Войдя в дом, я оказался в просторной низкой комнате, обшитой деревянными панелями, будто сжатой со всех сторон бортами ветхих кораблей. На одной стене висела большая картина, вся закопченная и до того стертая, что только путем тщательного ее исследования, многократно к ней возвращаясь и настойчиво расспрашивая соседей, можно было кое- как приблизиться к пониманию замысла живописца. А замысел этот сводился, по всей вероятности, к следующему: невдалеке от мыса Горн на судно обрушился свирепый ураган; несчастный корабль уже наполовину погрузился в кипящие волны, и на картине видны только три его осиротевшие мачты; в довершение всех бед, разъяренный кит вознамерился перескочить через погибающее судно, и глаз живописца застиг его в тот страшный миг, когда оголенные мачты вот-вот вонзятся в черную китовую тушу.
Вся противоположная стена комнаты была увешана копьями и дубинками из арсенала варваров и каннибалов. Глядя на одно из этих жутких орудий — громадный металлический серп с изогнутой рукоятью, — нельзя было не съежиться, представляя себе кровавый урожай, собранный свирепым дикарем с помощью этого инструмента. Здесь же висели старые заржавленные гарпуны и остроги, изогнутые и покореженные — грозное оружие прославленных китобоев. О некоторых из них можно было бы рассказать замечательные истории. Вон той длинной острогой пятьдесят лет назад Нэйтон Свейн за один день поразил пятна дцать китов. А этот гарпун — так похожий на штопор — был заброшен в яванских водах, а извлечен из пучины лишь много лет спустя у мыса Бланко. Гарпун вонзился чудовищу в хвост и, подобно игле, блуждающей в человеческом теле, прошел за несколько лет путь в сорок футов и найден был у самого китового горба.
|
Миновав этот унылый вестибюль, я через низкую арку, пробитую, по всей вероятности, на месте бывшего громадного камина, попал в гостиную. Здесь было еще более уныло и сумрачно: над головой нависали такие тяжелые балки, а под ногами скрипели такие корявые, ссохшиеся доски, что впору было вообразить себя в кубрике дряхлого корабля, темной ночью покачивающегося у пристани. Вдоль стены стояли стеклянные ящики со всякими запыленными сокровищами, собранными в самых отдаленных уголках нашего обширного мира. Возле них слонялись, в ожидании ужина, несколько молодых матросов, разглядывающих заморские диковинки.
В глубине комнаты виднелось темное сооружение, на-поминающее голову гренландского кита. При ближайшем рассмотрении оказалось, что это действительно китовая челюсть, такая громадная, что под ней, наверное, могла бы проехать карета. В этой грозной китовой пасти были устроены полки, заставленные старинными графинами, флягами и бутылями, возле которых суетился маленький сморщенный буфетчик, втридорога продававший матросам горячку и погибель за наличные деньги.
Сообщив хозяину о своем намерении снять у него комнату, я услышал в ответ, что гостиница полна — нет ни одной свободной постели.
— Но постой-ка! — воскликнул он, хлопнув себя по лбу. — Ты ведь не станешь возражать, если я уложу тебя с одним гарпунщиком, а?.. Ты, я вижу, собираешься в плавание, вот и привыкай ко всяким неудобствам.
Я сказал ему, что не люблю спать вдвоем, но в этом случае все зависит от того, что собой представляет гарпунщик, и если он окажется не слишком грязным и пьяным, то уж, конечно, лучше укрыться половиной одеяла, которым поделится с тобой честный человек, чем и дальше бродить по незнакомому городу в такую холодную ночь.
|
— Ну вот и отлично, — ответил хозяин. — Присаживайся, ужин сейчас поспеет.
Вскоре все обитатели гостиницы были приглашены в соседнюю комнату к столу. Здесь горели только две тусклые сальные свечи в витых подсвечниках. Стужа — ну, прямо, как в Исландии. А камин давно остыл. Нам пришлось наглухо застегнуть свои бушлаты и греть оледеневшие пальцы о кружки с крутым кипятком. Зато угощение было самого высшего сорта: не только картошка с мясом, но и сладкие булочки, — да, клянусь честью, сладкие булочки к ужину! Один матрос накинулся на них с такой свирепостью, что хозяин ему заметил:
— Эй, приятель! Этак тебе ночью придется не сладко!
— Хозяин, — прошептал я, — уж не гарпунщик ли это?
— Нет, — сказал он с какой-то дьявольской ухмылкой, — тот гарпунщик лицом потемнее. Да и булочек он есть не станет: он питается одним только кровавым мясом.
— Черт его побери, — воскликнул я, — а где же он сейчас, этот гарпунщик?
