— А что Гурский пошел в корпус — видел?
Бауман оглянулся на быстрый, глухой шепот из темноты. Присмотрелся к неясному, зыблющемуся очертанию человечьего тела. Товарищ из остающихся здесь, но участник дела побега: он будет стоять на страже, пока…
— Разве девять уже?.. Обмануло время: прикидывалось, что тянется. Мне давно уже кажется — девять. Не верил. Бобровский, ходу!
Дворовым коридорчиком — вверх, во второй этаж. За лестницей. Вынести лестницу поручено по плану Бауману и Бобровскому. Гурский и Мальцман должны расчистить им дорогу, «выведя из строя» снотворным (хлоралгидратом, подмешанным к рому) обоих дежурных надзирателей — Рудинского и Войтова, находящихся в корпусе.
Этими двумя надзирателями, собственно, и ограничивалась охрана. На дежурстве числился еще помощник начальника тюрьмы Федоров, но он уже ушел домой, как всегда. У него самовар к половине девятого ставят, и жена строгая, это знает весь политический корпус. Федоров никогда поэтому не запаздывает, после восьми уходит домой на законном основании: в восемь полагается поверка, после которой заключенные должны сидеть уже под замком.
«Снять» Рудинского и Войтова — значит фактически открыть тюрьму. Останется только часовой под «грибом», но, как Мальцман говорит, «его столько раз репетировали», что для искровцев все равно что нет наружного этого караульного. Только те двое в счет, коридорные. Особенно Рудинский. Из всех тюремщиков здешних — этот самый ярый.
Рудинский оказался на месте, у входа в «одиночный коридор», когда поднялись Бауман и Бобровский, и оглядел их по-всегдашнему подозрительным, недобрым взглядом:
— Уже на покой? Что-то сегодня рано?
Бауман не ответил. Неторопливым шагом пошел он по коридору к своей камере. Она — крайняя, самая дальняя. По пути встретился Войтов, вышедший из крохмалевской камеры. Это еще что за новости? В отсутствие заключенных надзиратели до сих пор никогда не осмеливались входить в их помещения. Что делают Гурский с Мальцманом?
|
Словно в ответ, откликнулся голос Гурского:
— Господин Войтов, пожалуйте сюда.
Войтов повернул назад, к камере Гурского. Бауман и Бобровский вошли к себе, вытащили лестницу из тюфяка, кошку-из подушки, в которую запрятана была она после того, как ее утром высвободили из-под цветов.
— Здесь привяжем или во дворе?
Бауман прислушался.
— Удобнее здесь. Там-хочешь не хочешь-заторопишься. Тем более что Гурский еще копается: стало быть, время есть.
Время, действительно, было. У Гурского дело затянулось.
Когда Войтов вошел, Мальцман указал пальцем на стоявшие у койки на железном привинченном столике толстобокие бутылки. Бутылки были с золотыми этикетками. На этикетках — короткая и вкусная надпись: ямайский ром.
Войтов быстро отвел глаза от бутылок. Ему незачем было читать ярлык, он уже по самой посудине мог безошибочно определить, что за напиток. Ром высшего качества. Он облизнул жесткие, колючие свои усы.
— Нам бы штопорик, — ласково сказал Гурский и тоже, подражая надзирателю, облизнул усы.
Войтов явно ждал этого приятного предложения. Не первый раз в политических камерах ром. За последние недели что-то часто стали выписывать винную передачу. И каждый раз угощают. Именно этот, Мальцман. Он и сам, похоже, любит выпить.
Рука была поэтому уже в кармане брюк, нож со штопором зажат в руке. Отогнуть штопор привычным, каждодневным жестом-секундное дело. Хлопнула тугим и приятным хлопком пробка.
|
— Спасибо, — осклабился Гурский. — А теперь принесите себе стаканчик: надо по случаю сегодняшнего… как это торжественно называется?.. тезоименитства…
Войтов отвел уже запьяневшие от ожидания глаза:
— Никак не полагается. Как мы — при исполнении служебных…
Гурский засмеялся. Сидевший на койке Мальцман махнул брезгливо рукой:
— Да бросьте! В первый раз, что ли?.. Тащите стакан!
