ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫЙ РАЗГОВОР 6 глава




— Измена рабочему классу, да, да… Только так и можно назвать позицию, которую пробует обосновать так называемое меньшинство. Позор! И вы еще смеете ссылаться на Маркса… Марксисты! Маркс — когда еще! в восьмидесятых годах! говорил, что Россия даст сигнал к мировой революции. Маркс, видевший весь мир, страстно ждал народной революции у нас в России, революции мирового значения. А вы куда ведете рабочий класс? В какую тюрьму, в какой скотский загон стараетесь загнать его, вместо того, чтобы вывести на простор, на волю, на борьбу? И где! В Москве — втором в России центре сосредоточения пролетарских сил…

— Сил? — перебил Густылев. — Бросьте, пожалуйста, демагогию! Надо быть реальными политиками. Где они, ваши пролетарские силы? Что вы можете сделать с этими тысячами тысяч темного люда, ставящего свечки Иверской божьей матери?.. Мы в комитет не можем найти людей. Единиц!

— Правильно, — подтвердил Григорий Васильевич, — у нас в большинстве городских районов нет даже отдельных организаторов.

— Вздор! — брезгливо повел плечами Бауман. — Ерунда! Людей в России тьма, надо только шире и смелее, смелее и шире и еще раз смелее и шире вербовать рабочих. Да, да, рабочих и молодежь!

— Рабочих? — язвительно спросил Григорий Васильевич и закинул ногу за ногу.

— Да! — выкрикнул Бауман. Кровь бросилась на секунду в голову, но он тотчас же овладел собой и опять заговорил ровно: — Не беспокойтесь. Вы только помогите им выйти на дорогу, а там они так пойдут, что вы не успеете опомниться, как они уже впереди вас будут… Все горе, все преступление ваше в том, что вы не верите в рабочий класс, что он для вас, несмотря на все ваши громкие «классовые» слова, в глубине (а может быть, и не в глубине даже) сознания вашего-стадо, пушечное мясо истории.

— Вы не имеете права так говорить! — вспыхнув, сказал студент и встал. — Мы, молодежь…

Бауман остановил его жестом:

— Речь не о вас лично и не о всех, кто числится в меньшевиках вообще, иначе нам здесь незачем было бы разговаривать. Пока мы разъясняем…

— То есть ругаетесь, — съязвил Григорий Васильевич. — Общеизвестные большевистские методы полемики!

— А пока — попробуем все-таки договориться, — продолжал Бауман. — В самом деле, вы же сами не можете не видеть, что движение растет, подымается на наших глазах, вопрос свержения царизма ставится в порядок дня, и даже если бы вы захотели, вы его не оттащите назад…

— Мы и не собираемся никого и никуда тащить, — перебил Густылев. — В противоположность вам, мы ничего и никого не насилуем: ни людей, ни истории. И в этом смысле мы — за свержение. И даже против вооруженного свержения мы не возражаем, если оно возникнет само собой. Но готовить его — конечно не наше дело.

— Вот-вот. Тут все и начинается! Во-первых, задача партии именно в этом: готовить вооруженное свержение. Во-вторых, задача наша — не только свергнуть самодержавие, но и повести революцию дальше на следующий же день после свержения. А из этого следует третье. Вы собираетесь разоружить рабочий класс как раз в тот самый момент, когда настанет настоящая пора и возможность его вооружить; вы собираетесь кончить революцию в тот момент, когда она "начнет начинаться".

— И этого мы вам, между прочим, как раз и не дадим, — добавил Козуба и забрал бороду в кулак. — Вы об этом хорошенько подумайте, господа хорошие. Грач верно…

— Грач?! — воскликнул Григорий Васильевич и потемнел.

И по лицам остальных тоже волной прошло движение от упоминания этого имени: это имя в Москве знали уже достаточно по недолгому, но бурному прошлому.