— Скоро придет, не волнуйся, — ответил хозяин.
Но у меня уже возникли какие-то опасения по поводу «темнолицего» гарпунщика, и я решил, что, если и придется нам спать вместе, так, по крайней мере, я заставлю его первым раздеться и лечь под одеяло.
Ужин окончился, матросы разошлись по своим комнатам, только я остался в гостиной, размышляя о предстоящем ночлеге. Между тем обещанного мне гарпунщика все не было.
|
Глава четвертая
Загадочный гарпунщик
Никто не любит спать вдвоем. Честное слово, когда дело доходит до того, чтобы подняться в спальню, раздеться и лечь под одеяло, то тут даже родной брат оказывается лишним. Так уж устроены люди — они любят проделывать это в одиночестве. Но когда речь идет о том, чтобы разделить постель с совершенно чужим человеком, в чужом доме, в чужом городе, да к тому же человек этот — неизвестный гарпунщик, — то в этом случае возражения наши бесчисленно возрастают.
Чем больше я размышлял о своем гарпунщике, тем несносней казалась мне необходимость с ним спать. Да и час уже был поздний, и всякому честному гарпунщику давно следовало бы пристать к дому и взять курс на постель.
— Хозяин! Я передумал относительно гарпунщика, — сказал я, — я не стану с ним спать. Попробую устроиться здесь, на скамье.
— Как хочешь, — усмехнулся хозяин, — только доски-то здесь дьявольски жесткие — все в сучках да зазубринах. Но погоди-ка, у меня есть рубанок! Минутку терпения, и ты уляжешься у меня, как птенчик в гнездышке.
Но я не очень-то верил, что из сосновой доски можно выстругать пуховую перину. Я примерился к скамье и обнаружил, что она не только жесткая, но к тому же на целый фут короче, чем требуется. Так что и от этого варианта пришлось отказаться.
Проклятый гарпунщик, будь он неладен, придет ли он наконец? — думал я. — А может быть, упредить его, заперев дверь изнутри и устроившись в его кровати, не отзываться на стук, пали он хоть из всех пушек американского флота? Это была неплохая идея, но после минутного размышления я и от нее отказался. Ибо кто мог поручиться, что, выйдя из комнаты утром, я не увижу в дверях разъяренного гарпунщика, готового одним ударом сбить меня с ног?
Так и не найдя способа сносно провести ночь, не забираясь в чужую постель, я стал постепенно склоняться к мысли, что, пожалуй, мое предубеждение против неизвестного гарпунщика ничем не обосновано. Подождем, подумал я, пека он явится. Тогда я разгляжу его хорошенько и, быть может, в самом деле, мы отлично выспимся вместе.
Но дело уже близилось к полуночи, а моего гарпунщика все еще не было.
— Хозяин, — сказал я, — что он за человек? Он всегда так поздно ложится?
Хозяин снова усмехнулся.
— Нет, — ответил он, — вообще-то он ранняя пташка, но сегодня, видишь ли, он отправился торговать. Не знаю, что его так задержало, — разве что никак не может продать свою голову.
— Продать свою голову? Это еще что за сказки? — воскликнул я, чувствуя, что кровь во мне постепенно закипает. — Уж не хотите ли вы сказать, что в святой субботний вечер, вернее в утро святого воскресенья, этот гарпунщик ходит по городу и торгует своей головой?
— Точно так, — сказал хозяин. — И я предупреждал его, что здесь ему ее не продать — рынок переполнен ими.
— Чем переполнен? — заорал я.
— Да головами. Разве на свете мало лишних голов?
— Вот что, хозяин, — сказал я совершенно спокойно, — советую вам поискать для своих шуток кого-нибудь другого, а я не такой уж зеленый новичок.
— Возможно, возможно, — согласился хозяин, ухмыляясь и выстругивая себе зубочистку, — да только быть тебе не зеленым, а синим, если гарпунщик услышит, как ты поносишь его голову.
— Да я проломлю его чертову башку! — снова возмутился я безответственной болтовней хозяина.
— Она и так проломлена, — сказал он.
— Проломлена, — пробормотал я. — Что? Проломлена?
— Ну да, потому-то ее никто и не покупает.
— Хозяин, — проговорил я, подойдя к нему вплотную, — мы должны понять друг друга, и притом без промедления. Я прихожу к вам и спрашиваю постель; вы отвечаете, что можете предложить мне только половину, что другая половина принадлежит какому-то гарпунщику. И об этом гарпунщике, которого я еще даже не видел, вы упорно рассказываете самые загадочные и возмутительные истории, стараясь вызвать во мне неприязнь к человеку, с которым вы же вынуждаете меня спать под одним одеялом. Поэтому я требую, чтобы вы немедленно рассказали мне, что это за человек и могу ли я, не подвергаясь какой-либо опасности, провести с ним ночь. И прежде всего будьте любезны взять назад всю эту болтовню насчет продажи головы, ибо в противном случае я буду вынужден заключить, что этот гарпунщик — опасный сумасшедший, а с сумасшедшим я спать не собираюсь, и вас, сударь, да, да, именно вас, хозяин, за сознательную попытку принудить меня к этому я имею полное право привлечь к судебной ответственности.