Надзиратель оглянулся на дверь:
— За стаканом в надзирательскую надо отлучиться. А там — Рудинский…
Гурский понял намек:
— И Рудинского тащите, ясное дело… Два стакана, стало быть.
— Разве что так…
Войтов перехватил для удобства левой рукой ножны шашки и вышел рысцой. Часы в коридоре ударили меланхолически — раз.
— Двадцать десятого! Черт!
Коридорные часы уходили на десять минут вперед. На пороге камеры стал Бауман:
— Что вы тут застряли? Двадцать минут уже опоздания…
— Ничего, наверстаем… Слей, Гурский: место для хлорала.
Гурский отлил рому в свою и Зальцмана кружки и плеснул из бутылки в угол, за койку. В камере остро запахло спиртным.
— Давай «лекарство».
Мальцман держал уже наготове аптечную склянку с желтым ярлыком: наружное.
Он осторожно стал лить в подставленное Гурским горлышко.
— Стой! Хватит!
Но Мальцман упрямо потряс головой:
— Не мешайся. Слава богу, я знаю порцию. На мне же испытывали: сколько я этой дряни выпил, пока определили…
Он лил и лил, всё круче поднимая дно склянки. Гурский пробормотал, прислушиваясь, не стучат ли шаги в коридоре:
|
— Смотри, отравишь. Решено же, при побеге ни в коем случае не убивать.
Мальцман оскалился:
— Отравишь эдаких шакалов! Не то что хлоралгидрату… стрихнину по фунту стравить — они и то оближутся только, если дать в водке.
Он опорожнил всю склянку, засунул ее под матрац и тщательно взболтал бутылку. В самое время: дверь приоткрылась, заулыбалась с порога лоснящаяся физиономия Рудинского. Надзиратели вошли, осторожно переставляя грузные, в грубых сапогах ноги. Каждый нес по стакану.
Забулькал ром. Стаканы наполнились до краев. Гурский и Мальцман подняли свои кружки. Рудинский воскликнул, глотая слюну:
— Во здравие! Исполнение желаний!
Два небритых подбородка задрались вверх, над засаленными воротниками, одновременно. Выпили залпом. Рудинский обсосал усы.
Мальцман спросил жестко:
— Налить?
И, не дожидаясь ответа, стал снова наполнять стаканы. Надзиратели, шевеля губами, дыша тяжело и прерывисто, смотрели, как льется густая и темная струя.
— Довольно, — глухо сказал Гурский и протянул руку к бутылке.
Мальцман отвел его руку локтем:
— Не жадничай!
Он засмеялся хрипловатым, вызывающим смехом. Оба тюремщика загоготали угодливо и приняли с поклоном стаканы.
Опять-два подбородка вверх; опять судорогою глотков задергались морщинистые шеи.
Внезапно у Рудинского дрогнули колени, стакан отвалился ото рта, но он догнал его все-таки губами и допил, давясь и проливая вязкую жидкость на китель, на рыжую поросль небритой щетины, на засоренный, как всегда бывает в комнате перед отъездом, пол. Потом уверенным жестом поставил стакан прямо перед собою — на пустой воздух, — разжал пальцы. Далеким звоном раскатились по полу осколки стекла. Надзиратель усмехнулся кривой и тяжелой усмешкой, повел ладонью от воротника по борту кителя, обрывая пуговицы, выругался, с трудом ворочая языком, и неожиданно быстрым поворотом шагнул за дверь.
Войтов, глядя на Рудинского, перестал пить; в покрасневших глазах дрогнул мутный испуг. Мальцман схватил его готовую опуститься руку со стаканом:
— Не валяй дурака! Пей!
Войтов заморгал напряженно и сел на койку.
— Пей! — повторил Мальцман и притопнул ногой.
Пенсне соскочило с его носа и тряслось на шнурке. Гурский вырвал стакан из одеревеневших пальцев надзирателя:
— И так готов. Гляди, глаза совсем стеклянные. Я говорил — перепоишь.
Мальцман отмахнулся и надел пенсне:
— Ничего с ним не будет.