Козуба оглянулся:

— Лишнее что сказал, никак?.. Ну какой есть. Пока мы в одном комитете сидим, никак я мыслью не привыкну, что не свои.

— И не надо, — скороговоркой, запинаясь, проговорил студент. — Ведь, в конце концов, между большевиками и меньшевиками основной спор на сегодня только организационного порядка-об организации партии.

Он оглянулся на Грача, как будто за подтверждением. Бауман кивнул:

— Об организации партии. Да. Но ведь это и значит-когда о социал-демократии, а не о другой какой партии идет речь, — это значит, я говорю: об организации революции.

Портьера приподнялась опять. Доктор вошел. Он решился.

— Мне прискорбно, — сказал он, став за кресло и крепко держась за резную спинку, — но я вынужден просить вас, господа, прекратить сегодняшнее собрание… — Он дрогнул, почувствовав на себе взгляд семи пар глаз, удивленных — у одних, у других — насмешливых, и договорил поспешно: — …и впредь забыть этот адрес.

Он поклонился и, не глядя, попятился к двери.

— Позвольте, Вильгельм Фердинандович! — окликнул Григорий Васильевич и пошел за доктором. — Тут какое-то недоразумение. Я сейчас разъясню…

— При чем разъяснения? — резко и презрительно возразил студент. — О чем разговаривать? Ясно-господин доктор струсил.

— Струсил? — Доктор побагровел от негодования. — Я ему вырвал два здоровых зуба!

В приемной стало тихо. Сообщение было неожиданным.

— Самоубийство! — сказал Бауман, сдерживая затрясшиеся от смеха плечи. — Почтим вставанием. Но, перед тем как разойтись, — он посмотрел на дантиста выразительно, и тот, поняв, тотчас же скрылся за портьерой, — все же условимся о некоторых основных для развертывания работы вещах. Расхождения между большевиками и меньшевиками — по коренному вопросу. Это несомненно. Но несомненно тоже, что не все еще во всем до конца разобрались, и нельзя сказать твердо, что каждый меньшевик-действительно меньшевик…

— …и каждый большевик — действительно большевик, — ехидно перебил Григорий Васильевич.

Бауман кивнул головой:

— Совершенно верно. И последнее — даже особенно верно! Поэтому надо всемерно дать людям возможность разобраться. Я очень надеюсь, что на практической работе многие, по крайней мере из вас, поймут что, увязавшись за Плехановым и Гартовым, рискуют стать совсем отсталыми… чудаками, скажем. Давайте соберемся завтра, экстренно, и обсудим программу ближайших действий, только самых ближайших-на них легче все-таки сговориться. И обсудим кандидатуры, потому что комитет и его аппарат надо немедля же усилить.

— "Рабочими и молодежью"? — съязвил Густылев.

В ответ кивнул не один Бауман. Григорий Васильевич нахмурился: студент, кажется, уже ладится перейти.

— И третий пункт повестки: техника. В частности, мне говорили, у вас даже типографии нет. Но ведь так же дышать нельзя! Необходимо поставить.

— Негде, — досадливо буркнул Густылев. — Об этом сколько раз говорили, нет людей, нет денег, нет помещения.

Студент поколебался и затем сказал, опять скороговоркой — должно быть, такая у него была привычка:

— Собственно, я мог бы предложить свою комнату…

— Свою? — повторил Григорий Васильевич и посмотрел на студента щурясь. Посмотрел по-новому как-то и, кажется, только теперь заметил, что студентневысокий, чахлый, со впалой грудью, редкой бородкой: наверно, чахоточный.

Расходились по одному. Последними остались Григорий Васильевич и Густылев. Они хотели поговорить с доктором и разъяснить ему, какую огромную он делает ошибку, разрывая с ними накануне революции, которая не замедлит оценить-и высоко оценить! — всякую жертву, принесенную ей в свое время.

Но слово "жертва"-зловещее-сразу же разожгло еще пуще в груди доктора все терзавшие его страхи.