— Ну и ну, — сказал хозяин, опять ухмыльнувшись. — Довольно длинная проповедь для такого бродяги. Однако спокойствие, спокойствие, молодой человек. Этот гарпунщик, про которого я тебе говорил, он, видишь ли, только что вернулся из южных морей и накупил там кучу новозеландских набальзамированных голов (занятные штуки, между прочим), и распродал уже все, кроме одной. Вот ее-то он и отправился продавать сегодня, — завтра-то воскресенье, а это уж никуда не годится, торговать человеческими головами на улицах, по которым люди идут мимо тебя в церковь. В прошлое воскресенье он как раз выкинул такой номер, и я остановил его уже в дверях, когда он выходил с четырьмя головами, нанизанными на веревку, ну, будто связка луковиц.
Это объяснение рассеяло тайну, казавшуюся необъяснимой, и показало, что хозяин в общем-то не собирался меня дурачить, — но, в то же время, что я мог подумать о гарпунщике, который бродит ночью по улицам, занимаясь таким людоедским делом, как торговля головами мертвецов?
— Поверьте мне, хозяин, этот гарпунщик — опасный человек.
— Платит регулярно, — возразил он. — Но послушай, ведь уже страх как поздно. Не пора ли тебе на боковую? Ей-богу, брось ты свои фокусы и отправляйся спать. Вот подожди-ка, я засвечу тебе огонек. — И, запалив свечу, он протянул ее мне. Но я все еще стоял в нерешительности, и тогда он, взглянув на часы, стоящие в углу комнаты, воскликнул: — Вот и воскресенье! Сегодня уж ты его, во всяком случае, не увидишь: видно, он встал на якорь где-нибудь в другом месте. Ну, пошли же! Ты идешь или нет?
С минуту я еще колебался, а затем, решившись, двинулся вслед за ним и, поднявшись по лестнице, очутился в маленькой комнатке, холодной, как раковина. Посреди комнаты стояла кровать такой чудовищной величины, что и четыре гарпунщика могли бы в ней разместиться с удобством.
— Ну вот, — сказал хозяин, ставя свечу на старый сундук, который служил одновременно подставкой для умывальника и столом. — Устраивайся поудобнее, да и спи себе на здоровье.
И с этими словами он ушел и оставил меня одного.
Глава пятая
Квикег
Откинув одеяло, я склонился над постелью. Особой изысканностью она не отличалась, но была все же вполне терпима. Затем я огля-делся по сторонам. Кроме сундука и кровати, мне удалось обнаружить в комнате еще грубо сколоченную полку и камин, а также большой матросский мешок, по-видимому заменявший гарпунщику чемодан. На полке лежала связка костяных рыболовных крючков, а у изголовья кровати стоял длинный гарпун.
Я сбросил ботинки и одежду и, задув свечу, залез под одеяло. Уж не знаю, чем был набит матрац — обглоданными кукурузными початками или битой посудой, — но я долго ворочался и не мог уснуть. Наконец я задремал и уж начал было потихоньку отплывать в царство сна, как вдруг услышал в коридоре тяжелые шаги и под дверью заметил слабую полоску света.
Господи помилуй, подумал я, ведь это, должно быть, гарпунщик, проклятый торговец головами! Но решил молчать, пока ко мне не обратятся. Держа в одной руке свечу, а в другой — пресловутую новозеландскую голову, незнакомец вошел в комнату. Не глядя в мою сторону, он пропутешествовал в угол и, поставив свечу прямо на пол, принялся возиться с веревками, перевязывавшими большой мешок, о котором я уже упоминал. Я горел желанием раз-глядеть его лицо, но, занятый развязыванием своего мешка, он стоял, отвернувшись от меня. Но вот веревки развязаны, он повернулся, и — боже правый, что за вид! Какая рожа! Темно-багровая, с прожелтью, да еще вся разрисована огромными черными квадратами! Ну конечно, так я и знал; все мои опасения подтвердились; изволь" теперь спать с этаким пугалом. Тут я припомнил историю об одном китобое, который, попав в плен к дикарям, был ими татуирован. И я предположил, что и этот гарпунщик в одном из своих дальних странствий пережил подобное приключение. Ну так что же, сказал я себе, это ведь только кожа, а под любой кожей может скрываться честная душа. Но чем же объяснить столь странный цвет его лица? Быть может, это всего-навсего тропический загар, и нечего тут особенно ломать голову? Однако мне еще не приходилось слышать о том, чтобы солнце превращало белого человека в багрово-желтого. Правда, я не был в южных морях, и возможно, что тамошнее солнце оказывает на кожу подобное воздействие.