Он толкнул Войтова в плечо, и тот послушно откинулся всем корпусом на койку.
Мимо раскрытой двери бегом пробежали Бобровский и Бауман. Они тащили обернутый одеялами пухлый тюк. Бауман крикнул на ходу:
— Рудинский ушел в надзирательскую! Скорей, пока дорога свободна!
Последний взгляд — с порога — по всей камере.
— Ничего не забыли?
— Кроме этого мертвого тела.
Мальцман ухмыльнулся, показав на Войтова. Недаром он на себе определял «порцию»: надзиратель храпел зычно, на весь коридор, запрокинув на подушку голову в заломленной, смятой фуражке.
— Вот! А ты боялся — отравим. Я тебе…
Он не договорил. В коридор, в раскрытое на плац, на клетки, окно ворвалась под гром и звон жестянок украинская плясовая:
Гоп, мои гречаныки…
Уже? Что случилось?
Условлено было с провожающими, с теми, кто знает о побеге, но сам не бежит и будет только помогать: оставшиеся столпятся у входа в политический корпус и затянут плясовую, чтобы шумом прикрыть возню в «искровской» клетке. Сигнал к этому должен был дать Гурский, потому что он выходит последним. И если, не дождавшись его…
Гурский и Мальцман опрометью бросились из камеры. Но навстречу им по коридору двинулся от входа, шатаясь и приседая, Рудинский. Лицо налито кровью, глаза мутные и страшные. Увидев бегущих, он крикнул «ура» и сел на пол. Но когда они почти поравнялись с ним, он нечаянным и ловким броском переметнул свое грузное тело на середину коридора, растопырил огромные руки и зарычал хрипло и дико:
— Ка-ра-ул! Дер-жи!..
Гурский еле успел отскочить. Отставший на шаг от него Мальцман остановился тоже, туго и скрипуче переводя дух.
Песня со двора звучала настойчивей и ближе: уходят, ясно. И ясно: уже не минута — каждая секунда на счету.
— Бери справа, — решительно шепнул, расправляя плечи и сворачивая к левой стене, целясь на удар, Гурский. — Ремнем свяжем.
— Свяжешь! — оскалился бледной улыбкой Мальцман и отступил еще на шаг. — Он и трезвый десятерых таких, как ты, расшвыряет, а пьяный… Надо сразу было его табуретом…
— Решено было твердо — без крови, — сквозь зубы сказал Гурский, переминаясь на месте.
Он не мог решиться. Ведь в самом деле, пожалуй, потом и не вывернешься из медвежьей хватки этого обезумевшего великана. Или, вправду, другого выхода нет: табуретом?
Рудинский шарил по воздуху перед собой растопыренными пальцами. Внезапно в тусклых глазах тюремщика взыграла дикая радость: взгляд упал на далеко вытянутую вперед, поперек коридора, собственную его ногу. И тотчас злобным, тяжким посылом нагнулось к самому полу туловище в растерзанном кителе, ногти впились в тупой носок сапога. Рудинский прохрипел, задыхаясь от натуги:
— Попался, сволочь!
Тенями промелькнули мимо, вдоль стены, у него за спиной, Мальцман и Гурский. На площадку — и по лестнице вниз, прыгая через ступеньки. Навстречу медленно, по одному, волочащимся шагом поднимались заключенные, Гурский приостановился на секунду:
— Что там?
— Гонят с прогулки.
— Кто?
— Сулима. Пьян в дым. Никаких резонов не слушает. Заворачивайте оглобли.
«Заворачивать? Ну нет!»
Гурский раздвинул плечом столпившихся перед ним и, сев по-мальчишески бочком на перила, покатился вниз. У выхода во двор, меж двух плечистых надзирателей, стоял Сулима, помахивая желтой, худенькой цыплячьей своей лапкой. Перед ним, все еще протестуя, гудела густая толпа заключенных, в задних рядах пели плясовую, неистово гремели железные ржавые листы тюремного «оркестра». Голос Сулимы тонул в этом гуле и громе.
Гурский, с раската, проскочил между Сулимой и надзирателем.
— Ку-да?! — крикнул Сулима. — По ка-ме-рам!