Арест стал казаться неотвратимым. И, во всяком случае, спать по ночам спокойно он уже больше не сможет. Не сможет, потому что каждую секунду придется ждать: вот-вот позвонят с обоих ходов квартиры-парадного и черного-сразу (они всегда так звонят), ввалятся, гремя шпорами и палашами (истине вопреки, ему представлялось, что у жандармов огромные палаши), и заберут его в крепость. В каземат. В равелин. В бастион. Как это там у них называется?

Фохт наотрез отказался поэтому вникать в доказательства, которые приводили ему Григорий Васильевич с Густылевым. «Жертва»! Это не слово для порядочного дантиста. С революцией или нет-он всегда будет иметь, кому пломбировать зубы: так было с самого сотворения мира. Ученые нашли даже у людей каменного века пломбированные зубы. Надо уметь пломбировать — это довольно, чтобы жить хорошо при каждом режиме. Не надо только соваться в политику. Он был дурак, что полез. Эти два зуба будут ему хорошим уроком. Второй раз он такой ошибки не сделает.

Нет, нет! Он "имеет честь кланяться".

Он отвернулся от Григория Васильевича и Густылева, отошел к столику и демонстративно взялся за гипсовые слепки протезов, всем существом своим показывая, что он только преданный своему делу врач. Обоим комитетчикам пришлось уйти. Григорий Васильевич еще задержался в приемной, Густылев пошел.

— Повозимся мы теперь с Грачом этим!

Григорий Васильевич принял нарочито легкомысленный вид:

— Э, пустяки, обойдется… Надо, конечно, озаботиться, чтобы он не напичкал комитет своими ставленниками и не получил большинства… Вы обратили внимание, как он держится: точно он уже секретарь комитета.

— А как вы этого не допустите? Возражать принципиально против введения рабочих — трудно: на этом они такую разведут по фабрикам демагогию! Но если рабочие эти будут вроде Козубы… У наших ведь, надо признаться, связи с заводами — стоящей связи, разумею — нет.

Он вздохнул опять и в грустном раздумье стал спускаться по лестнице.

Глава VI

ВОЙНА

Мальчики-газетчики вприпрыжку бежали по улицам. Они кричали, размахивая листками:

— Нап-падение японцев без объявления войны!.. Предательская атака миноносцев!.. Выбыли из фронта броненосцы «Ретвизан», "Цесаревич", "Паллада"…

Война!

В этот день была оттепель. Санки тяжело тащились по расползавшемуся бурому снегу, чиркая по булыжнику мостовой железными полозьями. Бауман ехал с Таганки к Страстной площади; оттуда бульварами надо будет добраться к бактериологу.

Война!

С момента, как она грянула, Грач не сомневался, что революция — вопрос уже ближайших месяцев. В царской России настолько все прогнило насквозь, что выиграть войну царизм не сможет. Но проигранная война — это революционная ситуация. А мы, партийцы, готовы ли к ней?

Нет. В комитете работа не ладится. Хотя отбить руководство у меньшевиков и удалось — у большевиков шесть голосов против четырех, — меньшевики тормозят работу еще злее, чем прежде. Они не дают ни связей, ни денег.

Шрифт, станок достали, но дальше дело не пошло. Почти месяц простояли и станок и шрифт у студента на квартире, на Плющихе. Работу студент отводил то под одним, то под другим предлогом. Он явно трусил. Подыскали другую квартиру, на Таганке, сняли на последние деньги. Но и там неудача. Под квартирой оказался пустой танцевальный зал; когда печатают, такой гром идет по всему дому, что только дурак не спросит: что за машина стучит? Пришлось приостановить и здесь.

Но объявление войны делает совершенно невозможным дальнейший простой. Теперь комитет обязан откликаться на события во весь голос подпольного, большевистского слова.