В то время, как эти и подобные им мысли проносились в моей голове, гарпунщик по-прежнему не замечал меня. Но вот, порывшись в своем мешке, он извлек оттуда нечто вроде томагавка и сумку из тюленьей шкуры мехом наружу. Положив все это на сундук, он взял новозеландскую голову — вещь достаточно отвратительную — и запихнул ее в мешок.
Затем снял со своей собственной головы шапку, и тут я чуть было не взвыл от изумления. Ибо на голове его не было волос — во всяком случае, ничего такого, о чем стоило бы говорить — только маленький хохолок, скрученный над самым лбом.
Эта лысая багровая голова была как две капли воды похожа на заплесневелый череп, и не стой обладатель черепа между мною и дверью — я бы пулей вылетел вон из комнаты.
Между тем гарпунщик продолжал раздеваться и постепенно обнаружил руки и плечи. Помереть мне на этом самом месте, ежели я вру, но только упомянутые части его тела были покрыты такими же квадратами, как и лицо; и спина тоже, клянусь небом! Мало того, даже ноги его были разукрашены и походили на мощные стволы молодых пальм, по которым карабкается сотня темно-зеленых лягушек. Теперь мне было совершенно ясно, что передо мной — свирепый дикарь, вывезенный из южных морей каким-нибудь китобойцем.
При мысли об этом меня пробрал озноб. Быть может, он людоед, да к тому же еще и торгует головами своих жертв! Что, если ему приглянется моя голова, — о, господи! И какой жуткий у него томагавк!
Приблизившись к своему тяжелому плащу, брошенному на спинку стула, дикарь порылся в карманах и вытащил на свет маленькую горбатую фигурку, напоминающую трехдневного чернокожего младенца.
Вспомнив набальзамированную голову, я уже готов был поверить, что этот черный карлик и впрямь законсервированный ребенок, но, заметив, что он тверд как камень и к тому же блестит не хуже полированной шкатулки, сделал вывод, что, вероятнее всего, это просто деревянный идол, — и догадка моя тут же подтвердилась: дикарь подошел к камину и, взяв своего маленького уродца двумя пальцами, поставил его на железные прутья каминной решетки.
После этого он достал из кармана того же плаща горсть стружек и осторожно уложил их перед идолом; затем положил сверху кусок морского сухаря и, подняв с пола свечу, поджег ею стружки. Вспыхнуло пламя. Тотчас он сунул руку в огонь и быстро ее отдернул; повторив это движение несколько раз и изрядно, как мне показалось, подпалив себе пальцы, он, наконец, вытащил сухарь из огня. Затем, раздув немного жар и разворошив золу, он почтительно предложил обгорелый сухарь своему негритенку. Но, как видно, маленькому дьяволу не по вкусу пришлось это под-горелое угощенье — он даже не шевельнулся. Все описанное сопровождалось негромким гортанным бормотанием дикаря, который, по-видимому, молился нараспев, корча при этом самые противоестественные гримасы. Наконец он потушил огонь, весьма бесцеремонно вытащил идола из очага и небрежно сунул его в карман плаща, словно охотник, отправляющий в ягдташ подстреленную куропатку.
Все это сильно увеличило мое смущение, и, наблюдая несомненные признаки того, что сейчас, покончив со своими делами, он полезет ко мне в постель, я решил, что настал момент — теперь или никогда, покуда свет еще горит — нарушить столь затянувшееся молчание.
Но секунды, ушедшие на размышление о том, с чего же мне начать разговор, оказались роковыми. Схватив со стола томагавк, он сунул его одним концом в огонь, взял противоположный конец в рот и, выпустив громадное облако табачного дыма, прихлопнул чем-то свечу и со своим жутким томагавком в зубах прыгнул прямо на меня. Я немедленно завопил, а он, издав негромкий возглас изумления, принялся меня ощупывать.
Заикаясь, я пробормотал что-то нечленораздельное, откатился от него к стене и оттуда стал заклинать его ради всего святого не трогать меня и позволить мне встать и снова зажечь свечу. Но его гортанные возгласы дали мне понять, что он не вполне постигает смысл моих слов.
— Какая тут черт? — произнес он наконец. — Давай, говори, какая черт, а то убивать буду.