Но ряды уже сомкнулись за Гурским. Он шел быстро сквозь расступавшуюся перед ним толпу.
— Мальцман здесь?
— Только что прошел… Руку, Гурский!
Он пожал чью-то дружески протянутую руку и вышел к караульному посту. Вокруг «гриба» было уже пусто. Толпа отступила далеко; о ее присутствии можно было догадаться по тому только, что темнота на подступах к высокому одиночному корпусу шевелилась. Часовой стоял под фонарем понуро, свесив винтовку штыком в землю. Неподалеку от него прохаживались, покачивая переброшенными через руку одеялами, Литвинов, Бауман, Сильвин. Увидев Гурского, кивнули:
— Скорей!.. Мальцман там уже. Теперь — все.
Гурский исчез в темноте. Часовой поднял голову, точно ему пришло на мысль: а почему, собственно, этот заключенный ушел в глубь двора, когда все уходят в корпус, по камерам? Он шагнул Гурскому вслед, присматриваясь. Но Бауман уже заходил сзади, неприметным движением развертывая одеяло.
Литвинов быстрым ударом вышиб берданку из рук часового. Сильвин схватил за плечи. Платок в рот, одеяло на голову, носком под коленки… наземь. Второе, третье одеяла — тугим свивальником…
Гоп, мои гречаныки…
В последних рядах толпы, у входа, оглядывались, наверно, на возню под фонарем, у «гриба». Увидели? нет? — как рухнуло тело, как волоком оттащили его в ближайшую, первую клетку, под стену, руками и коленями прижимая к земле, трое… Наверное, видели. Потому что еще громче стала песня и неистовее загремели ржавые листы.
Кричал часовой? нет?.. Сильвин, тяжко переводя дух, обкручивал веревкой запеленутое в одеяло тело. Литвинов шепнул:
— Придержи его… Когда твой черед придет подыматься, Незнамов даст сигнал. Он на углу стоит, дозорным… Грач, винтовку разрядил? Где она?..
Но Баумана уже не было. Сильвин уперся коленом в спину поваленного лицом в землю часового. Часовой был недвижен, словно мертвый. Задохся? Не может этого быть… Прикидывается.
В задней клетке у наружной стены уже строили, топоча и срываясь, «слона». На песке, топорщась черными колючими лапами, лежал привязанный к лестнице якорь.
— Что ж вы! — почти крикнул, подбегая, Гурский. Крохмаль отозвался глухо:
— Ждали тебя и Литвинова.
— Ждали!.. Подсаживай!
Жестоко надавливая коленями на плечи и руки нижним, Гурский вскарабкался на «слона», принял поданную снизу кошку и метнул ее вверх, на гребень стены. Визгнула под острыми лапами железная оковка. Гурский нажал всем телом. Еще яростнее проскрежетало железо. Гурский надежно повис на ступеньке замотавшейся вдоль стены лестницы. Подтянулся до гребня, верхом, перекинул к той же кошке привязанную веревку с узлами и, обжигая об нее руки, скользнул — первым вниз, на ту сторону, на пустырь.
И тотчас рассыпался «слон». С верхнего яруса, не слезая, вдвоем, схватились за лестницу первоочередные. Порядок, в котором должны были лезть, был определен заранее, чтобы не получилось толкотни и задержки.
Незнамов, махальный, на углу считал, задыхаясь от волнения:
— …пять, шесть… Бог ты мой, до чего медленно!..
Тычась в спешке коленями в мокрые от росы кирпичи, поднимались искровцы. Под тяжестью торопящихся тел скрипели полотенца и простыни.
— …семь, восемь…
Пора — сигнал Сильвину. Он все еще держит. Незнамов двинулся, но тотчас припал к стене, в темноту. Плясовая смолкла. Шаркая подошвами, оттирая налипший к подошвам песок, проходили мимо Сулимы последние, дольше всех задержавшиеся во дворе политические. Меж двух надзирателей с фонарями Сулима таращил глаза, осматривая двор. Под «грибом» уныло мигал желтым глазом одинокий фонарь. Сейчас Сулима заметит, что часового нет. Сейчас он окликнет. Сейчас эти трое пойдут, взблескивая фонарями, шарить по двору. И найдут Сильвина-над часовым. И его, Незнамова… Он оглянулся на гребень-туда, где были тени. Гребень был пуст. Секунда прошла, еще… Никого. Тихо. Все, стало быть.