Поэтому Бауман только что распорядился упаковать типографию и перевезти на квартиру к нему, на Красносельскую. Конечно, неконспиративно, потому что типография должна быть изолирована от всего мира, а его, Баумана, на полчаса нельзя оторвать от сношений с людьми-на заводах, на фабриках, в университете. Оторвать от той, совершенно незаметной, казалось бы, организационной работы (ведь только разговор, только несколько слов зачастую), на которой, однако, возрастает сила партии, а стало быть-сила революции.

Организационная работа. Невидная, кропотливая- от человека к человеку, от кружка к кружку; на единицы как будто счет, и счет на скупые слова. Но когда от каждого слова зреет мысль, и растут гнев и готовность к удару, и каждый, с кем он, Бауман, видится, кому он передает свои мысли и свой гнев и радость предстоящего боя, передает дальше, другому — и мысль, и гнев, и радость, — и другой — третьему, дальше, дальше, все большим и большим широким кругам, незаметное на явках становится грозным в жизни, шепот вырастает в клич.

Бросить это? Нет! Он это умеет, у него слова доходят, потому что ему не надо их придумывать: он всегда от себя говорит. И знает твердо-твердо, как может знать только человек, работавший с Лениным, со «Стариком», настоящий искровец, большевик, — что говорит он правду.

Это сознание дает силу. Кто говорит с таким сознанием, тому нельзя не поверить. Ему, Бауману, конечно, даже смешно было бы и думать в чем-нибудь сравнивать себя с Лениным. Но ленинская правда, ленинская мысль, ленинские любовь и гнев и у него есть, и потому даже около него, Баумана, вовсе нет равнодушных: или любят, или ненавидят, как Григорий Васильевич, как Густылев.

Они вставляют палки в колеса. Ни денег, ни квартир, ни связей. Ничего. Тем хуже для них, тем позорней для них. Настанет время — их имена будут на черной доске человечества.

Пока типографию приходится брать к себе на квартиру: больше некуда. Нельзя допустить, чтобы она не работала. Риск провала огромен, само собой разумеется. Но если другого выхода нет… Ведь опять нанять особую квартиру — не на что: финансы прикончились,

Придется еще усугубить осторожность, чтобы не привести шпика. И за границу дать знать, чтобы в этот адрес никак не направляли приезжих. Словом, принять меры…

Глава VII

ЗАСЕДАНИЕ О ВОЙНЕ

Седьмого февраля распубликован был манифест, предоставлявший в порядке особой, "высочайшей милости" политически неблагонадежным, состоящим под гласным надзором полиции (то есть, попросту говоря, без суда загнанным в разные гиблые уголки империи), возможность заслужить забвение прошлых своих вин добровольным вступлением в ряды действующей на Дальнем Востоке армии. Царь предлагал революционерам мир "на патриотической почве". Об этом беседы шли в кружках. И споры. Кое-где споры эти так обострились (а постарались обострить их меньшевики), что пришлось вопрос поставить на очередном заседании комитета.

Состоялось оно не на квартире Фохта (Фохт так и остался совершенно непримирим), а в мастерской известного художника, и раньше помогавшего деньгами и помещением. Мастерская была просторная, светлая, стены все увешаны картинами.

Заседание вел Грач. Сначала слушали сообщения с мест. В общем, они были радостны: народу в организациях прибавляется; множатся стачки. Правда, из Твери, с Морозовской ситценабивной фабрики, приехавший товарищ рассказывал невеселое-о том, как проиграна была стачка. То же случилось на Тверском машиностроительном. Но, в общем, революционное движение шло на подъем.

— Плохо подготовились тверяки, наверно. Стачка — она вся на выдержке: купца на крик не возьмешь.

— Нельзя сказать, чтоб не подготовлено, — оправдывался тверяк. — И я прямо скажу: можно б еще дальше держаться. Да меньшевики сбили: пора кончать, истощаем, на будущее ничего не останется.

— Научили! — вставил Козуба. — Жить так и надо, чтоб на завтра не оставлять, тогда на всю жизнь хватит.