И его огненный томагавк стал в темноте описывать круги над моей головой.
— Хозяин! Бога ради! Питер Гроб! — заорал я. — Хозяин! Караул! Гроб! Ангелы! Спасите!
— Говори, какая тут черт! — рычал людоед, свирепо раз-махивая томагавком и осыпая меня дождем искр. Но тут, благодарение небу, в комнату вошел хозяин со свечой, и, выскочив из кровати, я бросился к нему.
— Спокойнее, спокойнее, — сказал Питер Гроб, ухмыляясь. — Квикег тебя не обидит. Ложись себе спать и ничего не бойся. — И он обратился к дикарю: — Эй, Квикег, этот человек будет с тобой спать, — понимаешь?
— Понимаешь, — ответил Квикег, сразу успокоившись и, попыхивая своей трубкой, махнул рукой в мою сторону, — твоя сюда полезай.
Он откинул край одеяла и, право же, проделал это не просто любезно, но даже с какой-то сердечностью и лаской. Я стоял рядом и смотрел на него. При всей своей татуировке он был, в общем, чистый и симпатичный дикарь. «Чего ради я затеял весь этот шум? — подумал я. — Он такой же человек, как и я, и у него есть столько же оснований опасаться меня, как у меня — бояться его. Уж лучше спать с трезвым язычником, чем с пьяным христианином».
— Хозяин, — сказал я, — велите ему убрать подальше его томагавк или трубку, как это у него называется; в общем, скажите, чтобы он перестал курить, и тогда я лягу с ним вместе. Я не люблю, когда курят в постели; это опасно, а к тому же я не застрахован.
Квикег выслушал от хозяина мою просьбу, тотчас ее удовлетворил и вновь вежливо пригласил меня в кровать, а сам улегся с самого краю, у стенки, словно показывая этим, что и пальцем меня не тронет.
— Спокойной ночи, хозяин, — сказал я. — Вы можете идти.
Я забрался в постель и заснул так крепко, как не спал еще ни разу в жизни.
Глава шестая
Утро
Проснувшись на следующее утро, я обнаружил себя в нежных и ласковых объятиях дикаря.
Положение мое было не таким забавным, как может показаться с первого взгляда, ибо разомкнуть его нежные объятия или хотя бы сдвинуть с места его руку оказалось мне не под силу, и, сколько я ни пыхтел, он продолжал крепко меня обнимать, словно бы не желая расставаться со мной до самой смерти. Я попытался разбудить его: «Квикег!» — но он в ответ только храпел. Чувствуя точно хомут на шее, я попробовал повернуться на бок, но тут меня что-то слегка царапнуло. Я отвернул одеяло и увидел, что под боком у дикаря, словно младенец, спит его томагавк. Ну и дела, подумал я, лежи тут среди бела дня в чужой постели в компании с дикарем и его томагавком! «Квикег! Бога ради, Квикег! Проснись!»
Не переставая извиваться, я громогласно заявлял ему о всей неуместности его объятий, и только после долгих увещеваний и многократных заявлений подобного рода мне удалось исторгнуть из его могучей груди хриплое ворчание; тотчас он убрал руку, встряхнулся, как пес после купания, уселся в кровати и, протерев глаза, уставился на меня с таким видом, будто не вполне понимал, как я тут очутился, хотя какое-то смутное сознание того, что он меня уже видел, казалось, медленно пробуждается в его взгляде. Придя, по-видимому, к достаточно определенному мнению обо мне и примирившись с фактами, он спрыгнул на пол и знаками дал мне понять, что готов, если угодно, одеться первым и затем предоставить комнату целиком в мое распоряжение. Что ж, думал я, жест вполне любезный, да и вообще, что бы там ни говорили о дикарях, а им от рождения присуща известная деликатность, и иной раз просто поражаешься, до чего они вежливы по натуре. А я, лежа в постели, со всей бестактностью цивилизованного чело-века следил за подробностями его туалета, — любопытство взяло у меня верх над благовоспитанностью: ведь такого человека, как Квикег, встретишь не каждый день.
К одеванию он приступил сверху, надев свою бобровую
шапку, а затем — все еще без брюк — нагнулся за башмаками. Уж не знаю, что было у него на уме, но только в следующую минуту — в шапке и с башмаками в руках — он втиснулся под кровать, откуда вскоре раздалось сосредоточенное сопенье, из чего я заключил, что он, по всей вероятности, натягивает башмаки на ноги. Мне, правда, не доводилось слышать о том, чтобы правила благопристойности требовали обуваться в уединении, но ведь Квикег был существом в промежуточной стадии — ни гусеница, ни бабочка: он был цивилизован ровно настолько, чтобы самыми невероятными способами выставлять напоказ свою дикость.