Гул прокатился по корпусу. Прозвенело разбитое стекло в верхнем коридоре, донесся крик, исступленный и сиплый:
— Дер-жи! Кар-ра-ул!..
Сулима и надзиратели обернулись рывком и бросились все враз, по коридорчику. Дверь осталась открытой. Незнамов побежал к ней во всю силу ног, крикнув в первую клетку, на ощупь, не видя никого, в темноту:
— Бегите!
Сорвалось? Засада?
Сильвин сбросил колено со спины часового, пригнулся и кинулся в угол, за проскользнувшей мимо, опознанной им фигурой махального. В подъезд. Корпус гудел топотом ног, криками… Явно побег обнаружен.
У верхней площадки Сильвин догнал Незнамова. Незнамов, увидев его, остановился как вкопанный. Глаза закруглились от ужаса:
— Вы что же не убежали? Я же крикнул…
Сильвин сразу взял себя в руки — такой виноватый и жалкий был у Незнамова вид.
— Я понял не так. Вы в эту сторону побежали. И я подумал…
Он повернул назад, ступил ступенькою ниже.
— Может быть, успею еще…
Нет. На дворе-короткий, резкий и гулкий-ударил выстрел. И Сильвин ярко вспомнил, как было, когда хватали часового. Берданка откатилась в сторону, когда ее вышиб Литвинов. Бауман должен был разрядить или вынуть затвор…
Выстрел опять.
Сильвин усмехнулся кривой улыбкой:
— Жив, стало быть, крестник-то. Я все беспокоился, не задохся бы… — И обернулся к Незнамову: — Остальные все ушли?
Незнамов вспыхнул от обиды, точно он в самом деле бросил пост раньше времени.
— Все, конечно, — пробормотал он, отводя глаза. — Я же считал…
Но у самого захолонуло сердце. Счет был до девяти, собственно. А без Сильвина должно быть одиннадцать.
В коридоре «одиночных» захлебывался надрывом сулимовский, отрезвевший сразу, фальцет:
— По камерам! Двери на запор!..
Но заключенные продолжали стоять тесной, сгрудившейся толпой вокруг старшего надзирателя Рудинского, храпевшего во всю пасть, протянув поперек коридора огромное, безнадежно пьяное свое тело.
Под окнами звонил торопливым, набатным звоном сигнальный колокол. Как в ту, «уголовную» ночь.
— По камерам! На поверку!
Глава XXXVIII
БУРЬЯН
Казенный простынный холст оказался непрочным: под нажимом торопящихся, вдвое отяжеленных этой торопливостью тел рвались крутые жгуты, вывертывались нелепые, самодельные ступеньки. Бауман поднимался уже по обрывкам лестницы.
Снизу шепот; «Скорей!». Еще трое после него, Баумана. Нога выбила из расхлябанной, растянувшейся петли круглую, верткую палку, тело сорвалось — не успел удержаться: острой болью рвануло щиколотку от удара о землю. От боли сел. На секунду — нет, даже меньше-мелькнула мысль: не одолеть гребня. И действительно, еле поднявшись, сорвался опять. Пока, хромая, он поднимался с земли — мимо, вверх, через стену перебросились последние. Незнамов с угла крикнул что-то и побежал. Во дворе стало тихо. Затем стукнул выстрел, и Бауман вспомнил, что у «гриба» он забыл разрядить, как было ему поручено, винтовку. У входа в клетку замаячила тень; второй выстрел был уже прицельным, пуля чиркнула где-то совсем близко. До отказа напружинив мышцы, Бауман подтянулся вверх — по обрывкам, — перевалил тело за гребень, цепляя задеревеневшей, ставшей негибкой ногой за отогнувшийся край стенной железной оковки.
Но все же — перевалил. И тотчас от стены, через тропинку, протоптанную караульными дозорами, — в густые заросли бурьяна. До первого оврага. На дно. И по дну — бегом, насколько позволяла нога, ушибленная, шаркавшая сорванной о гребень подошвой. Та же нога, что тогда, когда прыгал с поезда!