Тверяк продолжал:

— Ну народ, известно, поголодал — уговорить не столь трудно, кончать-то всего легче.

Козуба собрал лоб в складки:

— Меньшевикам шагу нельзя уступать. Опровергать нужно.

— Опровергнешь! — безнадежно махнул рукой морозовец. — Меньшевики начетчики.

Густылев ухмыльнулся, довольный.

— С ним сцепишься… По рабочему здравому смыслу кажется вполне очевидно, к стенке прижмешь, а он тебя, как хорек вонючий, таким книжным словом жиганет… что сразу мне крыть нечем. Бес его знает, верно говорит или нет, ежели я книжки той не читал. Ну рот и заткнет. Что ты, дескать, понимаешь, неученый! А я, говорит, видишь ты… как это по-ученому?.. диа… диа…

— Диа-лек-тик, — подсказал поучительно Густылев.

Бауман улыбнулся:

— А ты ему скажи по-ленински: диалектика вовсе не в том, чтобы просовывать хвост, где голова не лезет.

Все рассмеялись дружно, кроме Густылева. На сегодняшнем заседании комитета он был, из меньшевиков, один. Это стало общим правилом с того времени, как большинство в комитете, хоть и небольшое — в два голоса всего, — перешло к ленинцам. Меньшевики посылали на заседания только одного кого-нибудь из своих, для того, чтобы быть в курсе событий. Сами они уже не работали. Ходили слухи, что они образовали свой особый, секретный комитет и организационную работу ведут отдельно.

— Нам книжники и не нужны, — хмурясь, сказал Козуба. — Нам такие нужны, которые дела делают. Верно, Грач?

— Верно в том смысле, — кивнул Грач, — что нам не нужны люди, у которых книги, теория от дела оторвать. А самая книга-теория, наука, — конечно нужна: без теории и практики нет. Учиться надо; вот и Козуба учится. Помнишь, Козуба, как перед первой стачкой почесывался? Сейчас небось не чешешься.

Ласковыми стали серые строгие глаза Козубы:

— Твоя работа, Грач. Твой выученик. Ну и, конечно, как ты говоришь: жизнь учит.

— В том все и дело, — кивнул Бауман. — В том все и дело, что жизнь учит. А учить она может только в нашем, только в ленинском духе, потому что правда жизни только в нашем, только в ленинском ученье. И учит жизнь и будет учить в действии.

Заговорил молчавший до того времени рабочий Семен. Металлист. С Листовского завода.

— Учит в действии, говоришь?.. А ежели действия нет? У нас, к примеру… Насчет войны меж собой все ропщут…

— Есть о чем роптать.

— До чего бьют! — откликнулся тверяк. — Подумать, и то страшно. Уж под самый Порт-Артур подвалились. Того гляди — возьмут… Вот-то сраму будет!

Козуба сплюнул:

— Не наш срам.

— То есть, как это "не наш"? — нахмурился тверяк, и лицо его стало сразу сухим и строгим. — Ежели нам…

— Нам?.. Пойми, птичья голова: в этой войне царизм бьют!

Подошла запоздавшая Ирина, тоже «комитетская» теперь. Грач провел и споров даже особенных не было: у Густылева духу не хватило возражать против баумановских доводов, так как хотя она молода, очень молода, но испытанная, со стажем, профессиональная революционерка и знает технику.

Ирина прислушалась и попросила слова:

— Действия вы хотите? Вот, в воскресенье большевистская студенческая организация устраивает демонстрацию против войны. Если бы поддержать ее выступлением рабочих…

Козуба посмотрел на листовца, листовец-на Козубу.

— А что?.. Это дело!

— Поднять московских рабочих на демонстрацию против войны? — повторил Бауман, рассчитывая в уме. — Пожалуй, в самом деле толк получится. Кто хочет высказаться, товарищи?

— Воздерживаюсь, — быстро сказал Густылев и поджал губы.

Опять переглянулись листовец с Козубой — металлист с текстильщиком.

