в такой роли.
Оправившись от смущения, сестра Игнатиус уверила меня, что не проговорится Розалин о нашем знакомстве. Еще немного времени мы посвятили дневнику, как и почему он появился у меня, и она еще раз сказала, что мне не надо волноваться, так как мой мозг испытывает большое давление и нет никаких сомнений, я сама сделала записи и забыла о них. Мне стало получше после этой беседы, хотя под конец я задумалась: а вдруг и правда с моим сном происходит что‑то неладное. Если я во сне заполняю дневник, что еще я могу делать во сне? У сестры Игнатиус хватило сил убедить меня, будто все таинственное в моей жизни на самом деле такая же норма, как все святое и чудесное, поэтому не надо терзать себя с ответами, которые рано или поздно явятся сами, облака рассеются и все сложное станет простым, а странное – обыкновенным. И я поверила ей.
– Нет, ты посмотри, как хорошо стало! – воскликнула сестра Игнатиус, поглядев в окно. – Опять вовсю светит солнце. Надо поскорее навестить пчел.
Прежде чем отправиться в сад, я переоделась и стала словно круглый Мишлен‑мен[43].
– Зачем вы держите пчел? – спросила я, пока мы шли к ульям. – Например, если поешь в школьном хоре, то иногда можно пропустить уроки, когда принимаешь участие в конкурсе или хор зовут в церковь, скажем, на свадьбу учительницы. Будь я учительницей, ни за что не пустила бы на свою свадьбу противных маленьких пакостниц, которые превращают в ад каждый день моей жизни, чтобы они мелькали у меня перед глазами еще и в самый счастливый день. Я бы сбежала на Сент‑Китс[44]или на Маврикий. Или в Амстердам. Там в шестнадцать лет уже разрешено пить спиртные напитки. Правда, только пиво. Ненавижу пиво. Но ведь разрешено, и я бы не стала отказываться. А вот замуж в шестнадцать лет я не пошла бы. Не знаю, разрешено ли там выходить замуж в шестнадцать лет. А вы должны знать, вам‑то ваш муж об этом наверняка говорил.
И я подняла глаза к небу.
– Значит, ты поешь в хоре? – спросила сестра Игнатиус так, словно не слышала больше ни слова из того, что я наговорила.
– Пою. Но только в школе. Никогда не участвовала ни в каких конкурсах. Один раз мы ездили в Вербьер кататься на лыжах, а во второй раз у меня был ларингит. – Я подмигнула сестре Игнатиус. – Муж маминой подруги врач, и он давал мне освобождения, когда я хотела. Думаю, он был неравнодушен к маме. Не хватало мне еще надрываться на их конкурсах, хотя наша школа всегда занимает первые места. Два раза мы победили на чем‑то все‑ирландском.
– А что вы поете? Мне больше всего нравилось слушать «Nessun Dorma»[45].
– Кто это сочинил?
– «Nessun Dorma»? – Сестра Игнатиус изумленно посмотрела на меня. – Это одна из самых красивых теноровых арий Пуччини. – Она закрыла глаза и, покачиваясь, стала напевать мелодию себе под нос. – Ах, как я люблю ее! Конечно же, в исполнении великого Паваротти.[46]
– Да, помню, такой жирный пижон, который пел с Боно[47]. Почему‑то я всегда считала, что он знаменитый шеф‑повар, а потом по новостям показали его похороны. Наверно, я его с кем‑то перепутала – наверно, с поваром, который на Кулинарном канале готовит необыкновенную пиццу. Например, с шоколадом. Один раз я попросила Маи приготовить что‑то подобное, так меня чуть не вырвало. Нет, его песни мы не поем. Мы поем «Заткнись и отпусти меня» «Тинг Тингс»[48]. Но у нас это звучало совсем по‑другому и очень серьезно, не хуже оперы.
– Кулинарный канал? А я и не знала, что такой есть.
– Это спутниковое телевидение. У Розалин с Артуром его тоже нет. Вам наверняка не понравится, но там есть и Религиозный канал. Но не исключено, этот канал как раз понравится. Они там круглые сутки говорят о Боге.
Сестра Игнатиус улыбнулась, обняла меня за плечи, прижала к себе, и мы пошли в сад.
– Давай займемся делом, – проговорила она, когда мы приблизились к ульям. – Вот еще что. Правда, я должна была спросить об этом раньше. У тебя нет аллергии на пчелиные укусы?
– Понятия не имею.
– Тебя когда‑нибудь кусали пчелы?
– Нет.
– Хм‑м‑м. Ладно, Тамара. Несмотря на все принятые меры, пчела все же может случайно тебя укусить. Да не смотри на меня с таким ужасом. Или отправляйся к Розалин. Уверена, она угостит тебя вкусными говяжьими ножками, чтобы тебе было не скучно дожидаться обеда.
Я промолчала.
– От одного укуса ты не умрешь, – продолжала она. – Конечно, если у тебя нет аллергии, но я все же намерена рискнуть. На это у меня смелости хватит. – И она озорно сверкнула глазами. – На укушенном месте появится небольшое вздутие, которое будет немного чесаться.
– Как комариный укус?
– Правильно. А это окуриватель. Сначала я запущу в улей дым, а потом мы посмотрим, что там и как.
Сестра Игнатиус начала действовать, а я с изумлением наблюдала, что все прочитанное мною утром в дневнике происходит в действительности, разворачивается словно сценарий. Тем временем сестра Игнатиус продолжала окуривать улей.
– Когда улью угрожает опасность, пчелы‑стражники выпускают некое летучее вещество, которое называется изопентилацетат, а еще называется запах опасности. Он поднимает по тревоге пожилых пчел, у которых больше яда, чтобы они защитили улей от незваных гостей. Однако, когда сначала впустишь дым, стражники бросаются на мед, так им велит инстинкт выживания, на случай если придется покинуть улей и поселиться где‑то еще. Поглощение меда действует на пчел успокаивающе.
Я смотрела, как дым проникал в улей. И вдруг я подумала о панике внутри. На меня накатила слабость, и я протянула руку, чтобы опереться о стену.
– На следующей неделе буду собирать мед. Если хочешь присоединиться ко мне, этот костюм твой. Приятно работать в компании. Сестры совсем не интересуются пасекой. Иногда мне нравится быть в одиночестве, но время от времени неплохо иметь компанию.
Голова у меня кружилась, стоило мне подумать о дыме внутри улья и бедных пчелах, панически заглатывающих мед. Мне хотелось оттолкнуть сестру Игнатиус, сказать ей, чтобы она замолчала, что мне совсем неинтересно собирать мед, но я слышала ее голос, ощущала ее возбуждение, ее радость от предвкушения моего общества и вспомнила запись в дневнике. Не говоря ни слова, я лишь кивнула в ответ и почувствовала, что еще немного – и я потеряю сознание. А всё дым.
– Во всяком случае, приятно, когда рядом кто‑то, хотя бы делающий вид, будто радуется происходящему. Я уже старая. И много мне не надо. Однако это здорово, что ты вызвалась быть добровольцем. Полагаю, самый подходящий день – среда. Надо еще послушать, какая будет погода, чтобы она не испортила нам все удовольствие. Не хватало еще промокнуть, как сегодня…
Она говорила и говорила, пока я не почувствовала на себе ее пристальный взгляд. Правда, она не видела моего лица так же, как я не видела ее лица под густой сеткой.
– Что с тобой, дорогая?
– Ничего.
– Ничего есть ничего. Но в нем почти всегда кроется нечто. Ты думаешь о дневнике?
– Да, думаю. Дело в том… нет, ничего. Ничего.
Мы немного помолчали, а потом, словно подтверждая ее слова, я спросила:
– Был кто‑нибудь в замке, когда случился пожар? Сестра Игнатиус ответила не сразу:
– К несчастью, да.
– Страшно видеть… валит дым. Люди в панике. Представляю.
Я опять прислонилась к стене, ловя на себе озабоченный взгляд монахини.
– Кто‑нибудь умер?
– Да. Умер. Тамара, ты не представляешь, сколько погибло людей, когда огонь набросился на этот дом.
На этот дом. Дом. Случившееся показалось мне еще более таинственным, когда сестра Игнатиус назвала такое огромное здание обычным словом «дом». Кто бы ни были жившие тут люди, для них замок был домом.
– А где они живут теперь? Те люди, которые выжили?
– Знаешь, Тамара, Розалин и Артур живут тут гораздо дольше меня… спроси их об этом. И не задавай мне вопросов, на которые я не могу ответить. Лгать тебе я не буду, понятно? Но этот вопрос ты должна задать им. Ясно?
Я пожала плечами.
– Ты поняла меня? – Она протянула руку и схватила меня за запястье так, что я через перчатку почувствовала силу ее пальцев. – Я никогда не лгу.
– Да‑да, поняла.
– Ты спросишь их?
Я опять пожала плечами:
– Спрошу когда‑нибудь.
– Спрошу, спрошу, это не разговор. Сейчас я сниму крышку и покажу тебе обитателей медовой империи.
– Ага. А как вам удалось собрать их всех там?
– Ну, это самое простое. Мы все, Тамара, и всегда стремимся домой. А теперь знаешь, я намерена показать тебе королеву улья.
– Вы пометили ее.
– Откуда ты знаешь?
– Когда я спала, то написала об этом в дневнике. Здорово, правда?
– Хм‑м‑м.
Домой я возвращалась довольно поздно. Весь день пробыла в саду. Как всегда, в своей любимой куртке, Артур тоже шел с работы, и я остановилась, чтобы подождать его.
– Артур, привет.
Он кивнул.
– Хороший был день?
– Ага.
– Ладно. Пожалуйста, Артур, мне надо поговорить с вами прежде, чем мы окажемся дома. Он остановился:
– Ничего не случилось?
Озабоченность, какой я ни разу не видела у него, преобразила его лицо.
– Да… Нет… Мама…
– А вот и вы. – Розалин стояла на переднем крыльце. – Наверно, оба умираете от голода. А у меня обед прямо из духовки, горячий, и ждет не дождется вас.
Я посмотрела на Артура, он – на Розалин. Наступила неловкая пауза, так как Розалин отказывалась оставить нас вдвоем. Тогда Артур сдался и зашагал по садовой тропинке к дому. Розалин отступила в сторону, пропуская его, потом вернулась на прежнее место, поджидая меня, после чего отправилась в кухню приглядеть за обедом. Когда мы уселись за стол, она поставила мамин обед на поднос и понесла его наверх. Я тяжело вздохнула.
– Разве нельзя сделать так, чтобы мама пообедала с нами внизу?
Некоторое время все молчали. Артур поднял взгляд на Розалин.
– Нет, детка. Ей нужен покой.
Я не детка. Я не детка. Я не детка.
– У нее покой круглые сутки. А мне кажется, ей нужны люди.
– Уверена, у нее все есть.
– Почему вы так думаете?
Не ответив, Розалин стала подниматься по лестнице. Буквально на одну минуту мы с Артуром остались вдвоем. Но, словно читая мои мысли, Розалин мгновенно вернулась в кухню и внимательно посмотрела на Артура:
– Пожалуйста, Артур, принеси бутылку воды из гаража. Тамара не любит водопроводную.
– О нет, мне все равно. Я попью и такую! – торопливо воскликнула я, не давая Артуру встать.
– Ничего страшного, если Артур принесет воду. Пожалуйста, Артур. Он поднялся со стула.
– Не надо, – твердо проговорила я.
– Розалин, она не хочет… – произнес Артур так тихо, что я едва расслышала его слова.
Розалин поглядела на Артура, потом на меня и стала подниматься по лестнице. У меня появилось ощущение, что она еще ни разу не совершала это путешествие наверх настолько стремительно.
Мы с Артуром немного помолчали. Потом я торопливо заговорила:
– Артур, с мамой надо что‑то делать. Это ненормально.
– Все, через что ей пришлось пройти, ненормально. Уверен, ей лучше поесть в одиночестве.
– Что? – Руки у меня буквально взлетели вверх. – Что это с вами двумя такое? Почему вам так нравится держать ее взаперти?
– Никому не нравится держать ее взаперти.
– Почему же вы не поговорите с ней?
– Я?
– Да. Вы. Вы ее брат, и я думаю, вам есть что ей сказать, если вы хотите вернуть ее обратно.
Артур прикрыл рот рукой и отвернулся от меня.
– Вы должны с ней поговорить. Артур, ей нужна ее семья.
– Хватит, Тамара, – прошипел Артур, и я отпрянула от него.
На мгновение он показался мне как будто оскорбленным. В его глазах вдруг появилась глубокая печаль. Потом, словно набравшись смелости, он, бросив взгляд на дверь кухни, снова посмотрел на меня. Подавшись вперед, он открыл рот и прошептал:
– Послушай, Тамара…
– Ну, вот и я. Твоя мама в отличном состоянии, – произнесла Розалин, вбегая в кухню своей семенящей, как у младенца, походкой.