Овраг крутил змеиным извивом вправо и влево. Дно было вязкое — после недавних дождей еще не просохла глина. Ноги скользили. Два раза уже Грач спотыкался и падал. Ладони и платье перемазались грязью. Овраг все определенней заворачивал влево. Но маршрут был указан Бауману вправо вдоль стены, до шоссе. Надо сворачивать, так он заберется невесть куда.
Он вскарабкался вверх по откосу, опять в густые, сплошные заросли чертополоха, лопухов, бурьяна. Приостановился, прислушался. Ни звука, ни шороха. Черные ночные тучи надвинулись низко-низко-кажется, что к самой земле. Не слышно никого. А все бежали в одну сторону сначала. Неужто он так отстал?
Дорогу пересекали овраги и водомоины. Под ногами чавкала грязь. Грач не мог определить никак, куда он идет, верно ли. Но ясно было одно: в гостиницу, где ему назначена была явка-номер для него занят женой, настоящей женой, Надеждой (ему уже дали знать, что она приехала), — идти никак нельзя: обувь, платье в грязи, шляпы нет, подошва надорвана… Арестуют, как только он переступит порог.
В гостиницу-никак невозможно. Значит…
Значит, вспомнить один из старых киевских адресов, по которым ходил до провала. В квартиру Крохмаля, где ночевал до гостиницы, — нельзя, само собой очевидно. Еще на Рейтарской была явка. Рейтарская, семь… квартира… Он прикрыл глаза, чтобы легче вспомнить. Нет, не вспоминается… А может быть, он и не знал. Объяснили на глаз. Войти в подъезд — и сейчас же дверь влево… Только на несколько ступенек подняться…
Опять буерак. И никаких признаков шоссе. Он кружит, наверно, потому что не может же быть таким огромным пустырь за тюрьмой. Он уже давно идет…
От недвижного вкруг бурьяна, низких, застывших над головою туч непривычное, никогда по сю пору не бывшее жуткое чувство обреченности и одиночества охватило Грача.
На мгновение.
Потому что через мгновение-сквозь темь, сквозь ночь, дробя тишину, нежданно, не сзади, в угон, а прямо в лоб, в грудь, навстречу — накатился конский галопный топот; храп коней, хруст сохлых бурьянных стеблей, командный голос. Близко совсем, каждую букву слышно:
— На-ле-во разом-кнись!
Казаки. Оцепили…
И сразу, по-всегдашнему, стал бодрым. Пустырь ожил вражьей, смертною поступью, светлей и прогляднее стала-от опасности-хмурая ночь.
Конные шли ходко, шаря пиками вправо, влево, наклоняясь с седла.
Грач припал к земле и пополз навстречу казачьей облаве — на прорыв.
Глава XXXIX
ЩЕЛКУНЧИК
Часы пробили двенадцать.
Ярко горит лампа. В комнате-уютной, маленькой, чистенько прибранной четверо: Сыч, Вагранкин Кирилл, Люся и тесно прижавшийся к ней сонный, совсем сонный ребенок.
Люся сказала усталым голосом, беззвучно почти, как говорят слова, которые уже много-много раз повторялись, и повторялись напрасно:
— Пойдем баиньки, Леша.
Но мальчик тесней и ближе прижался к матери:
— Ты сама обещала, папа придет.
У матери дрогнули губы:
— Сегодня — наверное, нет. Сегодня, наверное, не придет, Лешенька. Очень уж поздно. И дождик краплет… Слышишь?.. Пойдем, мальчик, да?
Кирилл поднялся с дивана хмурым и нервным движением:
— Ну, ты там как хочешь, товарищ Сыч, а я пойду. Наверно, несчастье… Тревога была в девять двадцать. В десять я на Полтавской казаков встретил — на полных рысях шли. Стало быть, так ли, иначе ли-делу давно был конец. Была б удача — Разин здесь четвертый стакан чаю бы пил.
Козуба сжал брови:
— Сиди. Куда сейчас идти? Ночь, дождь… Чего найдешь? Он, может, заплутался.