— Времени до воскресенья мало. Поспеем ли?

— Должны успеть, — строго сказал Бауман.

Без достаточной подготовки выступать, конечно, нельзя: лезть в драку без подготовки — последнее дело. Но волокиту заводить тоже не порядок. Надо учиться по-боевому работать. В первую очередь пустим листовку. Текст сегодня же будет, об этом позабочусь. И сейчас же — в работу. В пятницу, не позже, будет отпечатано, — правда, Ирина?.. В тот же день распространим. Собрания по цехам-кружковые, а в субботу-общие. В воскресенье — выйдем. Сейчас в точности распределим, кто, куда и как.

— Воздерживаюсь, — повторил Густылев и встал.

Глава VIII

РАСКОЛ

Наглухо, плотно завешены окна. На большом столе — не прибранные еще кассы, верстатки, в железную раму включенный набор, валики, краска. Ирина, стоя на коленях на полу, раскладывала пачками свежеотпечатанные прокламации, подсчитывая:

— На Прохоровку… Железнодорожникам…

Прозвонил звонок. Ирина подняла голову, выждала. Тихо. Ирина сдвинула брови, поперек лба легли жесткие, упрямые складки. Она потянулась к столу, поднимаясь с колен, выдвинула ящик, вытянула из него большой, тяжелый, не по руке, револьвер.

Но звонок прозвонил вторично и, с короткой паузой (как ключ стучит на телеграфе по азбуке Морзе), в третий и четвертый раз: динь-динь, динь. Ирина бросила оружие в ящик:

— Путаники! Позвонить — и то не умеют… Поручиться могу — Густылев.

Она вышла в прихожую, отперла дверь. Густылев, действительно. Не один, впрочем: с ним были Григорий Васильевич и еще третий, незнакомый Ирине, чернобородый.

— Грача нет, — неприветливо сказала Ирина. — Зачем вы неверно звоните? Ведь уловлено — два длинных, два коротких. Другой раз я не отопру. И еще: сюда вообще ходить нужно только в самых крайних случаях. Вы же знаете, что приходится и так работать с нарушением всякой конспирации. А вы еще-целым табуном!

Она говорила на ходу. Трое, войдя, сейчас же пошли через первую, жилую комнату в типографию. Густылев знал квартиру: он уже бывал здесь.

В типографии пришедшие остановились перед разложенными по полу пачками прокламаций.

— Сколько? — спросил Григорий Васильевич и тронул тростью ближайшую кипу.

Ирина ответила с невольной гордостью:

— Две тысячи. И техника какая, полюбуйтесь!.. Я как свою былую кустарщину вспомню, мимеограф свой…

Меньшевики переглянулись неодобрительно, и Григорий Васильевич наклонился, поднял с полу отпечатанный листок:

"РОССИЙСКАЯ СОЦИАЛ-ДЕМОКРАТИЧЕСКАЯ РАБОЧАЯ ПАРТИЯ

Пролетарии всех стран, соединяйтесь!

ТОВАРИЩИ!

Еще до начала войны мы, социал-демократы, говорили: война не нужна ни рабочим, ни крестьянам. Война нужна правительственной шайке, которая мечтала о захвате новых земель и хотела народной кровью затушить разгорающееся пламя народного гнева. Наш народ стонет от политического рабства, а его втянули в войну за порабощение новых народов. Наш народ требует перестройки внутренних политических порядков, а его внимание хотят отвлечь громом пушек на другом конце света.

Протестовать против этой преступной и разорительной войны должны все сознательные пролетарии России. Они должны показать, что пролетариат не признает национальной вражды…"

Григорий Васильевич читал, поджимая губы:

"Долой позорную бойню! Пусть этот возглас раздастся из всех грудей. Пусть он пронесется по фабрикам, заводам, как клич революционного гнева!

Долой виновника позорной бойни — царское правительство!

Долой кровавых палачей!

Мы требуем мира и свободы!