Наконец он появился из-под кровати и принялся, при-храмывая, ходить по комнате, причем его новые сапоги скрипели на весь дом и, сшитые, надо думать, не на заказ, по-видимому, немилосердно жали ему ноги.
Видя, однако, как он разгуливает перед окном в шапке и башмаках, без штанов, я постарался всеми возможными способами убедить Квикега ускорить свой туалет, а главное, поскорее надеть брюки. В этот утренний час всякий христианин на его месте стал бы мыть лицо. Квикег же, к моему изумлению, ограничился омовением рук, шеи и груди. Потом он напялил жилет и, обмакнув кусок мыла в таз, быстро намылил себе щеки. Я с интересом ожидал появления бритвы, но тут он взял стоявший в углу гарпун, предназначенный для охоты на китов, отделил лезвие от длинной рукоятки, снял с него чехол, провел лезвием по своей подошве и, прислонив к стене осколок зеркала, начал энергичными движениями брить, или, вернее, гарпунировать свою физиономию.
Туалет Квикега был вскорости завершен, и, облаченный в длинный лоцманский бушлат, он гордой поступью покинул комнату, неся в руке свой гарпун, словно маршальский жезл.
Через несколько минут я последовал за ним и, спустившись в гостиную, весьма любезно приветствовал хозяина. Я не таил на него зла, хотя он, наверное, немало позабавился на мой счет.
Замечательная это штука — смех от души. Но, к сожалению, довольно редкая. Поэтому, если кто собственной персоной поставляет людям добрый материал для хорошей шутки, то пусть он не жадничает и безо всякого стеснения отдаст себя на службу этому делу. Ведь человек, от природы наделенный смешным, порой оказывается куда полезнее для других, чем мы предполагаем.
Гостиная была полна новыми для меня людьми, прибывшими минувшей ночью. То были почти сплошь китобои: первые, вторые и третьи помощники капитанов, корабельные плотники, бондари и кузнецы, гребцы и гарпунщики — загорелые, мускулистые люди с нестрижеными бородами и косматыми гривами — настоящие морские волки.
Можно было безошибочно определить, сколько времени каждый из них провел на берегу. Взять, к примеру, того юношу, у которого щеки напоминают напоенные солнцем сочные груши, да и пахнут, наверное, так же сладко — он не далее как три дня назад прибыл из Индии. А на лице другого тропический загар уже успел сильно выцвести — этот, несомненно, уже не одну неделю валандается на берегу. Но никто, конечно, не мог похвастать такими щеками, как Квикег! У кого еще цвета и оттенки представлены на лице, как на географической карте?
— Э-хей! Еда готова! — вскричал наконец хозяин, распахнув дверь столовой, и один за другим мы чинно проследовали к завтраку.
Говорят, что люди, повидавшие свет, отличаются развязностью манер, легкостью в разговоре и не теряются в любом обществе. Ну что ж! Ведь им, как правило, есть о чем порассказать. Имея это в виду, я уселся вместе со всеми за длинный стол и приготовился выслушать с десяток захватывающих рассказов о приключениях китобоев. Но, к немалому моему изумлению, за столом воцарилось гробовое молчание. Да и вид у моряков был какой-то смущенный. Да, да! Вокруг меня сидели просоленные морские волки, многие из которых без малейшего колебания брали на абордаж огромных китов и не моргнув глазом вступали с ними в смертельные поединки. Но то было в открытом море, а здесь, на берегу, они сидели за общим столом и оглядывались с такой робостью, будто ни разу в жизни не выходили за ограду какой-нибудь тихой овчарни.
А что же Квикег? По воле случая, он оказался во главе стола и был невозмутим и холоден, как сосулька. Чтобы оставаться правдивым до конца, я не стану расхваливать его манеры. Вряд ли в приличном обществе принято садиться за стол с гарпуном в руках. Но Квикег орудовал своим гарпуном без всяких церемоний, протягивая его через стол — с немалой опасностью для окружающих, — чтобы загарпунить для себя пару горячих бифштексов.
Я не буду говорить здесь о других его странностях, о том, например, как он тщательно избегал булочек и кофе, посвятив все свое внимание исключительно непрожаренным кровавым бифштексам; достаточно будет сказать, что, когда завтрак был окончен, он вместе со всеми перешел в гостиную, разжег свой замечательный томагавк и тихонько сидел там, покуривая и предаваясь пищеварению, в то время как я пошел прогуляться.
Глава седьмая
Мы повенчаны
Вернувшись после прогулки в гостиницу, я застал там одного только Квикега. Он сидел на табурете у камина, держал в руках своего маленького черного божка и острием карманного ножа осторожно исправлял что-то у него в лице, тихонько напевая какую-то однообразную мелодию.