— Заплутался! — с негодованием выкрикнул Кирилл. — Люся, слышишь? Муж твой-заплутается! Да он по Киеву с закрытыми глазами куда хочешь пройдет — так он город знает… Нет, что-нибудь случилось.
Он встал. Но Козуба сердитым знаком заставил опять сесть:
— Сиди, я говорю… чувствительный! По явкам шляться сейчас тоже непорядок. Да и если в самом деле сорвалось, ничего уж сейчас поделать нельзя. Ждать, сложив ручки, — подлое дело, правильно. Подлее нет. Но другого, брат, сейчас ничего не придумаешь…
Как будто звякнул звонок. Чуть слышно. Все вздрогнули. Люся наклонилась вперед и застыла прислушиваясь. Звонок ударил вторично-уже громким и настойчивым звоном.
Разин!..
Люся приподнялась и села опять: дыхание перехватило. Леша крепко вцепился ей в руку, не понимая. Кирилл бегом ринулся в прихожую. Навстречу-в третий раз — опять чуть… чуть… словно раздумав и прощаясь, задребезжал колокольчик.
— Свой, безусловно, — сказал убежденно Козуба и тоже пошел к двери.
Она распахнулась навстречу. Мелькнуло растерянное лицо Кирилла: за ним в комнату вошел неверными шагами, шатаясь, человек в замазанной грязью, оборванной одежде без шапки. Под спутанными волосами — высокий лоб, ясные глаза.
— Грач! — выкрикнул Козуба и облапил неожиданно задрожавшими руками вошедшего. — Какими путями, способами?.. Тебе ж-не сюда… Родной…
Леша крепче прижался к матери, не сводя с Грача пристальных глаз.
— Это ж… не папа… Это тот…
Люся, бледная, проговорила едва слышно:
— Не папа. Но все равно что папа… Скажите, как остальные?..
Грач вывернулся из медвежьих объятий Козубы:
— Перебрался-таки, значит, из Москвы? Ну, рад…
Он протянул обе руки Люсе:
— Остальные?.. Всё, всё благополучно-по расписанию. Вот… не ждал встретить… нареченную… Удачно же я переменил явку: на настоящую, видите, не рискнул. Разве в таком виде можно… в гостиницу? Да еще без вещей…
Улыбаясь, Бауман показал на свою одежду и сапоги,
— Я и по улице-то прошел благополучно потому только, думаю, что прикидывался пьяным… В меру пьяным, вы понимаете… чтобы городовой не забрал в участок. Ровно настолько, чтобы было понятно, почему весь в грязи вывалялся и сапог оборвал.
Он приподнял ногу, помотал чуть державшейся подметкой:
— Вот… зловредная… Ни тебе побежать, ни тебе поползти. Я так и думал пропаду. По счастью, вспомнил на Рейтарской явку. Пошел на-ура. Жена как, здорова?.. Найдется во что переодеться — я пойду…
Козуба невольно поднял глаза к круглым часам над буфетом. Бауман посмотрел тоже на часы и нахмурился:
— Четверть первого?.. Поздно будет… Или… ничего?
Голос, очень усталый, сорвался; он прозвучал так по-детски просительно, что Козуба невольно улыбнулся:
— Уж не знаю как… Разве что опять выпивши прикинуться… из веселого заведения. Там до двух… до четырех, никак, пьют.
Но Кирилл покачал головой:
— Не столь удобно, полагаю. К тому же, платья на ваш рост не заготовлено. И на недоуменный взгляд Баумана поспешил договорить: — Здесь Разина ждали… Из екатеринославских товарищей, знаете?.. С первомайских арестов сидит. Это ж для Разина явка была указана.
Бауман двинул бровями:
— Разина?.. Но ведь он вчера решил не бежать.
— Что?! — выкрикнула Люся. — Он добровольно остался?
Бауман кивнул:
— Ну да. Он рассчитал, что рисковать не стоит. Ведь он за демонстрацию только. Максимум, что ему грозит, — высылка куда-нибудь, в не столь отдаленные… Что вы?
Люся плакала, уткнув голову в руки:
— Я приехала… с Лешей… Нарочно не дала ему знать, чтобы сюрпризом… Убежит, а я — здесь!
Сыч пояснил:
— Она — жена Разина, понимаешь ты. Действительно, неладно вышло… Как ждала!
— Если бы он знал… — медленно проговорил Бауман. — А так, конечно, благоразумнее было не рисковать.
— Благоразумнее! — гневно сказала Люся и выпрямилась сразу. — Ну вот, пусть и сидит теперь за решеткой с благоразумием своим. Без меня… Пойдем, Леша!
— Что вы так? — слабо улыбнулся Бауман. — Зачем? Вы же сами виноваты отчасти. Зачем вы ему не дали знать, что вы здесь? Если б он знал, он бы наверное вышел.
Люся посмотрела Грачу прямо в глаза:
— При чем тут я? Зачем вы говорите неискренне? Точно вы думаете не так, как я: что не революционер тот кто просидит за решеткой хоть минуту лишнюю, если можно бежать. Счет, расчет! Подумаешь! Нашелся бухгалтер!
Бауман рассмеялся:
— Оба вы, как я посмотрю, ребятенки вроде Леши вашего. Разин тоже по каждому поводу-фыр-фыр! Если бы вы видели, как он с народниками спорит! Только клочья летят.
— Клочья? — переспросила Люся, и глаза ее смягчились. — И вы думаете…
Веки Баумана тяжело наползли на зрачки. Он пошатнулся и сел на диван. Люся наклонилась к нему испуганно:
— Вы ранены?
Грач качнул головой:
— Нет. Просто устал очень… Стыдно уставать… так… Хотя мы две последние ночи не спали… И я плутал долго…
Он подтянулся осторожным и медленным движением ноги к постланной на диване постели и опрокинулся мокрой и всклокоченной головой на подушку.
— Товарищ! — окликнул Кирилл, но Грач не отозвался: он спал.
Вагранкин оглянулся на Козубу:
— Как же быть, товарищ Сыч? Нельзя же его так оставить. Ведь если, не дай бог, обыск… или что… сразу же опознают. Надо было выстричь, побрить… бороду особенно. Без бороды — совсем же другое лицо.
Козуба отмахнулся:
— Пусть спит… Видишь сам: совсем вымотался человек. Ну, остриги, обрей… Ежели в ночь сегодня его устукают, сонного, — так, думаешь, и не сообразят, что это за милорд? Сонного, брат, во всяком виде возьмут: сонный все одно что мертвый. Я ладони, смотри, все в кровь исцарапаны. О веревку, что ль?.. Обязательно опознают. — Он любовно оглядел спокойное лицо спящего Баумана. — Вот одёжу с него снять действительно надо… Сапоги в первую очередь…
— Уж не знаю, — заботливо сказала Люся. — Ботинки я принесла на случай, но ведь у Разина (от имени она опять нахмурилась и вздохнула) гораздо меньше нога…
— Ерунда! — отрезал Козуба. — По нужде и наперсток на нос налезет… Давай сюда. А сама иди Лешу укладывай, Люся. Тебе больше дела нет.
Люся посмотрела на часы:
— Надо бы товарища Надю предупредить, что он здесь… Я уложу и схожу, да?.. Мне ведь можно, никто не заподозрит ничего… А его трогать не надо сейчас. Правда ведь?
— Правильно, — подтвердил Козуба. — Для человека на все случаи жизни самое первое дело — выспаться. Выспавшись, человек луну с неба достанет. Иди с богом… Тем более, мы его сейчас — как в баню.
Козуба-движением решительным-стянул с ноги Баумана рваный башмак.
— Приподыми-ка его чуть… осторожненько, Кирилл… брюки выпростать.
Люся взяла за руку во все глаза глядевшего Лешу.
Они вышли. Козуба с Кириллом уже стягивали с Грача рваное и грязное его платье.
Как только погасла лампа, яркими полосами легли на пол сквозь окна широкие лучи лунного света. В комнате опять стало светло — светлей, пожалуй, чем было при лампе.
Бауман спал крепко, в новой, свежей рубашке, под легким летним пикейным одеялом.