Все на демонстрацию 25 мая!

Московский комитет РСДРП".

Пока он читал, Густылев и чернобородый отошли к печке. Густылев открыл дверцу, присел на корточки. Чернобородый сгреб ближайшую пачку с пола и сунул в печку.

Ирина бросилась к нему. Григорий Васильевич ухватил ее крепкой рукой за кисть:

— Не волнуйтесь. Они делают, что должно. Мы отменили демонстрацию.

Густылев торопливо чиркал спички. Они ломались. Ирина пыталась высвободиться, но Григорий Васильевич держал крепко.

— Пу-сти-те! Не смеете!..

Спичка загорелась наконец. Густылев приложил ее к пачке-и тотчас из открытой дверцы широким огненным языком взметнулось пламя. Пальцы Григория Васильевича сжались еще крепче, тисками, — не двинуться. Чернобородый и Густылев охапками подбрасывали в огонь листки.

— Негодяи! Жандармы, и те так не насильничают!

Еще пачка, последняя… Густылев шарил глазами по комнате.

— Чем бы помешать?.. Давид Петрович, будьте добры, передайте вот прутик железный.

Он поворошил пухлою грудой слежавшийся пепел. Опять вспыхнул огонь. Бумага догорала.

Всё.

Григорий Васильевич выпустил Ирину. Она потрясла онемевшей рукой и вдруг, неожиданно, ударила его по лицу:

— Вот!..

Она хотела что-то сказать, но села на табурет и расплакалась.

Григорий Васильевич не сразу пришел в себя. Щека горела. Густылев и чернобородый смотрели на Григория Васильевича с ужасом. Он проговорил наконец, с трудом выдавливая из себя слова:

— Вы… за это… ответите… Я так не оставлю…

Послышались шаги. Густылев поспешно прикрыл печку и встал. Дверь открылась, вошел Бауман. Он взглянул на плачущую Ирину, сбившихся кучкой меньшевиков, и зрачки вспыхнули сразу темным огнем.

— Что здесь такое?

— Они… сожгли… — Ирина говорила с трудом, всхлипывая.-…сожгли все прокламации…

— Сожгли?!

Бауман шагнул вперед. Григорий Васильевич поторопился ответить. Щека у него все еще горела.

— Комитет на вчерашнем заседании отменил выступление.

— На заседании? — Глаза Грача вспыхнули еще ярче. — Каком заседании?

— Комитетском, экстренном. — Чернобородый продвинулся вперед и стал рядом с Григорием Васильевичем, распрямляя плечи, точно готовясь к драке. — На заседании было шесть членов из десяти.

Ирина чуть не вскрикнула от негодования и посмотрела на Грача.

Шесть из десяти! Большинство. Меньшевиков, чистых, в комитете считалось только четыре, остальные были грачевцы. Значит, вчера к Григорию Васильевичу перешли двое из большинства. Не может быть! Какое-то мошенничество, наверно.

Бауман молчал. Григорий Васильевич подтвердил слова чернобородого:

— Да, шестеро. Вас и… — он указал на Ирину (имя, очевидно, не повернулся назвать язык), — мы не смогли разыскать.

— Ложь! — крикнула Ирина. — Мы целые сутки печатали, не отлучаясь из дому. Никто не приходил.

Григорий Васильевич продолжал, не обратив внимания на окрик:

— Товарищ Семен болеет. Козуба, как известно, в отъезде, в текстильном районе…

Ирина перебила опять:

— Он вернулся вчера. Он работал с нами.

— Я об этом не был оповещен, — холодно ответил Григорий Васильевич. — Я имел все основания считать его отсутствующим. Впрочем, даже если бы мы предупредили всех, это не изменило бы результатов голосования. Кворум был. И, как я докладывал, за отмену голосовало абсолютное большинство: это легко проверить.

Бауман все еще молчал. В такие минуты никогда не надо торопиться сказать, потому что в такие минуты слово должно быть острым, как нож.