Увидев меня, он отложил своего божка, взял со стола большую книгу и, пристроив ее у себя на коленях, принялся с крайней сосредоточенностью считать в ней листы. Досчитав до пятидесяти, он останавливался, растерянно озираясь вокруг и издавая при этом протяжный свист, а затем принимался считать дальше, начиная опять с единицы. По-видимому, больше, чем до пятидесяти, он считать не умел.
Я наблюдал за ним с большим интересом. Этот татуированный дикарь был чем-то необъяснимо приятен мне. Душу не спрячешь. Сквозь всю его татуировку я различал простое и доброе сердце, а в его больших глубоких глазах, огненночерных и смелых, виднелись признаки духа, который не дрогнет и перед тысячью дьяволов. Величие сквозило в каждом его жесте: было ясно, что это человек, который ни перед кем не раболепствовал и ни у кого не одолжался.
Пока я столь внимательно его изучал, притворяясь при этом, будто гляжу в окно, за которым бушевала вьюга, он не обращал на меня никакого внимания, всецело занятый книгой. Помня, как славно провели мы минувшую ночь, я нашел его равнодушие весьма странным. Однако дикари вообще странные создания, иной раз их совершенно не поймешь. Я, между прочим, заметил, что Квикег почти не общался с другими моряками в гостинице и не делал никаких попыток к сближению, словно бы вовсе не желая расширить круг своих знакомств. Поразмыслив немного, я счел это признаком некоего духовного превосходства. Передо мной был человек, за тысячи миль заброшенный от родного дома, человек, очутившийся среди людей столь чуждых ему, как если бы он залетел на Юпитер; и тем не менее он, по-видимому, совершенно спокоен, сохраняет полнейшую невозмутимость, довольствуется собственным обществом, и, конечно, тут сразу видится безупречный философ, — да только сам он, разумеется, и слова такого не слыхивал.
Мы сидели в пустой комнате, перед камином, в котором огонь вначале яростным жаром обогревавший воздух, теперь едва теплился, привлекая мой задумчивый взгляд. За обмерзшим окном угрюмо завывала метель, и странные чувства стали зарождаться в моей душе. Во мне словно что-то растаяло. Ожесточенное сердце уже не вело борьбы против волчьего мира. Моим исцелителем стал этот умиротворяющий дикарь. Вот он сидит здесь, и уже самая его невозмутимость говорит о характере, чуждом цивилизованного лицемерия и вежливой лжи. Я придвинул поближе к нему свой табурет и пытался заговорить. Поначалу он как будто не замечал моих стараний, но, когда я сослался на его ночное гостеприимство, он спросил, будем ли мы и сегодня спать вместе. Я ответил утвердительно, и мне показалось, что он остался доволен этим, и, может быть, даже польщен.
Теперь мы вместе взялись за книгу, и я постарался объяснить ему цель книгопечатания и смысл нескольких помещенных в книге рисунков. Так я завладел его вниманием, а немного спустя мы уже болтали, как могли, обо всяких вещах. Потом я предложил: «Закурим?» Он вытащил свой кисет и томагавк и любезно предложил мне затянуться. Так мы и сидели, передавая друг другу его удивительную трубку и по очереди затягиваясь дымом.
Если до этого в душе Квикега еще оставался лед равнодушия, то тепло нашей трубки и этих минут окончательно его растопило, и мы стали близкими друзьями. Когда трубка была выкурена, он прижался лбом к моему лбу, обнял меня и объявил, что отныне мы повенчаны, что на языке его родины означало, что теперь мы как бы братья и он готов умереть за меня, если возникнет в том необходимость.
После ужина мы еще немного поболтали и покурили, а затем вместе отправились в спальню. Он преподнес мне в подарок новозеландскую голову. Затем достал свой огромный кисет и, порывшись в табаке, извлек что-то около тридцати долларов серебром. Разложив монеты на столе, он поделил их на две равные кучки и, пододвинув одну из них ко мне, сказал, что это — мое. Я начал было возражать, но он просто взял и ссыпал монеты в мой карман. Затем он стал готовиться к вечерней молитве — достал идола и отодвинул экран, прикрывавший камин. По некоторым признакам я понял, что он хочет, чтобы и я присоединился к нему. Ну что ж, если я желаю, чтобы он уважал мою религию, то почему же мне не уважать его религию? Я поджег стружки, помог установить бедного маленького божка, вместе с Квике- гом угостил его подгорелым сухарем, дважды или трижды ему поклонился, поцеловал его в нос, и только после всего этого мы разделись и улеглись в постель — каждый в мире со своей совестью. Но, прежде чем уснуть, мы еще раз выкурили трубочку, и Квикег, убаюканный и завороженный мягкими волнами табачного дыма, колыхавшегося над нашей кроватью, погрузился в воспоминания, из которых я узнал историю его жизни.
Глава восьмая
Его жизнь
Квикег был туземцем с острова Коковоко. Еще свежевылупленным дикаренком, бегая без присмотра по родным лесам, он испытывал сильнейшее желание поближе познакомиться с христианским миром. Отец его был верховный вождь, иначе говоря, царь в своем племени, дядя — верховный жрец, а по материнской линии он мог похвастать тетками, которые были женами непобедимых воинов. В его жилах, таким образом, текла настоящая цар- 
ская кровь, хотя, боюсь, несколько подпорченная людоедскими наклонностями, которые он свободно удовлетворял в дни своей простодушной юности.
Однажды кострову подошло судно из Сэг-Харбора, и Квикег решил отправиться на нем повидать белый свет. Однако команда корабля была полностью укомплектована. Но Кви- кег был не тот человек, чтобы отступать. Он взял каноэ и один уплыл к далекому проливу, через который должно было, покидая остров, проплыть судно. По одну сторону пролива тянулся коралловый риф, по другую — узкая коса, покрытая мангровыми зарослями, которые поднимались прямо из воды. В этих зарослях он и спрятал свое каноэ, поставив его носом к морю, а сам уселся на корме, низко держа над водой весло. Когда корабль проходил мимо, он, точно молния, ринулся наперерез, достиг борта, пинком ноги перевернул и потопил свое каноэ, взобрался по якорной цепи и, во весь рост растянувшись на палубе, вцепился в кольцо рыма и поклялся не разжимать рук, даже если его станут рубить на куски.
Напрасно капитан грозился вышвырнуть его за борт, напрасно замахивался топором над его обнаженными руками — Квикег был царским сыном, потомком гордых воинов, и он не шелохнулся. Наконец, пораженный его бесстрашием, капитан смягчился и сказал, что Квикег может остаться. Его поместили в кубрике среди матросов, и он стал китобоем.
Я осторожно поинтересовался, не собирается ли он вернуться на родину и стать вождем своего племени, поскольку его старого отца, наверно, уже нет в живых. Квикег ответил, что не собирается, во всяком случае — в ближайшее время, что ему еще хочется поплавать по всем четырем океанам и что гарпун китобоя вполне заменяет ему царский скипетр.
Узнав, что я тоже намерен наняться на китобойное судно и с этой целью отправляюсь в Нантакет, он сразу же решил не расставаться со мной, поступить на то же судно, что и я, попасть в одну со мной вахту, в один вельбот, за один стол, короче говоря — разделить со мной все превратности судьбы и, взявшись за руки, вместе черпать все, что пошлет нам удача. Я на это с радостью согласился и не только из-за привязанности, которую чувствовал к Квикегу, но и потому, что отлично понимал, что такой опытный гарпунщик может быть необычайно полезен мне, мало сведущему в тайнах китобойного дела, хотя и неплохо знакомому с морем.
Глава девятая
В Нантакет
Нa следующее утро, в понедельник, сбыв набальзамированную голову местному цирюльнику в качестве болванки для париков, мы с Квикегом расплатились с хозяином гостиницы и, погрузив все наши пожитки в тачку, зашагали к причалу, где швартовался маленький нантакетский пакетбот «Лишайник».
Люди на улицах изумленно пялили на нас глаза — не столько на Квикега, потому что к диарям здесь привыкли, сколько именно на нас обоих, дружно шагавших рядом. Но мы не обращали ни на кого внимания и подошли к причалу как раз вовремя: только успели заплатить за проезд и пристроить свой багаж, как трап был убран и концы отданы.
Мы вышли в открытое море; ветер усилился, и наше ма-ленькое суденышко, как резвый жеребенок, помчалось вперед, раскидывая носом белую пену.
Стоя на палубе, мы с Квикегом с удовольствием подставляли лица морским брызгам, жадно вдыхая соленый воздух. Мы мчались все вперед и вперед навстречу океанскому ветру. «Лишайник» глубоко зарывался носом в волну, будто почтительно кланялся великой стихии, и над нами звенели снасти и грациозно выгибались стройные мачты.
Увлеченные величественным зрелищем, мы сначала не за-мечали насмешливых взглядов, которые бросала на нас компания сухопутных увальней, стоявших, как и мы, у борта, Эти неотесанные дубины никак не могли надивиться тому, что двое людей — белый и черный — могут быть друзьями, как будто белый человек чем-нибудь, кроме цвета кожи, отличается от черного человека.