Артур не сводил с нее взгляда, пока она не уселась на свое место за столом.
– Что? – спросила я Артура, съезжая на краешек стула. Что он собирался мне сказать?
Розалин повернула голову, будто получив некий сигнал.
– О чем вы говорили без меня?
Как нельзя вовремя Артур шмыгнул носом. Этого было достаточно для Розалин.
– Ешьте, – проговорила она с вызовом, занявшись ложками и мисками с овощами.
Артур не сразу приступил к еде. И съел он немного.
В тот вечер я несколько часов не могла оторваться от дневника. Положила его на колени и стала ждать, когда появятся слова. Однако незадолго до двенадцати меня сморило, а когда я открыла глаза, был уже час ночи, дневник все так же лежал у меня на коленях, но уже заполненный моей рукой. Вчерашней записи как не бывало, а на ее месте появилась новая – о завтрашнем дне.
5 июля, воскресенье
Не надо было говорить Уэсли о папе.
Эту фразу я прочитала несколько раз. Кто такой Уэсли?
Глава двенадцатая
Надпись на стене
Полагаю, когда я заснула, мне привиделось во сне именно то, что должно было привидеться.
Я лежала в постели, и в голове у меня крутилась запись, прочитанная в дневнике, когда я была в замке, прежде чем эта запись была стерта следующей. К счастью, я прочитала ее столько раз до того, как фразы исчезли со страниц, уступив место другим, что знала ее практически наизусть. Все, о чем я прочитала, сбылось. Неужели и завтра будет то же самое? Неужели это чья‑то злая шутка? Или я и вправду, как сказала сестра Игнатиус, пишу во сне всякую чепуху, которая по какой‑то странной причине сбывается?
Мне приходилось слышать, что некоторые люди засыпают и начинают творить разные не свойственные им вещи. До меня доходили слухи о сонной эпилепсии, сверхъестественной сексуальности, беспроигрышной игре или даже самоубийственном лунатизме, то есть самоубийстве или убийстве во сне. Известно о нескольких знаменитых случаях, когда люди совершали убийства, а потом заявляли, что делали это во сне. Двое из таких убийц были оправданы, но с тех пор они должны были спать в одиночестве и за запертыми дверями. Не знаю, то ли Маи видела это в новостях, то ли мне запомнился эпизод из «Перри Мэйсона»[49]под названием «Дело племянницы‑лунатички», из которого я почерпнула свои знания предмета. В любом случае, если такое возможно, тогда почему бы и мне, заснув, не писать в своем дневнике о том, что случится завтра?
Больше веры у меня было относительно лунатиков‑убийц.
Зная сон, который должен был исполниться на следующий день – согласно записи Тамары‑Из‑Завтра, – я стала напряженно соображать, как его изменить, как сделать так, чтобы папа не превращался в школьного учителя, чтобы удержать его подольше и всерьез с ним поговорить. Мне даже пришло в голову придумать некий шифр, который был бы понятен только нам с папой, и каким‑то образом вытащить папу из мира мертвых для прояснения неизвестных мне вещей. Это поглотило меня настолько, что я, естественно, увидела как раз то, о чем писала: то есть лицо моего папы, которое трансформировалось в лицо школьного учителя английского языка, потом мою школу, переехавшую в Америку, где я почему‑то не могла говорить по‑английски, потом яхту, на которой мы поселились. Отличие заключалось лишь в том, что меня постоянно просили петь ребята, учившиеся в Высшей школе музыки, но когда я открывала рот, из него не вылетало ни звука из‑за случившегося у меня ларингита. Однако мне никто не верил, так как я слишком часто врала прежде.
Было еще одно отличие, куда менее приятное для меня, так как яхта, на которой я жила, что‑то вроде Ноева ковчега, оказалась забитой людьми, как улей – миллионами пчел. В коридоры пробивался дым, но его никто не замечал, кроме меня, а люди продолжали есть, безостановочно набивать рот едой, сидя за длинными банкетными столами, как в фильме о Гарри Поттере, пока дым заполнял каюты. Единственной, кто видел это, была я, но никто не слышал меня, потому что из‑за ларингита я потеряла голос. Ну прямо притча о мальчике и волке.
Кое‑кто сказал бы, будто дневник оказался прав, а циник и вовсе предположил бы, что, позволив своим мыслям сосредоточиться на подробностях уже известного сна, я с неизбежностью увидела свой сон наяву. И я, как было предсказано, проснулась оттого, что Розалин с визгом уронила горшок на пол.
Откинув одеяло, я соскочила с кровати и упала на колени. Накануне я послушалась собственного голоса, посоветовавшего мне спрятать дневник под половицей. Если Тамара‑Из‑Завтра считала это важным, я не могла не последовать ее совету. Кто знает, почему она – или я – собиралась идти на все, желая скрыть игру своих гормонов? Может быть, Розалин решила сунуть нос не в свои дела, и она, или я, не написала об этом? Последние пару ночей я приставляла к двери своей спальни деревянное кресло. Конечно, Розалин этим не остановить, но, по крайней мере, ее визит не остался бы незамеченным. С тех пор она не видела меня спящей. Во всяком случае, насколько мне известно.
Я сидела на полу около двери и в который раз перечитывала последнюю запись в дневнике, когда услышала шаги на лестнице. В замочную скважину я увидела, как Розалин ведет маму наверх. Вскочив на ноги, я запела и заплясала, а Розалин, закрыв мамину дверь, постучалась ко мне.
– Тамара, доброе утро. У тебя все в порядке? – спросила она.
– Да‑да, спасибо, Розалин. Внизу что‑то упало?
– Ничего страшного. Это я уронила горшок. Ручка на двери начала поворачиваться.
– Нет, не входите! Я голая! – закричала я, рванувшись к двери и запирая ее.
– Ладно, ладно… – Упоминания о теле, особенно об обнаженном теле, смущали мою тетку. – Через десять минут будет готов завтрак.
– Отлично, – тихо произнесла я, не понимая, зачем ей врать. Мама спускалась вниз – это же здорово! Наверное, в нормальной семье из этого не делали бы ничего выдающегося, но только не в моей, да еще теперь.
Тогда‑то я окончательно поняла, насколько важна каждая строчка в дневнике, ведь все они были словно хлебные крошки, которыми я хотела пометить дорогу из моего старого дома в мой новый дом. Каждое слово было открытием, ключом к тому, что происходило у меня под носом. Когда в дневнике появилась запись, я услышала, как Розалин что‑то уронила и вскрикнула, побудив меня заняться чтением. Я должна была понять, что в обычных обстоятельствах она ничего не уронила бы, значит, произошло нечто такое, почему она все же уронила горшок. Зачем ей надо было лгать о том, что маме ни к чему спускаться вниз? От чего она оберегала меня? Или себя?
Я опять уселась на пол, прислонилась спиной к двери и стала читать запись, которую обнаружила накануне.
5 июля, воскресенье Надо рассказать Уэсли о папе. Ненавижу его, когда он смотрит на меня с жалостью. Если я ему не нравлюсь, значит, не нравлюсь. Отец, совершивший самоубийство, не делает меня лучше – хотя почему бы и нет? – и как Уэсли узнал о папе? Наверное, я лицемерю, когда говорю об этом, но мне совсем ни к чему, чтобы люди думали обо мне иначе, узнав о папе. Мне всегда казалось, что я хочу другого, настоящей симпатии. Я могу привлечь к себе всеобщее внимание, в конце концов, могу быть тем, кем хочу быть.
Я думала, мне это по душе. Если не считать первый месяц после смерти папы – ведь это я нашла его, поэтому мне задавали много вопросов, поили чаем, хлопали по спине, пока я с рыданиями делала заявления полицейским; а потом в клетке у Барбары, где Лулу было приказано не спускать с нас глаз, в результате для меня все свелось к ежечасному горячему шоколаду и дополнительным порциям зефира, – но особого внимания я не получила. Если не считать повышенного внимания со стороны Артура и Розалин, то в следующем месяце я превратилась в Золушку.
Помнится, я сразу невзлюбила Сьюзи, новую ученицу в нашем классе, но потом узнала, что ее брат играет в регби за «Лейнстер», и сразу же подсела к ней на уроке математики и целый месяц проводила у нее уик‑энды, пока брата не исключили из команды, когда он поломал чью‑то машину, выпив слишком много водки и «Ред Буллов». Желтая пресса разделала его под орех, и он потерял спонсоров из компании, производившей контактные линзы. Никто больше не хотел его знать. И через неделю я тоже бросила Сьюзи.