— Это воровство, — медленно сказал он наконец. — Я хочу сказать: комитетское постановление ваше уворовано у настоящего большинства.

— Формально… — начал Григорий Васильевич.

— В революции этого слова нет! — оборвал Бауман. — Но дискутировать с вами на эту тему я не собираюсь. Потрудитесь… вытряхнуть себя вон.

Григорий Васильевич раскрыл рот, широко, как карась в корзине, он задохся.

— Ка-ак?

— Та-ак! — отозвался Бауман жестко. — Баста! Мы еще терпели вашу канитель, пока вы только путались под ногами. Но раз вы докатились до срыва революционного выступления, то есть прямого предательства, — это уже не "шаг вперед, два шага назад", как пишет о вас Ильич, это уже бегом, опрометью, во весь дух- в чужой, вражий лагерь. По прямому вашему назначению!.. Ну и скатертью дорога!

— Раскол? — хрипло спросил чернобородый и откинул корпус назад; казалось, он сейчас ударит.

— Раскол? — холодно переспросил Бауман. — Этого даже расколом назвать нельзя. Мы просто выбрасываем вас вон.

Ирина засмеялась радостно:

— Наконец! Вот теперь-заживем!

Густылев оглянулся на типографские принадлежности на некрашеном, грубом столе, на колченогие табуреты, на раскрытую дверь в соседнюю, почти пустую, без мебели, комнату и хихикнул:

— Роскошно! Если вы даже при нас — в таком виде: всё в одном пункте…

— Вашими же стараниями, — брезгливо бросила Ирина.

Григории Васильевич подтвердил:

— Да. Нашими стараниями. Но вы просчитались в вашем объявлении войны. Вы не в курсе дела, я полагаю. Вам, очевидно, неизвестно, что Центральный Комитет согласился на введение в свой состав представителей меньшинства в достаточном количестве…

Густылев и чернобородый загоготали злорадно.

— …А Ленин совершенно изолирован. Центральный Комитет от него отказался. Мы его…

Бауман шагнул вперед. Жилы на висках набухли, глаза стали тяжелыми.

— Идите! Сейчас же! Если вы еще слово скажете, я…

— Насилие?! — взвизгнул Густылев. — Об этом будет сообщено Центральному Комитету.

— Нашему Центральному Комитету, — ударил на первом слове Григорий Васильевич. Он был бледен, но (с удовлетворением отметила Ирина) его щеку все еще жгло от глаза до губы красное пятно.

Они вышли гуськом. Хлопнула входная дверь. Кончилось? Или начинается только?

Ирина подняла глаза на Баумана:

— Они лгут, да?

Бауман тряхнул головой:

— Не знаю. После недавних провалов в Центральном Комитете неблагополучно: уцелели не лучшие. И здешний фокус показателен. Они бы никогда не посмели пойти открыто на такое дело, как срыв, если б не чувствовали за собой опоры. Это ж такая публика…

Ирина стояла недвижно, уронив руки вдоль тела, усталая.

— Неужели они в самом деле исключат Ленина?

— Ленина? — Бауман расхохотался искрение. — Разве Ленина можно исключить? Если бы ты с ним хоть часок провела, тебе никогда в голову не могла бы забрести такая чушь. Михаил Ломоносов, когда ему пригрозили, что отставят его от Академии наук, ответил: "Никак. Разве Академию от меня отставят". А Ленин даже так не мог бы сказать, потому что когда мы говорим-партия, это и значит-Ленин. И когда мы говорим — Ленин, это значит — партия.

Опять хлопнула дверь. Послышались шаги.

Козуба вошел. Он был весел.

— Встретил тройку… гнедых. Отсюда, что ли? Чего они солеными огурцами катятся?

Бауман рассказал в двух словах. Козуба крякнул:

— Баба с возу — коню легче, это безусловно. А вот что воскресенье они нам сорвали — это дело скверное. Без листовки не выйдет…



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: